Глава 11
У мертвецкой стояли сани. Санитар накрывал груз рогожей и придавливал края деревяшкой, чтобы не задралось на ветру. Возница сидел на оглобле и с безразличием ждал, поглядывая в сторону кухни. Я прошел мимо, миновал проходную и вышел за ворота.
До квартиры идти минут десять. Пока шел, я думал об одном.
Двести гнойных. Это значит газовая гангрена, при которой мышца под пальцем хрустит, как мокрый снег. Флегмоны с затеками по фасциям, когда гной уходит от раны на бедре вверх, под пупартову связку, и никто этого не видит, пока человек не начнет гореть. Огнестрельные переломы, перешедшие в остеомиелит, где мертвая кость лежит в свище. И много чего еще.
Однако скальпель у меня есть, руки есть. Я могу вскрыть флегмону вовремя, а не через три дня. Могу делать широкие разрезы вдоль всей затечной полости, а не аккуратные щелочки, из которых ничего не течет. Могу поставить дренаж так, чтобы он работал, и менять его, а не оставлять один тампон на неделю, пока он не превратится в пробку. Могу иммобилизовать конечность и не давать ей болтаться в носилках. Все это работает и все это снизит смертность. Может, вдвое.
А вторая половина умрет все равно. Потому что против сепсиса у здешней медицины нет ничего. Совсем ничего. Есть карболка, которой можно жечь ткань, и есть сулема, которой можно отравить и больного, и себя. Когда микроб уже пошел по лимфе и по крови, снаружи его не достанешь никаким раствором. Тут нужно то, что работает внутри.
Значит, пенициллин. Срочно. Никаких других вариантов нет, все остальное будет возней, полумерами.
Дальше начиналась арифметика, и она мне сразу не понравилась.
В отряде у меня стояло несколько банок, и их хватало. Потому что раненых был десяток, а тяжелых — двое-трое. А тут двести. Каждому нужна пропитанная пенициллином повязка, и не раз в неделю, а каждый день, пока рана не начнет чиститься. Считай стакан на человека в сутки. Десятки стаканов. Несколько литров в день как минимум.
Плесень растет восемь-десять суток, потом банку можно сцедить один раз, и все, она отработала, ее мыть и заряжать заново. Значит, в работе должно стоять не тридцать банок, а сотни, и все они одновременно на разных сроках, партиями, чтобы каждый день что-то поспевало. Плюс бульон варить, плюс посуду выпаривать, марлю и вату покупать, фильтровать, греть помещение круглые сутки без провалов, потому что стоит выстудить на одну ночь — и вся партия захиреет.
И некоторые склянки все равно пропадут. Полезет в них не то, что нужно. Такие надо ловить каждый день и выбрасывать, не жалея, иначе они заразят соседние.
Это уже не мое личное дело в свободные полчаса. Это работа целый день и каждый день. А я с половины восьмого утра буду в бараке и, судя по всему, до темноты.
Один я это не сделаю. Бесполезно. Хоть разобьюсь вдребезги.
Значит, нужен человек. Не врач, врача искать тяжело, да он мне тут не требуется. Нужен кто-то вроде денщика, только чтобы с головой. Мыть, выпаривать, варить картофельный или другой отвар, разливать, следить за печью и за градусником, вести счет банкам, выбрасывать испорченные и желательно помалкивать про все это.
Эх, Терентия бы сюда. Он бы справился. Мужик неграмотный, но понятливый, и руки у него растут откуда положено: инструменты кипятить я его научил за два дня, и после этого он их кипятил лучше меня. Правда, тут дело потоньше. Тут надо не просто выполнить, а замечать: эта банка правильная, а эта уже нет. Хотя, если объяснить не один раз, а десять, и показать пальцем на пленку, и заставить повторить своими словами… Может, и вышло бы.
Только Терентий сидит в отряде Мищенко, и генерал его никуда не отпустит. Да это и невозможно, скорее всего.
Ладно. Допустим, человека я найду. Вопрос, куда его девать и где ставить банки.
В госпитале — исключено, даже если вдруг выделят помещение. Температуру, стерильность и все остальное соблюсти невозможно. Санитары растащат все, до чего дотянутся, а склянки с мутной жидкостью будут ходить по рукам, и кто-нибудь обязательно попробует ее на вкус. И это еще ерунда. Главное другое: чтобы прекратить всю затею хватит одного инспектора с пенсне: посмотрит на банки, скажет «так-с» и уедет писать бумагу. Ну уж нет.
Значит, у себя. Только в одной комнате мне жить и держать производство не выйдет: спать вплотную к пятидесяти склянкам бульона (или сколько их будет) — идея так себе.
Нужна вторая квартира. Рядом, в этом же доме, чтобы ходить недалеко. Комнату целиком под банки, помощника на кухню. Кухня здесь прихожая, но с печью, и человеку на ней вполне можно жить, тем более что жить он будет лучше, чем в казарме. Обычное дело для этих времен — спать на кухне.
К дому я подошел уже с готовым решением. Заходить к себе не стал, свернул в лавку.
Скобяная лавка Ковалева торговала всем, что делается из железа, и еще половиной того, что не делается: гвозди в ящиках по номерам, замки, дверные пружины, топоры, ведра, печные заслонки, самоварные трубы, мышеловки. Сам Ковалев, Прохор Данилович, стоял за прилавком и заворачивал в бумагу дверные петли для китайца в ватной куртке.
Китаец забрал петли и ушел.
— Господин доктор. Печка греет?
— Греет. Прохор Данилович, у вас на площадке вторая квартира стоит пустая. Кто в ней?
— Никто. — Он снял с прилавка обрезки бумаги. — Пару месяцев никто. Телеграфист жил, из управления дороги, женился и переехал в Новый Город, поближе к тестю. С тех пор порожняя.
— Я ее сниму.
Брови у него поднялись, но лицо не изменилось.
— Обе, значит, будете держать?
— Обе.
— Тесно вам, что ли, доктору одному в одной?
— Тесно.
Он подождал, не скажу ли я больше. Я не сказал. Он и не переспросил, зная о том, от кого я здесь. Надо — значит надо, его дело маленькое. Но платить за нее ведомство Ракитина не будет. Во всяком случае, такой договоренности не было.
— Тридцать пять в месяц, — сказал Ковалев. — Вперед за первый месяц и залог десять рублей, потому как жильцы, бывает, уезжают внезапно.
Ишь ты, решил поторговаться. Ну, хорошо.
— Тридцать. И залога не будет, я живу через площадку и никуда внезапно не уеду.
— Тридцать пять — цена честная. За такую квартиру на Пристани сейчас и сорок берут, вы у меня и то дешево живете.
— Тридцать. Она у вас который месяц пустая и выстыла насквозь. Я ее протапливать буду за свой счет.
Он посопел, глядя мимо меня на дверь, потом вытер руки об передник.
— Ваша взяла. Тридцать. — Ключ он достал из ящика под прилавком. — Только уговор: за трубу и за печку сами отвечаете. Треснет — ваша беда.
— Дров пришлите сразу. И вот еще: мне понадобится посуда.
— Какая посуда? Тут скобяное, кастрюль нет.
— Стеклянная. Склянки с широким горлом, из-под порошков и микстур, литровые бутыли, банки. Много. Чуть ли не сотни. Мытые аптечные тоже пойдут.
Он посмотрел на меня уже с интересом.
— Сотни, — повторил он. — Это в Фуцзядянь надо, там старьевщики бутыль от аптек и от ресторанов возами берут. Копейка, две за штуку, если оптом и битые отбирать. Мне комиссию положите три процента, и будет вам сколько скажете, без вашей суеты.
— Пять процентов, и чтобы без битых и грязных.
— Договорились, — сказал Ковалев мгновенно.
Квартира оказалась зеркальным отражением моей. Та же кухня-прихожая, та же комната с окном во двор, та же круглая железная печь, тот же умывальник с медным носиком. Пусто, только у стены брошенный стул с выломанной перекладиной и в углу газета, которой в декабре заклеивали щели. На стекле изнутри лежал слой льда в палец толщиной, и в комнате стоял такой холод, что от пола тянуло, как из погреба.
Я походил по комнате, прикидывая. Печь у внутренней стены, значит, тепло держится в этом углу, и сюда встанут ящики. Стол под окно, на нем спиртовка, воронки, фильтры. Полки по стенам — полки Ковалев сделает или найдет кого, кто сделает. Ящики выстелить войлоком. Термометр повесить на уровне банок, а не под потолком, где всегда на несколько градусов теплее.
Комната будет только под это. Ни кровати, ни сундука, ни чужой ноги. А человек будет спать на кухне, у печи.
Мальчишка от Ковалева приволок дрова через четверть часа, и я сам растопил печь. Выстывшую насквозь квартиру надо прогревать не один день, стены отдают холод медленно и нехотя, и пока сырость не вылезет из штукатурки, ставить сюда банки бессмысленно. Пусть топится с сегодняшнего дня.
Заслонку я прикрыл, посмотрел на часы и выругался про себя. Начало третьего.
Свои деньги я держал в чемодане, под подкладкой. В дороге это годится, а для житья в городе нет. Тысяча рублей ассигнациями в комнате, куда подберет отмычку любой желающий — верный способ однажды вернуться домой и денег не найти. Хотя бы часть надо деть в надежное место.
Отделение Русско-Китайского банка сидело в каменном доме с гранитным крыльцом, и над крыльцом висела вывеска в два языка. Внутри было теплее, чем в госпитале, и куда чище. Барьер из темного дерева, латунная решетка, за решеткой конторщики, стук счет с двух сторон разом. У соседней стойки китайский маклер в шелковом халате поверх ватника вносил деньги, и делал это так, будто делал банку одолжение. Двое подрядчиков в дорогих шубах ждали своей очереди и вполголоса что-то обсуждали.
Конторщик за решеткой оказался молодой, гладко причесанный, в форменном сюртуке.
— Чем могу?
— Внести пятьсот рублей на свой счет.
Я протянул вкладную книжку.
Он взял ассигнации, пересчитал их, и они исчезли в недрах железного сейфа у него за спиной.
— Приход и расход отмечаем при каждом действии. Требования исполняем до трех, по субботам до двух. Извольте расписаться.
Я расписался, спрятал книжку и вышел. Пятьсот в кармане, вместе с другими деньгами. Эти на текущие расходы. И просто чтобы были.
Теперь помощник.
Редакция «Харбинского вестника» стояла на многолюдной улице, в двухэтажном кирпичном доме, а в пристройке во дворе работали машины. Их я услышал издалека: тяжелое, размеренное буханье, от которого в самом доме мелко дрожал пол под сапогами. Внутри пахло свинцом, краской и машинным маслом, а еще накурено было так, будто на фронте происходило задымление позиций.
Контору приема объявлений представляла собой тесную комнату, барьер во всю ширину, за барьером двое приемщиков, а перед барьером человек двадцать, и все говорили одновременно. Подрядчик доказывал, что его объявление о поставке овса напечатали с ошибкой в цене и теперь ему звонят с утра до вечера. Китайский маклер терпеливо ждал с бумажкой, исписанной по-русски чужой рукой. Пехотный поручик сдавал что-то короткое непонятно о чем. Купец с красной шеей требовал набрать его объявление крупно, а не как в прошлый раз, и был готов доплатить, но немного.
Текст я написал заранее, дома, на четвертушке листа. Формулировки подбирал так, чтобы отсеять как можно больше народу до того, как кто-то поднимется ко мне по лестнице.
«В частный кабинет д-ра Дмитриева на Пристани требуется помощник. Необходимы: трезвость, чистоплотность, умение обращаться с аптекарскими весами. Можно без полного курса. Жалованье 40 ₽, стол и квартира. Справляться лично: скобяная лавка Ковалева, вход со двора, от 7 до 9 час. вечера».
Трезвость я поставил в списке первой, и не случайно. Пьющий помощник мне точно не нужен. Сорок рублей для здешнего рынка деньги хорошие, а «можно без полного курса» приведет мне студента-недоучку, аптекарского ученика или фельдшера, то есть человека, который уже держал в руках весы и знает, что мензурка — не стакан.
К барьеру я пробился минуты через три. Приемщик, лысоватый, в черных нарукавниках и в пенсне, взял мой листок не глядя. Пальцы у него были черные до второго сустава.
— Петитом? В «Спрос труда»?
— Петитом.
Он мазнул глазами по строчкам, шевельнул губами, отсчитывая слоги, и постучал по листку карандашом.
— Четыре строки выходит. По двадцать копеек строка на последней полосе. Восемьдесят копеек-с.
Я выложил на заляпанную чернилами стойку рубль. Он смахнул его в ящик и выложил обратно двугривенный.
— Когда напечатают?
— Завтра, в утреннем. — Он наколол мой листок на железный штырь, где уже сидело десятка три таких же, и крикнул через мою голову: — Пожалуйте-с!
Меня оттеснили от барьера и я выбрался на улицу.
Уже темнело. Фонарщик снимал стекло с фонаря на углу, а через улицу разгружали китайские сани с углем, и уголь ссыпали прямо на тротуар. Я купил в лавке хлеба, чаю, полфунта колбасы и на этом закончил дела.
Дома я подкинул дров в обе печи и поставил на свою два ведра воды. Пока грелась, поел.
Потом сдвинул стол, выставил на середину комнаты цинковый таз, вылил в него горячее, добавил холодного и вымылся весь, стоя в тазу и черпая кружкой. Мыло китайское, зеленое, мылилось плохо. За дорогу от отряда до Харбина, в санях, в теплушках и по вокзальным углам, я, надо думать, слегка утратил приличный вид. Впрочем, никто не жаловался. Тут не жалуются.
Лег в двенадцатом часу. Итог дня такой: две квартиры, счет в банке, объявление в газете. Ладно, начало положено.
Завтра посмотрим, что будет дальше.
Утром я вышел еще в темноте. Рассвет в это время приходит к восьми, и улицу освещали только фонари да желтые окна. У ворот госпиталя стоял обоз, и по двору уже несли носилки, хотя поезд ждали к трем.
В канцелярию я пошел сразу, минуя ординаторскую. Сначала бумаги.
Канцелярия помещалась в конторе, рядом с кабинетом главного врача. Две комнаты, шкафы до потолка, и во всех шкафах папки. За перегородкой стучала пишущая машинка.
Смотритель госпиталя сидел за столом под казенным портретом государя и пил чай из стакана в подстаканнике. Невысокий, худой, с черной лоснящейся бородкой, аккуратно подстриженной клинышком. На жилете у него висела цепочка.
— Илья Матвеевич Гуров, заведующий хозяйственной частью, — представился он и поднялся. — А вы, надо полагать, тот самый новый хирург.
Ишь ты, какой догадливый.
— Дмитриев. Предписание вот.
— Позвольте. — Он прочитал бумагу внимательно, не пробегая, а именно читая, и вернул мне. — Кузьмичев! Врача Дмитриева в приказ по госпиталю на сегодняшнее число. Ординатором, во второе хирургическое, исполняющим обязанности начальника.
— Гнойное? — переспросил писарь из-за перегородки.
— В приказе оно второе хирургическое, — сказал Гуров, не меняя тона. — Пиши, как в штате.
Писарь вышел, взял у меня документы, ушел обратно, и машинка застучала. Гуров сел, придвинул стакан и посмотрел на меня поверх него.
— Вадим Александрович, чтобы у нас с вами сразу все было ясно и потом не портилось. Никакой вражды между хозяйственной частью и врачами я не признаю, это глупость. Требуйте что угодно. Но требуйте на бланке, по форме, с указанием количества и подписью господина главного врача. Записочки, устные просьбы и «Илья Матвеевич, дайте на первое время» не имеют хода и рассматриваться не будут.
— Разумно. Спирт по какой норме идет на отделение? Ключевой вопрос, раз уж я здесь. Антисептика чуть ли не главное.
Он поставил стакан.
— Быстро вы к делу, — сказал он почти с одобрением. — Спирт по требованию, через провизора, из аптеки. Норма в госпитале общая, а по отделениям ее расписывает не норма, а остаток. За прошлый месяц отпущено сколько было, израсходовано на четверть больше, и куда ушла эта четверть, я вам не скажу. Карболовой кислоты берите сколько унесете, ее у нас хоть залейся.
— Карболка мне без большой надобности.
— Отчего же? Всем надобна, а вам нет.
— Она жжет живую ткань. Рана после нее чище не становится, а заживает хуже. Мне нужен спирт.
Гуров помолчал, потом достал из ящика тетрадь в клеенчатой обложке и что-то в ней отметил.
— В восемь у господина главного врача совещание, — сказал он.
Кабинет оказался тесен для того количества народу, которое в нем сидело. Длинный стол, стулья вдоль стен, самовар на подоконнике, а над столом неподвижный слой табачного дыма. Человек пятнадцать, все в форменных сюртуках или в белых халатах поверх них.
Сазонов сидел во главе, со своими ведомостями, и выглядел точно так же, как вчера, только совсем небритый.
— Господа, минуту внимания. Ординатор Дмитриев, Вадим Александрович, прибыл к нам из Маньчжурии, из отряда генерала Мищенко. Хирург. С сегодняшнего числа принимает второе хирургическое, то есть гнойное, исполняет обязанности начальника, и отвечает за него целиком и полностью.
По столу прошло движение. Кто-то кивнул. Худой высокий человек с длинной рыжей бородой, тронутой сединой, наклонил голову и сказал:
— Бекетов, старший врач. Очень рады, доктор. Очень.
По интонации выходило, что рады они главным образом тому, что барак теперь чужая забота.
— Вельский, — сказал сидевший напротив, не вставая. Средних лет, худощавый, темно-русые волосы на прямой пробор, короткая борода подстрижена волосок к волоску, золотое пенсне. Руки он держал на столе — длинные, очень белые. — Леонид Аркадьевич. Старший ординатор хирургического. Значит, вам гнойное.
Молодой высокий врач с густыми усами перегнулся ко мне через угол стола и подал руку:
— Левицкий, Константин Сергеевич, хирургия.
Женщина лет сорока пяти, высокая, сухая, с крупными руками и серебристой прядью над левым виском была Серафимой Петровной Лебедевой, старшей сестрой госпиталя. Маленький круглый лысеющий провизор с седыми бакенбардами привстал и назвался Шульцем, Фридрихом Густавовичем, и почему-то счел нужным добавить, что аптека открыта с семи. Дальше пошли фамилии, которые я запоминал через силу: заведующий инфекционным отделением Рубцов, Аркадий Фомич, немолодой, лысый, с рябым лицом и очень тихим голосом; ординатор офицерского отделения Заславский, полный, гладкий, с холеными руками; двое терапевтов, чьи имена я тут же забыл.
Смотрели на меня по-разному. Двое или трое — с явной иронией. Я в этом собрании был единственным, кто явился с фронта, и звание зауряда из полевого отряда среди госпитальных стоит недорого. Там резали в землянках при керосиновой лампе, а тут наука, никелированный инструмент и статьи в «Русском враче».
Ну и пусть смотрят. Свои плюсы, если задуматься.
Ненадолго задумался и плюсов не нашел. Ладно, обойдемся без них.
— Начнем, — сказал Сазонов. — Николай Осипович, докладывайте.
Поднялся молодой врач с журналом в руках, лет двадцати пяти, с воспаленными от бессонной ночи глазами.
— Дежурство с восьми вечера. На восемь утра в госпитале тысяча семнадцать человек. За ночь поступило десять, самотеком с вокзала, все нижние чины: четверо обмороженных, трое кишечных, трое раневых с попутного поезда. Умерло шесть. Пятеро во втором хирургическом, один в офицерском, на четвертые сутки после резекции желудка.
Пятеро. За одну ночь, в моем бараке.
— Происшествия. — Дьяконов перевернул страницу. — Во втором хирургическом в третьем часу кровотечение из культи бедра, шестые сутки после ампутации. Больной жив, но обескровлен, пульс сто двадцать восемь. Там же еще один: температура упала с тридцати девяти до тридцати пяти и шести, холодный пот, пульс нитевидный. Впрыснута камфора, дважды. К утру держится.
— Живой?
— Живой. Но, полагаю, ненадолго.
Полагает он правильно. Такое падение температуры при гнойной ране означает не улучшение, а наоборот: организм перестал сопротивляться. Это сепсис, и до вечера тот, скорее всего, не дотянет.
— Дальше.
— В четвертой палате терапевтического у нижнего чина сыпь на груди и животе. Осмотрел, вызвал Аркадия Фомича.
— Чесотка, — сказал Рубцов. — Ходы типичные, между пальцами тоже. Никакого тифа. Больного в баню, белье в дезинфекцию, палату осмотреть всю.
— Слава богу, — сказал Сазонов. — Все?
— Все.
— Садитесь. — Сазонов положил ладонь на ведомости. — Теперь главное, господа. В три пополудни на станцию приходит санитарный поезд от Мукдена. Нам предписано принять двадцать восемь тяжелых. Двое офицеров, двадцать шесть нижних чинов. А коек нет.
По столу прошел общий вздох.
— Восемьсот мест, лежит больше тысячи, — сказал Бекетов. — Глеб Ермолаевич, мы в декабре подавали…
— Мы подавали и в ноябре. — Сазонов даже не поднял головы. — Поэтому делаем то, что делаем всегда. Господа ординаторы: сегодня на обходе всех, кто стоит на ногах и держит ложку, выписать в выздоравливающие батальоны. Всех. Кто более-менее пришел в себя, готовить к эвакуации в Россию ближайшим санитарным поездом, с описью и скорбными листами. Списки мне на стол к полудню.
— Двадцать восемь тяжелых, — сказал Вельский. — В чистое хирургическое я возьму шестерых, больше не возьму. У меня операционная одна.
— Возьмете десять.
— Восемь.
— Десять, Леонид Аркадьевич. Остальных разберем по отделениям.
Лебедева поднялась, не дожидаясь приглашения, и заговорила голосом человека, который произносит одно и то же третью неделю.
— Глеб Ермолаевич, я обязана повторить про материал. Марли осталось на два дня при нынешнем расходе. Бинты стираные, из прачечной, идут все, до последнего, я уже перевязываю стираным даже в офицерском. Спирта в отделениях совсем мало.
— Фридрих Густавович?
Провизор развел маленькими руками.
— Из аптеки отпущено все, что было. Требований у меня на столе на сорок ведер, а получено на месяц пятнадцать, и половину я уже выдал. — Он говорил с легким акцентом, аккуратно расставляя слова. — И я вынужден заметить, господа, что расход спирта в госпитале превышает всякую разумную норму. Употребление его на растирания и дезинфекцию я понимаю. Употребление его внутрь персоналом я понимать отказываюсь, сколько бы меня на этот счет не пытались просветить.
— Про употребление внутрь персоналом у нас сегодня отдельный номер, — сказал Сазонов. — Илья Матвеевич.
Гуров поднялся, придерживая ключи, чтобы не звенели.
— Ночью санитар Прошкин найден спящим в мертвецкой. В нетрезвом виде, за перегородкой, на казенной рогоже.
Кто-то в конце стола фыркнул.
— Опознали-то как? — спросил Левицкий. — Он же там наверняка был на одно лицо с остальными.
— По храпу, Константин Сергеевич, — сказал Гуров, не улыбнувшись. — Клиенты в мертвецкой обычно не храпят. Далее, в пятой палате нижние чины играли в карты на пайки, третий раз за неделю. Отобрано две колоды, о чем составлен акт.
— Прошкина лишить недельного жалованья, — сказал Сазонов. — Объявить перед всеми, чтобы слышали. Попадется второй раз — отправлю в этапную команду вагоны грузить. С картами — фельдшерам следить, а если пайки будут проигрывать, я урежу им табак, и они сами разберутся между собой.
Он перевернул лист.
— Операционная. С десяти оперирует Леонид Аркадьевич: два бедра и грудная клетка. С двух — Константин Сергеевич, у него три случая, и я прошу закончить до трех, потому что после трех операционная нужна будет всем сразу. Наркоз распределите сами.
Дальше пошли дрова, дезинфекционная камера, которая опять течет, и так далее.
— Все, господа, — сказал Сазонов и хлопнул ладонью по ведомостям. — Обход. Списки к полудню. Константин Сергеевич, проводите Вадима Александровича во второй барак и представьте Гольдину.
Врачи поднялись все разом, и в кабинете стало тесно. Левицкий взял с подоконника фуражку и мотнул мне головой на дверь.
— Идемте. Провожу, представлю и убегу. Вы не заболейте там. У них при входе холодно, а в глубине жарко, натоплено. Гольдин человек толковый, только молодой и измученный до последней степени. Не пугайтесь, если он вам обрадуется до слез. Он сегодня на совещание не пришел, не смог отойти с места работы.
— С чего бы ему так радоваться, — пробормотал я.
— С того, что теперь есть кому отдать отделение, — сказал Левицкий.
