Петербургский врач 7 · Глава 12

Глава 12

До отделения было недалеко. Левицкий шёл быстро и на ходу успевал говорить:

— Обедать приходите к нам, в чистое. Повар из вольных, борщ даёт почти настоящий. И вообще заглядывайте по-соседски, иначе вы в этом бараке за неделю одичаете…

Договорить он не успел. Сразу за дверями нас встретили.

Совсем мальчишка. Лет двадцать, не больше. Узкое бледное лицо мокрое от пота, тёмные волосы слиплись на лбу, над губой что-то среднее между усами и недоразумением. Клеёнчатый фартук был надет поверх сюртука и заляпан свежей алой кровью поверх старых бурых разводов. Мокрые руки он держал на весу, растопырив пальцы.

— Господин доктор! Исполняющий обязанности заведующего отделением зауряд-врач Гольдин! Простите ради бога, у нас катастрофа на столе. Аррозивное кровотечение из бедренной!

— Ведите.

Я шагнул мимо него в дверь.

— Бумаги ваши потом пришлю! — крикнул сзади Левицкий.

Я уже не слушал.

В тамбуре стоял холод, как в погребе, а через вторую дверь в лицо ударил жар. Коридорчик направо, дощатая перегородка, за ней перевязочная, дальше операционная гнойного барака. Гольдин шёл впереди, фартук хлопал его по коленям.

Картина была такая.

На столе лежал солдат, белый, как известка, и дышал редко, с хрипом. Из размотанной раны на бедре толчками бил алый фонтан. Уже невысокий, слабеющий. Это было хуже всего — давление падало.

Двое молодых врачей возились у стола, оба в крови по локоть. Один, коренастый и круглолицый, затягивал выше раны резиновый жгут Эсмарха. Второй, длинный, худой, в железных очках с красными брызгами на стёклах, совал в рану тампон за тампоном. Кровь выталкивала марлю обратно; комки падали на пол, в таз, мимо таза. Немолодой усатый фельдшер налегал солдату на плечи, потому что тот ещё слабо и уже бессмысленно дёргался.

— Доктор Дмитриев. Принимаю отделение, — сказал я, сбрасывая шинель на табурет. — Жгут затянуть до полной остановки. Савельев, прижимайте бедренную в паху. Тампоны из раны убрать. Остальные не мешают.

Круглолицый затянул жгут. Алый фонтан оборвался, осталось только тёмное сочение.

— Время жгута записать, — сказал я. — Давайте наркоз. Самый осторожный. Гольдин, мойте руки и ассистируйте.

Фельдшер оказался сообразительным. Пока я закатывал рукава, он уже протягивал мне относительно чистый фартук.

— Карболку на руки. Быстро.

Мыться по всем правилам было некогда. Пока я тёр бы щёткой ногти, солдат мог умереть. Савельев полил мне на кисти тёплый раствор карболовой кислоты. Кожу защипало.

Наложили маску Эсмарха и стал осторожно подавать хлороформ, следя не за количеством капель, а за дыханием больного. Глубокий наркоз при таком пульсе был опасен, но резать человека в сознании я тоже не собирался.

— Пульс на лучевой?

Фельдшер взял солдата за запястье.

— Есть, ваше благородие. Нитевидный. Больше ста сорока.

— Зрачки?

— Реагируют.

— Дыхание двадцать четыре. Неровное.

Я быстро осмотрел рану. Кровотечение было вторичным, из нагноившегося канала. По расположению раны и направлению струи пострадала, скорее всего, поверхностная бедренная артерия, а не общий ствол. Это оставляло ноге шанс.

— Иглу Дешана, шёлк, два зажима. Гольдин, крючки.

Я сделал отдельный разрез выше раны, в неизменённых тканях, по проекции сосуда. Клетчатку разделял тупо, не торопясь только там, где спешка могла прихватить бедренную вену. Гольдин держал крючки. Руки у него подрагивали, но команды он исполнял точно.

— Не тяните. Вену видите?

— Вижу.

— Тогда артерию на крючок. Осторожно.

Под пальцем забилась слабая пульсация. Я провёл иглу Дешана со стороны вены, подвёл двойную шёлковую лигатуру и перевязал сосуд выше повреждённого участка.

— Жгут немного ослабить.

Круглолицый врач ослабил резину. В старой ране снова показалась кровь, но уже не фонтаном. Из нижнего конца повреждённой артерии шло обратное кровотечение по коллатералям.

— Так и думал. Теперь нижний конец.

Я расширил старую рану ровно настолько, чтобы увидеть источник, убрал сгустки и мёртвую клетчатку. Повреждённый сосуд нашёлся в глубине. Я захватил его зажимом и перевязал ниже разрыва второй лигатурой.

— Жгут снять.

Резину размотали. Кровь не пошла. Несколько мелких венозных сосудов сочились, но их можно было остановить давлением и отдельными лигатурами.

— Пульс?

— Сто тридцать восемь. Нитевидный.

— Стопу укрыть. Гольдин, проверьте цвет и тепло пальцев.

Он коснулся стопы.

— Бледная. Холодная.

— После такой кровопотери весь он холодный. Сравните с другой.

— Раненая холоднее.

— Записать. Проверять каждые полчаса первые два часа: цвет, тепло, чувствительность, движение пальцев. Пульса ниже перевязки может не быть, но если стопа начнёт синеть или боль усилится, сразу за мной.

Старую гнойную рану я оставил открытой, удалив свободные сгустки и явно омертвевшие ткани. Рыхло заложил марлю. Новый доступ к артерии лежал выше и с гнойной полостью не сообщался. Его я закрыл отдельными швами, оставив тонкий выпускник в нижнем углу, и наложил отдельную повязку.

— Тёплый физиологический раствор в вену, — сказал я. — Есть прибор для вливания?

— Есть одна стеклянная канюля, — ответил фельдшер. — Бережём ее!

— Сейчас как раз тот случай, ради которого её берегли. Пол-литра медленно. Раствор подогреть до температуры тела. Больного укрыть, грелки к туловищу, не к раненой ноге. Пока не проснётся, ничего в рот. Потом тёплый чай по ложке, если не будет рвать.

— Камфору? — спросил Гольдин.

— Не надо. Камфора кровь ему не вернёт.

Солдата переложили на носилки. Фельдшер уже отдавал распоряжения насчёт раствора, канюли и грелок.

Все трое молодых врачей смотрели на меня молча. Полчаса назад они втроём хоронили человека на столе. Теперь он отправлялся отсюда живым, хотя до спасения было ещё далеко.

А вышло всё довольно просто. Временная остановка крови, перевязка сосуда выше и ниже повреждения, жидкость в вену, тепло и наблюдение за ногой. Ничего из будущего. Просто в катастрофе надо не метаться, а делать одно правильное действие за другим.

Гольдин сел на табурет.

— Я вторые сутки на ногах, — сказал он.

— Как вас по батюшке?

— Яков Наумович, господин доктор.

— Вадим Александрович. И без «господина доктора» через слово. Мы не на плацу. Кто эти двое?

— Зауряд-врач Мухин, Павел Егорович! — отрапортовал круглолицый.

Лицо в веснушках, уши торчат, на вид лет двадцать, и то с натяжкой.

— Зауряд-врач Снегирёв, Алексей Петрович.

Длинный снял очки. Кадык у него ходил вверх-вниз, как поршень.

Оба с четвёртого курса, взятые по мобилизации. Мухин из Томска, Снегирёв из Казани. Мальчишки. Три мальчишки на двести гниющих, и так неделями.

Усатый фельдшер назвался сам: старший фельдшер Савельев, Тихон Кузьмич, из сверхсрочных, двадцать один год службы, был в Китайском походе. Лет ему было за пятьдесят, лицо кирпичное и спокойное, руки как лопаты. Этими лопатами он, судя по всему, и удерживал половину отделения от окончательного развала.

Ещё двух фельдшеров, Кулагина и Птицына, мне показали издали. Оба перевязывали больных в бараке и подойти не могли. Три фельдшера на двести человек. Маловато даже для преисподней, а для госпиталя и вовсе несерьёзно.

Сестёр милосердия при отделении числилось восемь. В дневной смене сейчас находились пять, две после ночи спали, ещё одна сопровождала тяжёлого больного в чистую хирургию.

Старшая по бараку, Дарья Семёновна Агеева, оказалась женщиной лет сорока, широкой в кости, с обветренным крестьянским лицом и руками прачки. Говорила она коротко и по делу, и я сразу решил, что с ней можно работать.

Вера Николаевна Зимина была из сестёр-доброволиц: молоденькая, тонкая, с серым от недосыпа лицом и упрямо поджатыми губами. Остальные разносили питьё, меняли бельё и возились с лежачими.

Старший санитар явился на зов сам. Осип Гнатюк, ростом под притолоку, борода лопатой, унтерская выправка и голос, от которого дребезжали стёкла в перегородке.

— Показывайте хозяйство, Яков Наумович, — сказал я. — Начнём с вашей резиденции.

Резиденцией оказалась будка.

Иначе не скажешь: выгородка, наспех сколоченная из досок и старых оконных рам прямо внутри барака, ближе к перевязочной. Стёкла были разномастные, два треснувших, одно заклеено бумагой. От звуков барака будка не спасала совершенно: стоны, кашель и лязг посуды проходили сквозь доски, как сквозь марлю.

Накурено внутри было так, что воздух можно было резать ножом.

Стояли четыре стола. Три завалены бумагами, четвёртый у окна пустовал. За ним сидел Свербеев, пока не свалился с воспалением лёгких. Истории болезни лежали грудами, заляпанные чернилами и кое-где кровью. Писали их, похоже, прямо между перевязками, не снимая фартуков.

На тумбочке пыхтел самовар, вокруг него валялись крошки, куски пиленого сахара и окурки. На вешалке вперемешку висели шинели и клеёнчатые фартуки в бурых разводах. От фартуков тянуло гноем на всю будку.

В углу стоял эмалированный рукомойник с педалью, под ним лужа. У стены продавленный клеёнчатый диван, застеленный шинелью. На нём врачи по очереди спали в дежурства, если выпадал свободный час. И еще железный шкаф, в котором хранились дорогие лекарства и обезболивающие.

— Стол Свербеева теперь мой, — сказал я. — А первое распоряжение простое. Грязные фартуки отсюда убрать. Совсем. Для них место в перевязочной, отдельно от чистых. Окурки и крошки вымести. Лужу вытереть. Здесь вы едите, пишете и иногда спите. Если будете тащить сюда гной на одежде, скоро сами ляжете на койки, а заменить вас некем.

Я посмотрел на самовар.

— Самовар можете оставить. Самовар ни в чём не виноват.

Гольдин впервые за утро едва заметно улыбнулся.

— Слушаюсь. Сейчас распоряжусь.

— Распорядитесь и догоняйте. Я пошёл смотреть отделение.

Барак был длинный, как вокзальный перрон, и такой же тесный. Бывший склад: кирпичные стены, дощатый пол, ряды коек и нар в два яруса, между ними проходы, где двоим с носилками не разойтись.

Под потолком висели керосиновые лампы, но днём от них не было никакой пользы. Свет шёл от запотевших окон, серый и мутный. Топили жарко, воздух стоял плотный, спёртый.

И гул.

Стон на десятки голосов, разговоры, лязг железных тазов, чья-то монотонная ругань и поверх всего тяжёлый влажный кашель. То здесь, то там, будто барак перекликался сам с собой.

Я пошёл по проходу, и с коек на меня смотрели. Кто с надеждой, кто с полным безразличием. Один, с забинтованной головой, вслух и подробно объяснял, что он думает про лазарет, кашу и войну в целом. По существу возразить было нечего.

Система здесь не работала. Это стало видно с первых двадцати шагов.

Сестра бежала через весь барак с поильником, потому что её позвали в дальний конец. Другая несла таз в противоположную сторону. Тяжёлые лежали вперемешку с выздоравливающими. У некоторых бинты были сухие, заскорузлые, давно промокшие насквозь и снова высохшие.

Посреди этого двое санитаров несли покойника, накрытого с головой. Несли через главный проход, мимо десятков раненых. Те провожали носилки глазами. Каждый примерял их на себя.

— Стоять.

Санитары остановились.

— С этой минуты умерших выносить вдоль стены и через дальний торец, в обход. Не через середину. Эти люди должны видеть, как отсюда выписываются, а не только как выносят. Понятно?

— Так точно, — прогудел Гнатюк.

По глазам было видно: понятно ему прежде всего то, что появилось новое начальство и спорить пока не стоит.

Подошёл Гольдин с журналом под мышкой. За ним подтянулись Мухин, Снегирёв, Савельев и Агеева.

— Говорю один раз, потом работаем. То, что здесь сейчас, это не отделение, а склад больных. Вы не виноваты: вас слишком мало, и вы сделали больше, чем могли. Но с этой минуты начинаем наводить порядок.

Я указал вдоль барака.

— Будет три основные зоны. Идущие на поправку переводятся в самый светлый и спокойный конец, но не под промёрзшие окна. Им нужен сон, еда и меньше шума. Тяжёлые, которым ежедневно нужны перевязки и вмешательства, лежат ближе к перевязочной и сестринскому посту. Агонирующие и безнадёжные получают отдельный угол за ширмами, тоже рядом с сестрой. Не для того, чтобы их бросить, а чтобы они не умирали на виду у всего барака.

Агеева кивнула. Снегирёв записывал.

— Подозрение на рожу, столбняк или газовую инфекцию в эти три зоны не входит. Таких сразу отделять от остальных и звать врача. Для газовых выделим отдельную подсобку у дальнего торца. Гнатюк, её освободить, вымыть, поставить стол и печку проверить.

— Сделаем.

— Теперь повязки. Кто отдирает присохшие бинты насухо?

Пауза была красноречивая.

— Иногда все, — честно сказал Гольдин. — Если размачивать, перевязка идёт вдвое дольше. А у нас их по сотне в день. Стараемся осторожно.

— Знаю. Но, срывая марлю, вы рвёте грануляции и сгустки. Рана снова кровит, больной получает лишнюю боль, а заживление отбрасывается назад. С сегодняшнего дня присохшую повязку сначала отмачивать тёплой кипячёной водой или обычным солевым раствором. Насухо не драть. Начнём с десятка грязных, отёчных и обильно гноящихся ран. Пятипроцентный раствор. На ведро кипячёной воды полтора фунта соли. Раствор прокипятить, отстоять, перелить в закрытые чистые бутыли и подписать время приготовления.

Я посмотрел в сторону перевязочной.

— Ещё одно. Нужно поставить второй стол в перевязочной и операционной, но работать на двух одновременно будем только при аврале, когда уже некуда деваться. В обычный день один стол подготовительный, за перегородкой, второй рабочий. На подготовительном снимают наружную повязку, моют кожу и укладывают больного. Открытую рану там не ковырять. На рабочий стол больной поступает уже готовым.

— А если сразу десяток тяжёлых? — спросил Мухин.

— Тогда разворачиваем второй рабочий стол, но с отдельными инструментами, отдельным тазом и отдельной сестрой. И только если иначе люди будут умирать в очереди. Скорость не стоит того, чтобы перенести гной из одной ноги в другую.

Возражений не последовало.

— Теперь делаем первичный осмотр всех. Именно первичный. Я не собираюсь сегодня подробно изучить двести историй и разобрать каждую рану до дна. Наша задача найти тех, кто не доживёт до завтрашнего обхода, если мы сейчас пройдём мимо.

Я распределил работу:

— Гольдин идёт рядом с журналом. Снегирёв смотрит температуру и последние записи. Мухин проверяет пульс у тяжёлых. Савельев с Агеевой идут на две койки впереди и открывают только подозрительные повязки: запах, промокание, нарастающая боль, отёк, кровь. Остальных я осматриваю поверхностно и вернусь к ним потом. На койке не задерживаемся без причины. Лицо, сознание, дыхание, пульс, живот, конечность, повязка. Если вижу опасность, останавливаемся.

— Так мы всё равно до ночи не закончим, — сказал Гольдин.

— Значит, закончим ночью.

И началось.

Первые койки шли медленно. Потом каждый понял свою часть работы, и дело ускорилось.

Я не делал полноценного обхода. Это была сортировка после крушения поезда. Один взгляд на лицо, два вопроса, рука на пульсе, проверка дыхания, живота или повреждённой конечности. Повязки снимали только там, где были явные признаки беды. В журнале появлялись пометки: срочно, сегодня, завтра, наблюдать, выписка.

У ефрейтора со сквозным ранением плеча грануляции были чистые, красные, зернистые.

— Гипертоническую соль ему не класть. Рана чистая. Вазелиновая марля тонким слоем, сверху сухая повязка. Перевязка через день. Кормить с добавкой. Если температура нормальная, кандидат на перевод в выздоравливающие.

— Через сколько выписка? — спросил Гольдин.

— После нормального осмотра решим. Сегодня я его только увидел.

Через три койки лежал пожилой солдат, серый, как земля. Нос заострился, губы пересохли. Он почти не реагировал на голос. Кисти холодные, дыхание редкое, поверхностное. Одеяло над животом стояло горбом.

Я откинул его. Живот был вздут, неподвижен и твёрд. Кожа покрылась мраморным рисунком. Пульс на лучевой не определялся, только слабое биение на сонной. От больного пахло рвотой и чем-то сладковато-гнилым.

— Сколько так?

— Третий день живот, — сказал Мухин. — Сегодня почти не говорит.

Он начал вполголоса про лёд и опий.

— Операцию он не переживёт, — сказал я тихо, чтобы не слышали соседи. — За ширму, ближе к сестре. Морфий под кожу, чтобы не мучился. Смачивать губы. Если просит пить и не рвёт, по глотку. Чистое бельё под него. Операционного материала не расходовать.

Зимина посмотрела на меня так, словно я только что отказался спасать человека, которого можно было поднять одним движением руки.

Ничего. Через несколько недель она сама научится отличать больного, которому нужен нож, от больного, которому остались морфий, вода и человеческое присутствие.

Дальше.

Флегмона предплечья. Срочно вскрыть сегодня.

Культя голени, шестые сутки. Чистая, без отёка. Наблюдать.

Отморожения обеих стоп второй степени. Не сюда, но переводить пока некуда.

Свищ после огнестрельного перелома. Из отверстия торчал грязный тампон, поставленный несколько дней назад и превратившийся в пробку.

— Тампон вынуть, обратно не затыкать. Повязка свободная. Завтра на стол: ревизия свища, проверить кость и свободные отломки.

У койки в среднем ряду я остановился.

Солдат лежал на спине и смотрел в потолок с тем застывшим терпением, по которому сразу видно: болит давно. Бедро было раздутое, багровое, кожа лоснилась. Из раны на передней поверхности торчал короткий обрезок резиновой трубки, почти горизонтально.

— Кто ставил дренаж?

Гольдин сглотнул.

— Я. Вчера.

— Почему сюда?

— Трубка вошла по раневому каналу.

Я положил ладонь на нижнюю поверхность бедра и осторожно надавил. Из верхней раны, мимо трубки, толчком вышел густой зловонный гной. Солдат зашипел.

— Он лежит на спине. Отделяемое стекает вниз и скапливается под мышцами. Верхняя трубка этот карман не опорожняет.

— Я думал сделать разрез снизу, — сказал Гольдин. — Но там седалищный нерв и сосуды. Не решился.

— И правильно, что не полезли один. Здесь нужна анатомия и нормальный доступ, а не удар скальпелем наудачу. На стол. После осмотра предплечья.

Флегмону предплечья мы вскрыли первой. Она была поверхностнее и грозила распространиться вдоль фасций. Мухин давал хлороформ, Савельев следил за пульсом. Я сделал широкий разрез, тупо раскрыл полость, проверил пальцем затёки и оставил свободный дренаж. Инструменты после этого ушли в кипятильник.

Затем принесли больного с бедром.

Полного глубокого наркоза я не хотел: солдат был истощён лихорадкой. Но и резать кожу и фасцию под пятнадцать случайных капель не собирался. Савельев подавал хлороформ, следя за дыханием и пульсом. Я дождался, пока больной перестал отвечать, напрягаться и отдёргивать ногу.

Его повернули на здоровый бок. На задненаружной поверхности бедра прощупывался напряжённый горячий карман.

Я наметил место в стороне от проекции седалищного нерва. Рассёк кожу достаточно широко. Клетчатку разделил тупо зажимом и пальцем. Фасцию открыл под контролем зрения.

Гной хлынул в подставленный таз. Не струёй из маленькой дырки, а тяжёлым потоком, с сукровицей и обрывками тканей.

Мухин невольно отступил.

— Таз ближе, — сказал я.

Когда полость стала пустой, я осторожно ввёл палец и проверил её направление. Верхняя рана действительно сообщалась с нижним карманом.

Только после этого провёл по стенке уже существующей полости длинный сомкнутый корнцанг. Гольдин направлял инструмент сверху. Мы захватили конец широкой резиновой трубки и вывели её через нижнюю контрапертуру.

— Вот теперь это дренаж, — сказал я. — Трубка проходит не через здоровое бедро, а через гнойную полость. Верхний конец входит в старую рану, нижний выходит в зависимой точке. Никаких слепых проколов насквозь.

Гольдин смотрел внимательно.

— Запомните простую вещь. Гнойная хирургия действительно похожа на водопровод, но одной трубы мало. Надо ещё убрать мёртвые ткани и не повредить по дороге сосуд или нерв.

Я промыл полость тёплым физиологическим раствором без давления.

— Трубку подшить за оба конца. Повязку менять по промоканию. Количество и запах отделяемого записывать. Утром я осмотрю снова.

Мы вернулись к койкам.

Дальше шли быстро, пока в третьем ряду я не остановился у молодого солдата с осколочным ранением голени.

Повязка была почти сухая, но нога выше неё заметно отекла. Кожа бледная, с грязновато-жёлтыми и багровыми пятнами. Солдат жаловался не столько на боль в самой ране, сколько на распирание во всей голени.

Я осторожно надавил пальцами на кожу.

Под ними хрустнуло. Мелко и сухо, как снег под каблуком.

Крепитация.

— Сколько времени отёк растёт?

— С утра, — ответила Агеева. — Вчера такого не было.

Пульс был частый, лицо землистое. Отделяемого почти не было, зато из-под повязки тянуло сладковато-гнилым.

— Подозрение на газовую флегмону. Немедленно в отдельную подсобку. Больше никого туда не заводить. Отдельные инструменты, отдельные фартуки. Всё использованное бельё после операции сжечь или отправить в дезинфекцию отдельно.

— В операционную не нести? — спросил Мухин.

— Нет. Чистую операционную закрывать ради него не будем. Гнатюк, подсобка готова?

— Почти.

— Значит, через пять минут должна быть готова.

Пока санитары переставляли стол, я осмотрел ногу ещё раз. Отёк не доходил до колена, крепитация определялась главным образом по передненаружной поверхности голени. Стопа была тёплой, пульс на тыльной артерии слабый, но ощущался. Возможно, процесс ещё оставался ограниченным.

Я не стал обещать себе, что сохраню ногу. При газовой инфекции подобные обещания быстро превращаются в эпитафии.

Больному дали хлороформ. На этот раз наркоз требовался полноценный, хотя и с постоянным контролем пульса и дыхания.

Я сделал длинные продольные разрезы над поражёнными мышечными ложами, рассёк напряжённые фасции и раскрыл глубину. Из тканей вышли пузырьки газа. Часть мышц была тусклой, серо-бурой, не кровила и не сокращалась при раздражении.

Эту мышцу я иссекал без жалости.

Там, где волокна оставались красными, кровили и сокращались, я их сохранял. Проверил соседние ложа. К счастью, задняя группа мышц выглядела жизнеспособной, выше колена изменений не было.

— Смотрите, — сказал я врачам. — Эти микробы размножаются без доступа воздуха. Воздух им враждебен, но сам по себе больного не спасёт. Спасает удаление всей мёртвой ткани. Если оставить хоть один погибший мышечный карман, инфекция пойдёт дальше.

— Ампутация? — спросил Гольдин.

— Пока нет. Процесс ограничен передней группой. Но это решение действует только до следующего осмотра. Отёк поднимется выше, появится новая крепитация, потемнеет стопа или начнёт падать пульс — ампутируем без разговоров.

Рану оставили полностью открытой. Никаких плотных тампонов. Только рыхлая марля и свободный отток.

— Отдельный пост, — приказал я Агеевой. — Пульс, температура, дыхание и граница отёка каждый час. Границу отметить чернильным карандашом прямо на коже. Через два часа я осмотрю снова. Потом ещё через четыре. Ночью при малейшем ухудшении будить меня или звать Вельского.

После операции подсобку закрыли. Инструменты отправили в отдельное кипячение, фартуки сняли у двери, пол и стол залили дезинфицирующим раствором. Обычные перевязки там больше не проводились.

К первичному осмотру мы вернулись только после короткой передышки.

Теперь шли ещё быстрее. Я повторил:

— Ищем только очевидную угрозу жизни. Всё остальное помечаем и возвращаемся завтра.

На большинство уходила минута, иногда меньше. Лицо, несколько слов, дыхание, пульс, температура по журналу, живот, состояние конечности, запах и вид повязки. Если ничего тревожного — дальше. Если сомнение — ставили знак в журнале и открывали повязку.

Несколько раз приходилось останавливаться.

У одного обнаружили начинающийся затёк под лопаткой. У другого шина пережимала отёкшую голень и пальцы уже синели. У третьего под повязкой продолжалось медленное венозное кровотечение. Ещё двоих я перевёл в группу тяжёлых из-за лихорадки и спутанного сознания.

Второй рабочий стол мы так и не развернули. Аврала не было, а превращать перевязочную в потенциальную зону заражения ради нескольких сэкономленных минут я не собирался. Подготовительный стол за перегородкой уберет часть простоев, и этого пока хватит.

Потом начали сортировку. Гнатюк с санитарами передвигал койки и перекладывал людей по нашим пометкам. Барак ворчал, скрипел, ругался и понемногу приобретал осмысленный вид.

Выздоравливающие ушли в более тихий конец. Тяжёлые оказались ближе к перевязочной. За ширмы возле сестринского места перенесли четверых.

Пожилой солдат с перитонитом умер ближе к вечеру. Агеева успела дать ему морфий, Зимина сидела рядом и смачивала губы. Вынесли его вдоль стены через дальний торец. Большинство раненых даже не заметили.

К сумеркам мы добрались только до середины барака.

Керосиновые лампы зажгли рано. Я выпил стакан чая, не почувствовав вкуса, и продолжил.

Последнюю койку осмотрел уже около половины девятого вечера.

Это не был настоящий полный обход. Я не знал ещё половины диагнозов, не видел многих ран и не прочёл большинство историй болезни. Но теперь хотя бы понимал, где лежат люди, способные умереть этой ночью, кому нужна операция утром, кого можно перевести в выздоравливающие и чьи повязки допустимо не трогать до завтра.

Гольдин писал без остановки и извёл, кажется, половину журнала.

Перед уходом я снова осмотрел больного с газовой флегмоной. Граница отёка не поднялась выше чернильной линии. Новая крепитация не появилась. Пульс оставался частым, но не слабел. Мышцы в открытой ране выглядели так же, как после операции.

Пока держались.

Больного после перевязки бедренной артерии тоже проверил. Он пришёл в сознание, пил тёплый чай по ложке. Пульс снизился до ста двадцати. Стопа оставалась бледной и прохладной, но пальцами он шевелил и прикосновение чувствовал.

Не победа. Но и не поражение.

Когда я наконец надел сюртук, спина не разгибалась, пальцы правой руки сводило, в глазах рябило от белой марли и серых лиц.

Я пошёл через тёмный двор в контору к Сазонову. Мне сказали, что он еще здесь.

Он сидел при лампе над теми же ведомостями и, по-моему, за весь день почти не вставал.

Я доложил коротко:

— Утром аррозивное кровотечение из поверхностной бедренной артерии. Сосуд перевязан выше и ниже повреждения. Больной жив, стопа пока жизнеспособна, наблюдаем. Кроме того, три вмешательства: вскрытие флегмоны предплечья, контрапертура глубокого затёка бедра и радикальная обработка газовой флегмоны голени. Газовый больной пока без распространения выше колена, но вопрос об ампутации не снят.

Сазонов поднял глаза.

— Ясно.

— Ещё первично осмотрены все двести шесть человек. Именно первично, подробный обход начну завтра. Отделение разделено на зоны. Введено отмачивание присохших повязок. Гипертонические повязки пока только на десяти больных, с учётом результатов. Подготовительный стол отделён от рабочего. Второй рабочий будем разворачивать только при аврале. Газовых изолировали в отдельной подсобке. Умерших носят в обход.

— Списки на выписку?

— Завтра к полудню. Сегодня я физически не успел проверить кандидатов как следует.

Сазонов слушал не перебивая.

— Всё верно делаете, — сказал он наконец. — Всё по уму. Энергии в вас много, доктор, дай бог каждому. Только, боюсь, особой пользы от этого не будет.

— Это почему же?

— Потому что вы у себя в бараке наведёте порядок, а война завтра привезёт ещё тридцать таких же. И послезавтра ещё. Вы порядок строите, а поток его размывает. Я здесь это уже год наблюдаю.

Он снял очки и потёр переносицу.

— Хотел бы ошибиться. Искренне хотел бы. Работайте. Да, в общей ординаторской вам отведён стол у окна. Бумаги держите там, а не в бараке. В бараке бумаги гниют вместе со всем остальным.

Спорить я не стал.

Отчасти он был прав. Порядок в одном бараке войну не лечит.

Я попрощался и вышел.

Двор лежал тёмный. Из окон терапевтического корпуса доносился глухой кашель. Возле мертвецкой снова стояли сани.

У ворот я поднял воротник и зашагал к дому.

Десять минут по морозу немного вправили голову. День вышел суматошный, но не бестолковый. Я не вылечил двести человек и даже не разобрался толком с большинством из них. Зато теперь знал, кто может умереть ночью и почему.

Настоящая работа начнётся завтра.

По дороге я зашёл в аптеку и купил аптекарские весы. Они мне ещё пригодятся.

Потом свернул в наш двор и остановился.

Нет, сон пока откладывался.

У поленницы, притопывая на снегу и пряча руки в рукава, стояли трое мужчин. Лицом к моей лестнице и явно кого-то ждали.

Увидев меня, они разом подобрались.

Объявление вышло в утреннем номере.

Значит, по мою душу.