Глава 2
Дорога сделала свое дело. Мозги проветрились, разум прояснился. К дому я подошел с готовым решением: Ане надо рассказать все.
Разболтать ей некому: светских знакомств у нас нет, визитов она не делает, с Гольдиным и Стрелецкой собирались куда-то выбраться, но куда и когда — не решили. Голова у нее соображает, я в этом убеждался не раз. Если что-то пойдет не так, пойдет оно не только для меня, и лучше, чтобы жена понимала, что происходит. От кого бежать и в кого стрелять — даже так можно сказать. Неведение защищает только в романах, и то не факт.
Ужин стоял на краю плиты, и, пока я раздевался, она молча собрала на стол. По моему лицу она все видела, но вопросов не задавала.
Я сел, съел полтарелки и отодвинул. Потом достал из внутреннего кармана сверток и положил на стол…
— Деньги? — спросила Аня.
— Да. — Я развязывать не стал. — А теперь слушай. Разговор будет долгий, и он не для передачи никому. Совсем никому.
— Я поняла.
И я рассказал — на этот раз все. Про Ли, про то, чем я ему обязан и чем он считает, что я ему обязан, про Мельникова, и наконец про мост. Про заряд под быком, уложенный осенью. Про сани, кучера, который не знает русского, и предмет, который прожжет лед. Про Англию.
Аня слушала, сложив руки на столе. Один раз встала — подвинуть чайник, чтобы не выкипел, и села обратно. Когда я закончил, она помолчала, но недолго.
— Ну вот, — сказала она. — Не зря я училась стрелять.
— Аня.
— Я серьезно. — Она подперла щеку ладонью. — Знаешь, о чем я подумала? Как скучно я жила в Италии. Утром прогулка, днем рисование, вечером мама принимает синьору Феррари. Самым большим событием месяца был концерт в курзале. А теперь мне предлагают Англию в награду за то, что мой муж взорвет мост. Согласись, есть разница. Небольшая, но все-таки.
— Есть, — согласился я. — В Италии тебя не могли убить.
— Об этом я и хочу спросить. — Она перестала улыбаться. — Надеюсь, ты не собираешься его взрывать?
— Взрывать я его точно не буду. — Улыбка у меня вышла кривая. — Остальное сложнее.
— Тогда думаем дальше. Даже если допустить, что мост с твоей помощью взлетит на воздух, ни в какую Англию мы не поедем. Нас убьют здесь, в тот же день. Везти двух человек тайком через полмира — это месяцы, деньги, чужие границы, и всю дорогу мы будем знать то, что знаем. А застрелить нас в Харбине можно за минуту. Я бы на их месте выбрала второе.
Вот так. Дочь графа Батурина, семнадцать лет, вся наука — от домашних учителей. Я пришел к тому же выводу на середине дороги, а она — за две минуты, не вставая из-за стола.
— Да, ты права. Очень похоже именно на это. — сказал я. — Поэтому слушай главное. С завтрашнего дня ты осторожна вдвойне. Дверь никому чужому не открывать, от дома одна не отходить, все покупки — с Семеном или со мной. Увидишь возле дома что-то непонятное — не разглядывать, подняться к себе и запереться. Браунинг держи там, где достанешь за секунду, а не в ящике.
— Он давно не в ящике. — Она сказала это спокойно, и я поверил сразу. — А ты?
— А я завтра поговорю с Ракитиным. Будем думать вместе.
Анна кивнула, поднялась и стала убирать со стола. У плиты она остановилась, держа тарелку.
— Вадим. Один вопрос, и я больше к этому не вернусь. Тебе страшно?
Врать ей я себе запретил давно.
— Страшно. Не за себя.
— Хорошо, — сказала она. — Значит, будем бояться по очереди. Так экономнее.
Деньги мы убрали в дальний ящик. Трогать их не хотелось ни ей, ни мне.
Утром было все, как обычно. У Мещерякова температура держалась под тридцать семь, отделяемое уменьшалось, он изрядно ожил, ему не нравилось, что нога болит, короче, явные признаки выздоровления. Я записал все, велел Ситникову готовить перевязку и вышел во двор.
Жандарма Ракитина я нашел у конторы. Со времени истории с японцем его люди жили при госпитале постоянно, к ним привыкли, как к мебели. Стоит себе и стоит.
Этот был немолодой, с тяжелыми морщинами на лбу, я уже давно знал его в лицо.
— Голубчик, — сказал я. — Передайте Андрею Платоновичу: он нужен мне сегодня, срочно, пусть бросает все. И на людях ко мне не подходит вообще. В конторе, на втором этаже, в конце коридора есть кабинет, где лежат старые бумаги, туда никто не заглядывает. Я буду там с двенадцати. Запомнили?
— Так точно. С двенадцати. Сейчас же отправлю за ним.
Ракитин приехал как раз к двенадцати.
Кабинет был холодный, мрачный, пыльный, вдоль стен стояли полки с пачками накладных. Ракитин огляделся и положительно оценил выбор места коротким кивком.
— Слушаю, Вадим Александрович. Раз такие предосторожности — значит, было продолжение.
— Было.
Я рассказал все.
Ракитин выслушал молча, ни разу не перебив. Потом достал папиросу, размял, посмотрел на нее и убрал обратно в портсигар.
— Мост, — сказал он наконец. — Стало быть, мост. А ведь сходится. Теперь все сходится.
— Что сходится?
— По осени было одно дело. У моста заметили непонятные движения. Лодки, которых там быть не должно, люди на берегу, где людям делать нечего. Никого не поймали, но охрану усилили, а заамурцам, которые мост стерегут, дали предписание: всякая лодка, которая под мостом задерживается дольше положенного и не реагирует на крики, получает пули. И через неделю они застрелили человека. По бумагам китаец, по лицу — я видел лицо — скорее японец. Лодка его крутилась у быков в сумерках, на окрик он не ответил. История вышла мутная: родственников не нашлось, хозяина лодки не нашлось, объяснений, зачем он там плавал, не было никаких. Дело закрыли.
Ракитин отвернулся и снова поднял на меня глаза.
— Не было объяснений до сегодняшнего разговора. А теперь смотрите, как ложится. Заряд уложили осенью, взорвать не успели. Чжао с его бандитами такую работу не сделает: бросить ящик в реку он может, а подвести заряд у охраняемого моста — это совсем другое. Похоже, диверсанта заамурцы и застрелили. Вся затея если не пропала, то приостановилась, причем до зимы.
— Никакой Англии не будет. После дела нас с Анной застрелят, здесь же. Это проще и дешевле, — сказал я, переведя разговор немного на другое.
Вопрос этот почему-то меня очень интересовал.
— Возможно. Скажу больше: скорее всего. Если бы вы работали с японской разведкой напрямую, шанс бы имелся. У них, надо отдать им должное, есть понятие о чести: своих агентов они вытаскивают. Но вы для них не свой агент. Вы человек Ли, а Ли — бандит, и Чжао бандит, и вся цепочка между вами и Токио — бандиты. А теперь поставьте себя на их место. Дело сделано, доктор больше не нужен. Живой доктор — это свидетель, который, попадись он, выдаст всю цепочку. Мертвый доктор — это законченная история. Всего-то надо потратить несколько патронов.
— Да, вы, наверное, правы.
— Скрывать такие вещи и убеждать в том, что никакого риска, глупо.
— Тогда, может, всех сейчас и взять? Не откладывая дело в долгий ящик?
— Нет, не выйдет. Потому что известны не все. — Ракитин прошелся вдоль полок. — Главного нет. Механика. Человека, которого привезли из Японии ради этого дела. Я не знаю его лица, имени, не знаю, где он живет. Возьмем сегодня Ли с Чжао — механик скроется, а заряд останется лежать, где лежит. И потом они попробуют снова, уже без вас, а как — придумают. Терпения у них много.
— Хорошо. Тогда так: я сажусь в сани, кучер при мне, при кучере бомба. В эту минуту берете всех разом, с поличным.
— Красиво. Я и сам об этом думал. Но вот где план ломается. Возьмем мы всех, положим. Механик с предметом у нас, Ли у нас, все у нас. А заряд — под быком. Под которым? Быков там не один и не два. Пока мы его ищем — а искать это водолазной работой, и водолазов тут хорошо если пара сыщется. Основной заряд неизвестно где. Думаете, японцы не попробуют в третий раз? Каким-нибудь хитрым способом, которого мы с вами сейчас не видим? Слишком многое на кону, чтобы рисковать.
Я молчал.
— И что же делать?
— Думать. А когда все кончится — будем надеяться, что кончится хорошо, — вам с Анной Николаевной в Харбине оставаться нельзя. Немыслимо. Кого-то мы возьмем, но всех не возьмет никто, а те, кто останется, будут знать, чья это работа. Уедете в Петербург, и уедете быстро. Очень быстро, ни с кем не прощаясь — на это не будет времени. Поэтому начинайте готовиться к отъезду сейчас. И думайте, на кого оставите отделение. Только, разумеется, никому ни полслова. Ни преемнику, ни Сазонову, пока я не скажу. Для всех вы служите здесь до конца войны.
Он вышел первым. Я выждал десять минут, глядя на пачки накладных за тысяча девятьсот первый год, и пошел к себе через двор, обычным никуда не спешащим шагом.
Ну что же. Оставаться в Харбине на всю жизнь я и не собирался — госпиталь этот временный, как вся здешняя война. Вопрос был не в том, уезжать ли, а на кого оставить. И ответ, в сущности, один: Гольдин. Больше некому, да и не нужно никого другого. Потянет. Месяц назад я бы еще подумал, а теперь — потянет. Близкое общение с госпожой Стрелецкой сделало из него другого человека: он выучился спорить, настаивать и не краснеть перед начальством, а руки и голова у него всегда были хорошие. Будущее в медицине у него есть, и не только у операционного стола — из него выйдет хороший организатор. Надо будет оставить ему все: записи, ведомости, порядок партий, каждую мелочь на бумаге — как что делается и почему именно так. Сесть и написать. Хотя он практически уже все знает.
А Семен? Что если взять Семена с собой? Человек надежный, даже проверенный. Лабораторное дело он освоил, считай, полностью. В Петербурге такой человек будет мне нужнее, чем здесь. Захочет ли? Скорее всего захочет: семьи у него нет, родни в этих краях нет, держать его тут нечему. Спрошу. Если откажется — рекомендацию напишу такую, что его оторвут с руками
Значит, Петербург. Но… Вернувшись, мы своими ногами придем в вотчину Аниного папеньки — в город, где у графа Батурина связи в каждом ведомстве и где он нас будет ждать. И начнется. Хотя справиться с нами ему будет не так просто, как ему кажется. Закон, как объяснил Розенталь, наполовину за нас. Знакомств я на этой войне нажил столько, что иному чиновнику на две карьеры хватит, даже ордена заработал. И все-таки выходило пятьдесят на пятьдесят. Папенька костьми ляжет, чтобы вышло по его. Такие люди не умеют иначе: для них уступить — хуже, чем проиграть.
Из этих расчетов меня вывел стук ведра.
В дверях перевязочной стоял санитар-китаец Сюй. Тот самый, который проверял Мельникова на мертвость. Сейчас он держал ведро с углем и кланялся.
— Уголь. Топить.
— У нас топлено, — сказал Савельев от стола. — Ты чего приперся?
— Моя перепутал. — Сюй заулыбался, закивал, попятился. — Моя пойдет.
И ушел, шаркая. Как мне показалось, нарочито. И язык он коверкает специально. Гораздо лучше он знает русский, чем притворяется.
— Развелось их, — проворчал Савельев. — Ходят и ходят.
После перевязок меня поймал в коридоре Гольдин.
— Вадим Александрович, двенадцатая партия по титру лучше всех, Гринберг подтвердил. Я к вечеру перепишу таблицу начисто… — Он посмотрел на меня внимательнее и осекся. — А что вы такой хмурый? Все же хорошо. Мещеряков на ногу пойдет, мазь работает. Мы с вами, между прочим, делаем науку, которая будет жить дольше нас. Радоваться надо!
— Я не хмурый, Яков Наумович. — Я взял у него ведомость. — Показалось вам.
— А, ну если так, — он мгновенно успокоился. — Тогда таблицу я вам завтра к обходу положу.
Вечером я пересказал Ане весь разговор с Ракитиным.
— Значит, уезжаем, — сказала она.
— Да. Когда — неизвестно, но скоро. Счет пойдет на дни.
— Если надо — поедем. Я начну разбирать вещи заранее, понемногу, чтобы никто не заметил. И вот что, Вадим. Семена надо взять с собой. Если согласится.
— Я сегодня думал о том же самом.
— Разумеется, думал. — Она чуть улыбнулась. — Своих не бросают. Кстати, эту фразу я услышала от господина Ли, в твоем пересказе. Хоть какая-то от него польза.
Потом улыбка исчезла.
— А в Петербурге придется воевать с папенькой. Ты ведь это понимаешь? Сказать про него «упрямый» — значит ничего не сказать. Он двадцать лет не разговаривает с родным братом из-за межи в имении. Из-за межи, Вадим. А тут я.
— Кстати, о папеньке. — Я вспомнил утро. — Человек от Вельяминова не появлялся?
— Приходил днем. Справлялся, не будет ли ответа. — Анна разгладила скатерть ладонью. — Я ответила, как советовал Розенталь: передайте полковнику — благодарю, не поеду. Он кивнул и ушел. Но я днем написала настоящий ответ.
— Розенталь просил графу письменно не отвечать. Каждая строка станет бумагой в деле.
— Я помню. — Она достала из ящика сложенные листы. — Поэтому я писала очень осторожно. В этом письме нет ни одного слова, которое работало бы против нас. Пусть подошьют к делу, я не против. И потом… — Она помедлила. — Отцу я хочу ответить сама. Не через полковника, не тремя словами через денщика. Он написал мне — я напишу ему. Прочти.
Я взял листы.
'Папа.
Письмо твое я получила и прочла. Отвечаю сразу на главное, чтобы тебе не пришлось искать ответ между строк: я не поеду. Я не оставлю мужа. Решение это окончательное, и никакие средства, которыми ты грозишь, его не переменят.
Теперь о том, что ты, судя по письму, понимаешь неверно.
Из Италии я уехала сама. Одна, тайно, никому не сказав. Вадим Александрович Дмитриев не знал о моем отъезде ничего. Он не звал меня, не присылал мне ни денег, ни писем, не устраивал моей дороги. Он увидел меня в Харбине уже тяжело больной, без памяти, и первое, что он для меня сделал, — спас мне жизнь. Если ты намерен обвинять его в моем похищении, тебе придется сперва объяснить, каким образом похищенная сама, тайно от похитителя, проехала несколько тысяч верст.
О венчании. Я знала, что делаю. В день венчания я была в полной памяти и ясном сознании, это могут подтвердить священник, врачи и сестры, бывшие при этом. Никто меня не принуждал и не уговаривал. Я хотела стать женой Дмитриева до болезни, хотела в тот день и хочу теперь. Если духовные власти пожелают меня спросить, я повторю это им — под присягой, перед любым церковным начальством, где угодно. Ты можешь оспаривать бумаги, разрешения и действия священника. Но тебе придется оспорить меня саму. Я там была, папа. Я помню венчание. Я сказала «да», потому что хотела этого.
Ты, вероятно, воображаешь, что я живу в нищете и скоро сама запрошусь домой. Расстрою тебя: у нас маленькая квартира, мы не богаты, хозяйство я веду сама, и вместо штата прислуги у нас одна приходящая помощница. Еще я помогаю мужу вести медицинские записи. Мне этого достаточно. У меня нет двенадцати лакеев, и, представь себе, я от этого не страдаю. Впервые моя жизнь принадлежит мне, и я счастливее, чем была на Английской набережной или в Италии.
О моем муже. Этот человек дважды спас мне жизнь. Он военный врач, он лечит раненых, которых другие лечить отказались, и рискует положением ради способов лечения, которые действительно спасают. Его уважают врачи госпиталя и помнят солдаты, которых он поставил на ноги. Больше я его защищать не стану: он в этом не нуждается.
Теперь подумай, что будет, если ты исполнишь свои угрозы. Дело перестанет быть семейным в тот же день. Будут свидетели — их много, от Одессы до Харбина. Будет поднята моя история болезни, будут опрошены врачи и священник, будет установлено все то, что я написала выше. И все это почти наверняка попадет в газеты, потому что ты человек слишком известный, чтобы такое разбирательство осталось частным. Ты грозишь опозорить нас. Опозоришься ты.
Я не хочу этого, и потому предлагаю тебе просто: оставь нас в покое. Не хочешь считать Дмитриева зятем — не считай. Не хочешь мне писать — не пиши. Хочешь лишить меня содержания и наследства — лишай, я принимаю это заранее и спокойно: я выходила замуж не ради твоих денег и жить на них против твоей воли не собираюсь. Твой главный рычаг не работает, папа. Прими это и остановись, пока еще можно остановиться без огласки и без стыда.
Я не отрекаюсь от тебя. Я не перестала быть твоей дочерью оттого, что стала женой. Я не хочу превращать тебя во врага и надеюсь, что когда-нибудь мы сможем говорить друг с другом по-человечески. Но знай: если ты заставишь меня выбирать между мужем и твоим требованием, я выберу мужа. Всякий раз. Не заставляй меня воевать с тобой — эту войну ты проиграешь, и проиграешь публично.
Я люблю тебя. Но вернуться не могу и не хочу.
Анна Дмитриева'
Я дочитал и еще раз посмотрел на последнюю строку. Не «Анна», не «твоя дочь». Анна Дмитриева. Всю ее жизнь он читал под этим почерком «Анна Батурина» — на тетрадях, на записках, на поздравлениях к именинам. Подпись била точнее любой фразы в письме.
— Отправляем?
— Завтра. Вместе.
Назавтра после службы мы поехали в почтово-телеграфную контору в Новом городе. Очередь стояла небольшая: два приказчика с пачками накладных, дама с посылкой, унтер с денежным переводом. Письмо Аня подала в окошко сама и попросила заказным. Чиновник взвесил, наклеил марки, пристукнул штемпелем и выдал расписку — серую бумажку с номером, которую Аня аккуратно убрала в сумочку, как убирают квитанцию на сданный багаж. Десять тысяч верст, три недели пути. Где-то в Петербурге, на Английской набережной, это письмо ляжет на стол среди прочей почты, и утро одного немолодого упрямого человека будет испорчено всерьез и надолго.
— Все, — сказала Аня на крыльце. Выдохнула, как вынырнув из воды. — Теперь чаю. Горячего и с чем-нибудь вкусным.
Кафе нашлось тут же, через улицу, — маленькое, на шесть столиков, с запотевшим окном и печкой в углу. Хозяйка, полная дама в вязаной кофте, принесла чайник, к нему сливки и тарелку с пирожными. Народу было немного: два железнодорожника у окна да старик с газетой.
Хвост я заметил еще у почты — молодой китаец в ватной куртке, из тех самых, примелькавшихся. Через минуту после нас он вошел в кафе, сел за столик у двери, спросил чаю и стал греть руки о стакан. На нас он посматривал — не грубо, вполглаза, поверх стакана, но посматривал.
— Наш? — тихо спросила Аня, не поворачивая головы.
— Наш.
— Ну и пусть смотрит. — Она выбрала пирожное, самое большое, с кремом, и подвинула тарелку мне. — Пусть смотрит сколько хочет и докладывает кому положено. Пусть видит, что мы счастливы.
И она налила чаю — сначала мне, потом себе.