Петербургский врач 9 · Глава 14

Глава 14

…Аня спала.

Она лежала на боку, лицом ко мне, с ладонью под щекой, и дышала медленно и глубоко, как спят люди, которым ничего не снится или снится что-нибудь хорошее. Лампу я прикрутил, но не погасил. Ей свет не мешал.

Я смотрел на ее руку, лежащую поверх одеяла. Кожа на костяшках потрескалась, ногти обрезаны совсем коротко, у большого пальца порез. Руки сиделки. Показать их мне она за весь вечер так и не дала, сказала «потом», и я не настаивал. Похудела. Ключицы стали заметнее, и платье, единственное, в котором ее увезли и в котором привезли, висело теперь на спинке стула так, будто было с чужого плеча. Может, я и преувеличиваю, но немного.

Мне спать не хотелось. Я лежал и перебирал день с самого начала.

Народу в зале съезда собралось много.

В первом ряду сидела княгиня Гагарина, в черном, прямая, с сумкой на коленях, и рядом с ней Гиляровский. Он сделал все, как обещал. Записная книжка на колене — как вытащенный из кобуры револьвер, карандаш в руке. Этого хватило. Стахеев, войдя, посмотрел на первый ряд, задержался на нем ошеломленным взглядом. Узнал! Точно, узнал. И перепугался, хотя виду не подал.

У стены стоял Лыков, у двери Корнеев. И еще человек десять, которых я не знал: чиновник в вицмундире, две дамы, трое молодых людей с хитрыми лицами и тоже с записными книжками. Наверное это публика, которую обещал Гиляровский. Откуда он ее взял, спрашивать неудобно.

Мельгунова в зале не было. Графа не было тоже.

Аню ввели через боковую дверь. Впереди судебный пристав, в мундире, с цепью на груди, за ней немолодая монахиня в черном, которая села у стены и сложила руки. Аню посадили отдельно, на скамью, где положено сидеть обвиняемой. Я встал и пошел к ней. Пристав шагнул навстречу и поднял ладонь.

— Нельзя. До окончания.

— Я муж.

— До окончания, — повторил он.

Спорить с приставом было глупо, и я сел. Между нами было шагов пятнадцать и проход. Она смотрела на меня, я на нее. Лицо спокойное. Я знал, чего ей стоит это спокойствие.

Секретарь прочел приговор мирового, потом отзыв защиты. Он читал монотонно и быстро.

Стахеев заговорил первым. Дочь знала волю отца. Отец запретил брак прямо, словами и запиской. Дочь проехала несколько тысяч верст и вступила именно в тот брак, который был запрещен. Приговор законен, и оснований его менять нет. Показаний свидетелей со стороны защиты на мировом суде не было, а тут они вдруг появились, что странно.

Вызвали Семена.

Стахеев начал издалека.

— Вы понимаете, что такое присяга?

— Понимаю.

— Вы понимаете, что за ложное показание под присягой полагается наказание по Уложению? Даже не арест. Тюрьма.

— Понимаю.

— Тогда объясните съезду, отчего вы молчали до сегодняшнего дня. Ваша хозяйка в монастыре. Вы живете с вашим хозяином в одной квартире. Чего вы ждали?

— Боялся, — сказал Семён.

— Чего?

— Того самого. Что скажу, а меня посадят.

— А теперь не боитесь?

— Теперь боюсь. Только молчать хуже.

Председатель попросил изложить по существу, и Семён так и сделал. В Харбине, в госпитале, в день венчания. Вадим Александрович велел идти на телеграф и дать графу Батурину телеграмму, что просит согласия на брак с дочерью. Дал три рубля, бумажкой. Он не пошел. Деньги пропил в трактире у вокзала, каком, не помнит, там их три рядом. Вадиму Александровичу сказал, что отправил. Тот поверил, потому что ему было не до того: Анна Николаевна лежала при смерти.

— Отчего же пришли теперь?

— Оттого, что она в монастыре из-за меня. Я струсил и соврал, а сидит она. Дальше молчать я не мог.

Стахеев пошел по мелочам, как и предсказывал Шергин.

— В котором часу это было?

— Утром.

— В котором?

— Часов в десять. Или в одиннадцать.

— Так в десять или в одиннадцать?

— Не помню. До обеда.

— Где стоял доктор, когда давал вам поручение?

— В коридоре. У палаты.

— Какими словами?

— Слов не помню. Помню смысл: иди на телеграф, дай графу телеграмму, что прошу согласия.

— Кто еще это слышал?

— Господин подполковник Ракитин. Наверное. Рядом стоял.

— Свидетель не помнит ни часа, ни слов, — сказал Стахеев съезду. — Зато помнит подполковника. Прошу занести.

Занесли. Семён стоял и смотрел перед собой. Ни разу не взглянул на меня, и правильно сделал.

Потом поднялся Шергин и подал телеграмму Ракитина. Секретарь прочел ее вслух: число, поручение, «содержание слышал лично», подпись.

Стахеев потребовал отложить дело. Телеграмма не показание. Подполковника надлежит допросить по месту службы, по поручению съезда, под присягой. Что же до свидетеля, то он только что сознался в растрате и в обмане хозяина, и полагаться на такого человека нельзя ни в чем. Госпожа Дмитриева должна оставаться там, где ей определено.

Шергин встал. Говорить ему пришлось долго. Откладывать незачем, сказал он. Телеграмма подтверждает главное в показании свидетеля: было поручение, был день, был приказ просить согласия. Свидетель показал против себя. Человек, который хочет помочь ложью, не сознается заодно в поступке, за который его самого могут судить. И главное. Муж обвиняемой не пытался обвенчаться тайком, не спросив отца. Он распорядился спросить и был уверен, что спросили. Где здесь умысел на неповиновение? Его нет ни у мужа, ни у жены. А без умысла нет и статьи.

Товарищ прокурора (так называлась должность его помощника), молодой, с аккуратным пробором, поднялся и сказал уже коротко. Умысел на сознательное неповиновение родительской власти по делу не доказан. Сомнения, которые возникли, надлежит толковать в пользу обвиняемой. Оставлять приговор в силе он оснований не видит.

Тогда Стахеев сделал то, о чем предупреждал Ольхин.

— Свидетель Лутков перед лицом съезда сознался в присвоении вверенных ему денег. Это преступление, предусмотренное Уставом о наказаниях. Прошу съезд возбудить дело и задержать его теперь же, не выпуская из здания.

Председатель, седой, с усталым лицом, ответил не сразу. Он посовещался, не вставая, и сказал, что съезд рассматривает жалобу Дмитриевой Анны Николаевны и никакого другого дела перед ним нет. Лутков вызван свидетелем, а не подсудимым. Судить его без отдельного производства и без обвинения съезд не вправе. Признание будет внесено в протокол, а вопрос об ответственности свидетеля остается за надлежащими властями, если они найдут нужным им заняться.

Он повернулся ко мне.

— Господин Дмитриев. Имеете что-либо заявить по этому обстоятельству?

— Имею. Деньги, три рубля, мне возвращены. Имущественных требований к Луткову у меня нет и не будет.

Товарищ прокурора добавил, что не видит причин задерживать свидетеля в зале. Стахеев настаивал. Он настаивал до той минуты, пока председатель суровым голосом не сказал «довольно». Тогда он сел, и закрыл папку.

Семёна отпустили. Он вышел в ту же дверь, в которую вошел, и в проходе задел плечом Корнеева. Тот посторонился.

Съезд удалился на совещание. Оно длилось недолго, я не смотрел на часы. Потом дверь открылась.

Приговор мирового судьи отменить. Обвинение признать недоказанным. Дмитриеву Анну Николаевну считать по суду оправданной. Из-под надзора освободить немедленно.

Пристав отошел в сторону. Аня не сказала ни слова. Она взяла мою руку, и с этой рукой в руке мы вышли из зала. Гиляровский шел сзади, шумно дышал и молчал.

Монахиня осталась сидеть у стены. Когда мы проходили мимо, она перекрестила Аню в спину, мелко, будто хотела, чтоб этого не заметили.

…Аня повернулась во сне, рука ушла под одеяло, и стал виден кусочек ее обнаженной спины. Я смотрел на нее и думал не о ней. Папенька и Мельгунов занимали все мои мысли.

Первый раунд они проиграли. Но Батурин не тот человек, который сдается после первого раунда. И Мельгунов при нем не для того держится много лет, чтобы отступать после неудачи. Они не сдадутся. Они уже сегодня, наверное, думают, что делать. Стахеев докладывал графу телеграммой еще из здания съезда, за это я бы поручился.

И места, где нас можно ударить, известны. Самое простое из них — лечебница. Врачевание без права. Палатный надзиратель, который делает обходы и распоряжается ординаторами. Одного заявления в управу может хватить. В лечебнице сидит Баранов, который дружит со всеми, пока все хорошо, и наверняка перестанет, если что-то случится. Стахееву даже покупать никого не придется.

Может, к принцу? Ольденбургский зачислил меня росчерком. Но кто я для него? Врач с медицинским аппаратом, которого он видел несколько месяцев назад четверть часа. С чего ему лезть в драку с графом Батуриным и с судейскими из-за человека, которого он наверняка не помнит по фамилии.

Что там с наградами, которые обещали в Маньчжурии? Бумаги ушли, а куда дошли, неизвестно. Не то чтобы они мне были нужны. Но перед управой, перед судом, перед кем угодно орден в петлице все-таки весит.

Главная ошибка была в том, что мы ждали. Ждали, что сделает граф, что сделает Мельгунов, и узнали, когда уже все случилось. Выкрутились, но с трудом. Второй раз так может не выйти. Надо бить первым. Вопрос, куда и чем.

Как — пока не знаю. А для начала надо хотя бы не подставляться. Отложить выход в лечебницу на несколько дней. А когда выйду, первое время быть надзирателем по-настоящему, как написано в бумаге: простыни, порядок, что там еще полагается. Никаких обходов и распоряжений при посторонних. На операциях разве что подсказывать, а не резать. Невесело, но что делать.

На этом я все-таки уснул.

В лечебницу я пошел к девяти, и у ворот отметил настоящую нищую, старуху с кружкой, а не бабу по расписанию. Рыжик выкатился из-за сарая и проводил меня до крыльца.

В ординаторской были все четверо: Беликов в халате, Лебедев с папиросой у подоконника, Веденский за столом, Кулагин у шкафа.

Я рассказал все и подвел итог — все пока что закончено. Лебедев потушил папиросу, Веденский встал и снова пожал мне руку. Беликов подождал, пока все усядутся.

— Вадим Александрович. По вашему лицу видно, что это не все.

— Да, не все. Александр Павлович, я бы хотел выйти на службу попозже.

Веденский спросил, почему.

— Граф проиграл вчера, — сказал я. — Сегодня он ищет, где отыграться. Самое простое место — здесь. Надзиратель, который ведет больных. Одно заявление в управу, и у всех неприятности.

— Кто станет писать? — сказал Веденский. — Мы все здесь…

— Неважно, кто напишет, — сказал Лебедев. — Важно, кто подтвердит. А такие найдутся, будьте уверены.

Веденский замолчал.

— Поэтому так, — продолжал я. — Несколько дней меня здесь не будет. Потом выйду и первое время буду надзирателем по-настоящему. Простыни, порядок, лед. Обходы делаете вы, распоряжаетесь вы, подписываете вы. Если понадоблюсь у стола, позовете.

— Ничего страшного в этом нет, — сказал Веденский. — Вы преувеличиваете. Ну кто станет проверять…

— Борис Михайлович, — сказал Беликов. — Проверять станут.

Он повернулся ко мне.

— Деньги у вас есть, извините за совершенно бестактный вопрос?

— Есть.

— Тогда ждите дома и не торопитесь.

Аня сидела в столовой, с чашкой, и ничего не делала, что за ней случалось редко. Я сел напротив и рассказал про лечебницу. Она выслушала и кивнула.

— Правильно. И я пока из дому не выйду. Это еще не финал.

— Одна не выйдешь точно.

— Я и говорю.

В передней позвонили. Семён открыл и вернулся с конвертом.

— Посыльный. Расписки не просил.

Конверт был казенный, с угловым штампом канцелярии Императорской Военно-медицинской академии. Внутри лист. Господин Дмитриев приглашается завтра, к десяти часам утра, в комнату номер восемнадцать главного здания на предварительную беседу с членами комиссии, назначенной Конференцией для рассмотрения возможности допущения его к испытанию на степень лекаря. Члены комиссии: профессор Яновский, профессор Турнер, профессор Кравков, профессор Федоров. Явиться с документами.

Я прочел и передал Ане.

— Ну хоть здесь быстро, — сказал я.

— Что это будет?

— Беседа. Посмотрят, соображаю ли я вообще в медицине. Не экзамен, разумеется. То есть завтра решат, стоит ли меня вообще экзаменовать.

В академию я пошел пешком, через Литейный мост, с запасом: опоздать к четырем профессорам значило закончить беседу до ее начала.

Кабинет номер восемнадцать пришлось поискать. Коридор во втором этаже был длинный, с высокими окнами, и по нему ходили студенты в мундирах, кучками и по одному. На меня не смотрели. Штатский в сюртуке в этом коридоре мог быть кем угодно: просителем, поставщиком, чьим-нибудь родственником. Дверь под номером восемнадцать была заперта. Я встал у окна напротив и стал ждать. Браунинг в правом кармане сюртука казался тяжелее обычного. Носить его к профессорам было глупо, но выходить сейчас на улицу безоружным было бы еще глупее.

Они появились через несколько минут, все четверо, со стороны лестницы, и шли не торопясь, разговаривая. Все в форменных сюртуках. Впереди высокий, лет пятидесяти, с седеющей бородой и бледным кабинетным лицом. Рядом другой, помоложе, с острой бородкой и жестким взглядом. Сзади двое: широкий, с окладистой бородой, и самый молодой, лет тридцати пяти, подтянутый, с усами, который на ходу вынул часы, посмотрел и убрал.

Я стоял у окна, меня они не знали, рядом находились студенты, и поэтому услышал, что они говорили.

— Сколько нам потребуется? — спросил тот, что с острой бородкой.

— Если господин действительно нигде не учился, полагаю, недолго, — ответил молодой с часами.

— Двадцать минут? — сказал широкий.

— Не будем говорить заранее, — сказал высокий и достал ключ.

Они вошли. Дверь закрылась. Я подошел к двери. Из-за нее слышно было, как двигают стулья. Потом она открылась, и высокий, стоя на пороге, посмотрел в коридор и нашел меня.

— Господин Дмитриев? Войдите.

Комната была небольшая, с окном во двор и длинным столом. За стол сели все четверо, лицом к двери. Для меня стул стоял по другую сторону. Папку с документами я положил на край стола.

Высокий заговорил первым. Это был Яновский. Терапевт, ученик Боткина, старший здесь по возрасту и, надо думать, по положению. Портреты профессоров я видел на стене в коридоре и как следует изучил.

— Господа, прошение вам известно. Проситель установленного медицинского курса не проходил, однако служил зауряд-врачом на театре военных действий и представляет необычные свидетельства о своей практической деятельности. Прошу определить, заслуживает ли его ходатайство дальнейшего движения.

Он повернулся ко мне.

— Господин Дмитриев. Это не испытание на звание лекаря. Никаких прав результат сегодняшней беседы вам не дает. Мы решим только, докладывать ли о вас Конференции в благоприятном смысле. Вопросы будут задавать все. Отвечайте коротко.

— Понял.

Молодой с усами вынул часы и положил на стол перед собой, циферблатом вверх. Федоров, хирург, самый молодой из четверых, уже два года как со своей клиникой. Широкий с окладистой бородой был, стало быть, Кравков, фармаколог. Значит, с острой бородкой — Турнер.

Начал Турнер. Он не смотрел ни в бумаги, ни на коллег.

— Назовите кости предплюсны.

— Таранная, пяточная, ладьевидная, кубовидная, три клиновидных. Семь.

— Ветви бедренной артерии.

Я перечислил. Поверхностные, потом глубокую артерию бедра с ее огибающими и прободающими, потом нисходящую коленную.

— Где проходит подколенная артерия?

— В подколенной ямке, продолжает бедренную по выходе из приводящего канала. Лежит глубже всего, на кости и на капсуле сустава, вена поверхностнее, нерв еще поверхностнее и снаружи. У нижнего края подколенной мышцы делится на переднюю и заднюю большеберцовые.

— Какие нервы могут быть повреждены при переломе шейки малоберцовой кости?

— Общий малоберцовый. Он огибает шейку снаружи, под кожей. Отломок, гематома, тугая повязка — и стопа повисает.

Турнер продолжал, не меняя голоса. Ранние признаки туберкулезного коксита у ребенка. На что смотреть при врожденном вывихе бедра, когда ребенок идет. Как вправить вывих плеча по Кохеру и в какой момент ждать щелчка. Я отвечал коротко, как просили. На вывихе плеча Турнер впервые посмотрел не на стену, а на меня, кивнул и откинулся на стуле. Больше он не спрашивал.

Федоров пошел по хирургии. Огнестрельное ранение живота, шесть часов, пульс сто двадцать, живот как доска. Я сказал: вскрывать. Не ждать. Каждый час ожидания — это то, что из дырявой кишки успевает вытечь в живот. Ревизия, ушивание, дренаж. Потом он сказал про мою мазь.

— Двадцать четыре тяжелых, семнадцать на поправку, — сказал он. — Это очень интересный результат.

Я скромно кивнул.

Яновский спрашивал терапию. Крупозная пневмония: что слышно в первые сутки, что на третьи, когда ждать кризиса и как отличить его от начала нагноения. Чем плеврит с выпотом отличается от пневмонии при выстукивании и как идет верхняя граница тупости. Я назвал линию Дамуазо, и он согласился. Потом спросил, что я услышу при недостаточности аортального клапана и где буду слушать.

— Диастолический шум, дующий, во втором межреберье справа и по левому краю грудины. В точке Боткина слышно лучше всего. Пульс скорый и высокий. Давление на плечевой артерии большое, и на бедренной, если приложить трубку, можно услышать двойной тон.

— Что еще увидите, не прикладывая ничего?

— Как качается голова в такт пульсу. И как бледнеет и краснеет ноготь, если на него нажать.

— Брюшной тиф, вторая неделя. Что у него с пульсом?

— Медленный не по температуре. И двойной под пальцем, дикротический.

Потом он спросил, что я делаю с пневмонией, когда сердце начинает сдавать, и я ответил: наперстянка, камфора под кожу, вино, а если совсем плохо, то и это не помогает. Он кивнул опять, и я не понял, доволен он или просто отметил.

К этой минуте мне стало казаться, что дело идет хорошо. Час, наверное, прошел, никак не двадцать минут. Турнер молчал, Федоров не смотрел на часы. Я отвечал и чувствовал под собой твердую землю.

Заговорил Кравков. Голос у него был тихий, и за целый час он не сказал ни слова.

— Хлороформ и эфир. Что опаснее для сердца и почему?

— Хлороформ. Он останавливает сердце сразу, в первые минуты, еще до того, как больной уснул. Эфир дольше и грязнее, но убивает дыхание, а не сердце, и его можно успеть остановить.

— Наперстянка. Отчего ее нельзя давать долго?

— Накапливается. Действие не проходит с последней дозой, и на пятый или шестой день больного тошнит, пульс редеет, а потом путается.

— Хорошо. Возьмите перо.

Перо, чернильница и лист лежали на столе с самого начала, и я думал, что это для них.

— Выпишите рецепт. Больная, тридцать лет, бронхит, кашель без мокроты. Микстура с ипекакуаной на три дня.

Я написал. Настой корня ипекакуаны, нашатырно-анисовые капли, сироп, по столовой ложке через два часа. Он взял лист, прочел и вернул.

— Настой из какого количества корня и на сколько воды? У вас написано «настой ипекакуаны», и все. Аптекарь вернет вам это с вопросом. Дальше. Капли у вас в каких единицах? Аптекарь их не отмеряет, а взвешивает. Граммы. И сироп какой? Сироп бывает разный.

Я исправил. Полграмма на сто восемьдесят, капли в граммах, алтейный сироп.

— Дальше. Малокровие у девицы, восемнадцати лет. Железо. Пилюли.

Железо восстановленное я знал и написал, и дозу написал верную. А дальше застрял. Пилюли надо было выписать так, чтобы аптекарь их скатал: с чем скатать, из чего масса, сколько штук. Я написал «тридцать штук» и остановился.

— Массу для пилюль, — сказал Кравков. — Из чего. И слова «сколько потребуется» вы, я вижу, не знаете тоже. А пилюли Бло вам знакомы?

— Знакомы по названию. Состав наизусть не помню.

— Сернокислое железо и углекислый калий в равных частях, — сказал он без выражения. — Их выписывает каждый студент третьего курса. Дальше. Порошок Довера, на прием, десять порошков.

Этот я знал: опий, ипекакуана, сахар. Написал. Кравков прочел и кивнул. Легче не стало, потому что он уже задавал следующее.

— Сулема для промываний. Раствор один на тысячу. Как выписываете?

Я написал. Он посмотрел на лист, потом на меня.

— Ядовитое. Что полагается на рецепте с ядовитым?

Я не знал. То есть я знал, что полагается что-то: пометка, особая графа, что-то, что аптекарь смотрит раньше, чем название. Что именно и где, я не помнил и сказал, что не помню.

— Фаулеров раствор, — сказал Кравков. — Мышьяк. Внутрь, каплями. С чего начинаете и до скольких доходите?

— С трех капель три раза. Довожу до десяти.

— До восьми, — сказал он. — И число капель при мышьяке пишется словами, а не цифрой, потому что цифру подправить легче. Вы этого не знали.

— Не знал.

Он собрал листы, сложил один к другому и положил перед Яновским.

— Вы собирались получить звание лекаря, не умея правильно выписать рецепт?

— Собирался научиться до испытаний, — сказал я, мысленно выругавшись.

Кравков посмотрел на меня еще секунду и повернулся к Яновскому. Яновский посмотрел на Турнера, на Федорова. Турнер чуть повел плечом. Федоров взял часы со стола и убрал в карман.

— Благодарю вас, господин Дмитриев, — сказал Яновский. — Подождите в коридоре. Вас позовут.

Я встал, взял папку, до которой никто не притронулся, и вышел. Дверь за мной закрылась плотно.

Коридор был тот же. Студенты, окна, свет. Я вернулся к окну напротив, где стоял утром, и посмотрел на часы. Без четверти двенадцать. Мы просидели там час с лишним, а не двадцать минут. Все было хорошо, пока не начались рецепты. Насколько это повлияет, не знаю. Неужели из-за этого могут не пропустить? Обругал себя — надо было готовиться, а то стал слишком самоуверен. Но теперь только ждать.