Петербургский врач 9 · Глава 15

Глава 15

Дверь открылась через несколько минут. Федоров стоял на пороге и в коридор не вышел, только повернул голову в мою сторону.

— Господин Дмитриев. Прошу.

Я вошел и сел на прежнее место.

— Комиссия совещание закончила, — сказал Яновский. — Мы находим ваши познания достаточными для того, чтобы ходатайствовать о допущении вас к установленному испытанию на звание лекаря.

Я мысленно прокричал «ура», но ждал, что за этим последует «однако». Предчувствия меня не обманули. Оно последовало.

— Прошу понять правильно. Звания у вас нет, и к испытанию вы пока не допущены. Постановляет Конференция академии. Мы только представим ей заключение, и заключение будет благоприятным.

— Благодарю.

Кравков поднял голову от листов.

— Мы единогласны в том, что вас следует экзаменовать. В том, что вы экзамен выдержите, единогласия нет.

— Понял.

— Сомневаюсь. — Он положил на листы ладонь, широкую, с короткими пальцами. — Больного лечить вы умеете. Сообщить аптекарю, чем именно, не умеете. Для врача это не мелочь. Это половина ремесла. Студенты учатся этому несколько лет.

— А если лекарства уже знать?

Он посмотрел на меня с усмешкой.

— Тогда быстрее. Много быстрее. Но спрашивать с вас я буду так же, как с остальных, и вы, надеюсь, поняли это еще до совещания.

Яновский тронул папку пальцами.

— Конференция собирается на днях. Если она примет наше заключение, вы будете сдавать.

— Позвольте спросить, когда?

— Расписание составит секретарь. — Он подождал, не спрошу ли я еще, и добавил сам: — Программа полная. Изъятий ввиду вашей службы на театре военных действий сделано не будет.

— Я об изъятиях ни в коем случае не просил.

— Тем лучше, — сказал Турнер, не поворачивая головы. — Потому что их бы и не предложили.

— Когда я узнаю решение Конференции?

— Из канцелярии доставят уведомление, — сказал Яновский. — До того считайте, что сегодня не решено ничего.

— Благодарю вас, господа.

— Благодарить будете после испытаний, — буркнул Кравков. — Если найдется за что.

В коридоре я остановился у своего окна и решил постоять. Конференция препятствовать не будет, в этом можно быть уверенным. Не пойдет она наперекор этим четверым, если не случится что-то совсем необычное. Так что все-таки победа. Промежуточная, но сверхважная.

Но мне надо готовиться. Рецептура, пилюльные массы, «сколько потребуется», как ставить пометки на ядовитом, число капель словами, и прочее. Все, что студент проходит на третьем (или на каком?) курсе, мне предстояло вбить в голову за столько недель. Будем учить латынь с Аней вдвоем. Студентов в доме прибыло.

Я пошел обратно пешком, тем же путем, и на мосту перестал думать о комиссии, потому что было о чем думать помимо нее.

Граф с Мельгуновым никуда не исчезли, разве что разозлились из-за неудачи. Они могут продолжить свои атаки, и они продолжат. Закон во многом на их стороне. Врач без диплома лечил дочь и даже руководил отделением в больнице, а перед этим непонятно как стал заурядом. Если покопаться, можно много чего найти. А адвокаты умеют это делать. Им за такое платят деньги.

Надо не ждать. Действовать после того, как что-то случится, оказалось плохой тактикой. Еле отбились. Вполне могло сложиться так, что я сейчас бы находился в тюрьме, а Аня в монастыре.

Нам нужен Ракитин. Бумагу об увольнении из Красного Креста мне выдали за десять минут и не задали ни одного вопроса, и вышло это не само собой. У этого человека (точнее, у его службы) в Петербурге были руки. Просить его о помощи не хочется. Но не просить было бы глупо. Я для него сделал очень много. Хотя и он для меня. Не факт, что без его участия Аня была бы сейчас вообще жива, не говоря уже о том, что роль его телеграммы в вытаскивании ее из монастыря трудно переоценить.

Почтово-телеграфная контора находилась на Литейном. У окошек стояли трое. Я взял бланк, сел к столу под лампой и написал текст три раза, потому что первые два никуда не годились. В первом было слишком много ненужных слов. Во втором слишком много того, что телеграфисту знать не полагалось. Третий я перечитал дважды и понес в окошко.

«Харбин, управление дороги, подполковнику Ракитину. Дело выиграно, Ваша телеграмма решила все. Благодарю. Противная сторона не отступит, средства и связи ее велики. Один не справлюсь. Прошу совета и помощи. Подробности письмом. Дмитриев».

Телеграфист посчитал слова, назвал сумму, я заплатил и ушел.

Аня открыла дверь сама, не дожидаясь Семёна. Она стояла в передней в домашнем платье, с закатанными рукавами.

— Ну что?

— Комиссия постановила ходатайствовать о допуске к испытаниям. Теперь конференция, потом уведомление. Если оно придет, начну сдавать. Всю программу, без изъятий, как взаправдашний студент.

Она ничего не сказала. Просто взяла меня за отвороты сюртука мокрыми руками, притянула к себе и постояла так, уткнувшись лбом мне в грудь.

— У тебя все получилось. Даже не верится. Пойдем обедать.

За обедом я рассказал про Кравкова и рецепты.

Аня засмеялась.

— Будем учиться вдвоем. Я буду спрашивать тебя и сверять ответы по учебникам. И попробуй не ответь!

Я только развел руками. Потом сказал ей, что попросил помощи у Ракитина, потому что иначе никак. Аня подумала и согласилась.

— Но эти люди от тебя снова чего-то попросят, — сказала она.

Мне пришлось снова развести руками.

К Корнееву я пошел пешком, и по дороге встретил толпу.

Люди пели. Много голосов. По площади со стороны Лиговки шла толпа, человек триста или четыреста, рабочие, в пальто, в полушубках, в картузах, шли плотно, посередине мостовой, и над передними рядами качался на палке красный лоскут. Не флаг, а кусок материи, привязанный к палке. Из толпы кто-то швырял вверх пачки листков, они разлетались и ложились на снег. Прохожие жались к стенам. Извозчик у гостиницы стегнул лошадь и уехал подальше.

С другой стороны площади стояла полиция. Цепь городовых от угла до угла, черные шинели, за ними два десятка конных, и в стороне, отдельно, несколько казаков на лошадях. Впереди цепи пристав, в шинели, при шашке.

Я встал у стены, под вывеской. Хорошо бы конечно уйти, но я решил увидеть, что будет дальше.

Пристав что-то кричал. Слова были известные: разойтись, немедленно, именем закона. Ему свистели. Толпа не остановилась и не побежала, а шла как шла, только медленнее, и передние ряды остановились от цепи шагах в двадцати от нее. Потом полетел камень, еще один, потом что-то, что звякнуло.

Городовые пошли вперед. Двое из цепи бросились к палке, один схватил ее, толпа сомкнулась, и на месте, где только что был красный лоскут, стало не видно ничего, кроме спин. Кричали. Кого-то тащили за шиворот, кого-то отбивали.

Выстрел ударил из середины толпы, сухо, как ломают доску. Потом второй, откуда не понять. Я увидел, как городовой вытащил револьвер и выстрелил в воздух. Еще два выстрела, вразнобой. Затем пошли конные.

Они врезались в толпу с фланга, и толпа рассыпалась. Только что было четыреста человек, и вот их нет: бегут врассыпную, в подворотни, во дворы, на Лиговку, лошади идут через ряды тех, кто еще остался, и шашки у конных наголо. Как я понял, не для того, чтобы рубить, а чтобы видели.

Впрочем, один ударил. Я видел, как он замахнулся с седла на парня, который бросился к нему, и как парень схватился за руку и сел на снег.

Все заняло, может быть, минуту. На площади остались шапки, листки, палка без лоскута, кто-то лежал у тумбы, и вокруг него уже стояли двое городовых. И парень у края мостовой сидел, зажав руку ладонью, и смотрел, как течет сквозь пальцы.

Я пошел к нему. Не побежал. Бежать в такие минуты опасно, могут принять за одного из манифестантов.

— Вставай. Идем.

Он посмотрел на меня снизу, не понимая. Лет двадцать, лицо круглое, пальто тонкое, не по погоде. Рукав на плече разваливался, из-под пальцев текло.

— Я врач. Вставай, кому говорю.

Он встал. Я взял его за здоровую руку, повел к ближайшей подворотне. Конный посмотрел на нас сверху и отвернулся — его это больше не касается. В подворотне было темно, но не слишком. В глубине ворота во двор стояли приоткрытыми. Дальше я его не повел.

— Садись. Сюда, к стене. Руку дай.

Я не стал резать рукав: он и так был разрублен. Рванул по разрубу вверх и в сторону. Рубаха под ним была уже красная, и ее я порвал тоже.

Рана шла по наружной стороне плеча, сверху вниз, чуть наискось, длиной в ладонь. Мышцы не рассечены насквозь, до кости не дошло. Кровь шла густо, но текла, а не била. Значит, артерия цела. Я приложил к ране сложенный вчетверо платок и прижал ладонью.

— Держи вот так. Сам. Сильно, не бойся.

Он прижал. Пальцы у него подергивались.

Индивидуальный пакет лежал у меня во внутреннем кармане с самого Харбина. Мало ли что может случиться, и вот, случилось. Я разорвал оболочку и вытащил бинт.

— Пальцами пошевели. Всеми.

Он пошевелил. Все пять слушались.

— Кисть подними. Вверх, ко мне. Так. Пальцы растопырь.

Поднял. Растопырил. Значит, нерв цел, а он проходит как раз там, где рубили, и мог быть перебит. Я тронул запястье: пульс бился, кисть теплая. Все, что могло быть плохо, было хорошо. Оставалась рана, но ее зашьют.

Я убрал платок и забинтовал. Пятно проступило сквозь марлю, но не поползло дальше. Хорошо.

— Как тебя зовут?

— Кузьма.

— Кузьма, слушай меня. Повязку не трогать, руку держать согнутой, вот так, к груди. Теперь ты сядешь на извозчика и поедешь в Мариинскую, на Литейный, в приемный покой. Скажешь: порезался. Обо что, не помнишь. Там зашьют.

— Заберут.

— Если и заберут, то только потом, а сначала зашьют руку. Если не зашить — смерть. Был бы ты им нужен, уже б забрали.

Он согласно кивнул. Я вывел его на улицу. Площадь опустела: цепь отошла к вокзалу, городовые у тумбы поднимали того, кто лежал, и он, слава богу, шевелился. Нескольких из толпы городовые отвели в сторону, должно быть, увезут для разбирательств. А вот и извозчик. Смотрит на все безо всякого выражения. Мое дело сторона, написано на лице крупными буквами.

— В Мариинскую больницу, в приемный покой. Быстро.

Он скептически посмотрел на парня, на повязку, на мои окровавленные руки. Я дал ему рубль, и на его лице появился энтузиазм.

Повозка тронулась. Я стоял на тротуаре и вытирал руки снегом. У моих ног лежала прокламация, серая бумага, мелкий шрифт, сверху крупно «Товарищи». Поднимать ее я не стал. Городовой на углу проводил меня глазами, ничего крамольного не заметил и потерял ко мне интерес.

…Корнеев поднялся мне навстречу и посмотрел на мои руки. Несколько пятен крови не оттерлись.

— Площадь. Только что. Толпа с Лиговки, полиция, выстрелы, конные. Одного рубанули по руке, я перевязал и отправил в Мариинскую.

— Садитесь.

Он сел сам.

— Убитые есть?

— Один лежал, но потом встал. Стреляли вроде в воздух.

Корнеев кивнул.

— Третья за неделю, — сказал он. — Я, доктор, много лет прослужил в сыскной, и я вам скажу, что думаю, если хотите.

— Хочу, конечно.

— Виноваты обе стороны. Какая больше, какая меньше — уже не так важно. Наверху сидят люди, которым до фабричного никогда не было дела. Сейчас они ждут, пока само пройдет. А само не проходит, и вместо решения на площадь выводят конных. Это одна половина истории. Вторая половина — тот, кто выводит на площадь четыреста человек с красной тряпкой, зная, что на площади их ждут казаки. Он понимает, чем все кончится. Ему и нужно, чтобы кончилось именно так. А страдает в итоге ваш парень с разрубленным плечом, который пришел, потому что все пошли.

— Вы совершенно правы.

— Дальше будет хуже. К осени, я думаю, много хуже.

Он снял с бювара лист.

— Но это не мое дело и не ваше. Сперва коротко об остальном. Граф по прежнему не в Петербурге. Стахеев в своей конторе, Мельгунов ездит на почтамт. Кому он пишет, я не знаю и узнать не могу.

— Графу.

— Вероятно. Теперь о главном.

Я сел прямее.

— Мои люди ходят за Сысоевым и Тюриным который день, — сказал Корнеев. — От лечебницы они сняты, это вы знаете. Мельгунов с ними после съезда не встречался, во всяком случае, мои этого не видели. Лукьян тоже. Что им велено теперь, неизвестно. А вот что они делают, известно.

— Что?

— Работают. По своему ремеслу. Выходят днем, идут куда-нибудь: Сенная, Апраксин, Николаевский вокзал. Стоят. Смотрят. Не на витрины, не на баб. На прохожих. Кто как одет, у кого часы, кто один и кто выпил. Мой человек знает, как это выглядит, он на этом десять лет людей брал. Так смотрит тот, кто выбирает. Позавчера они провожали одного купчика от вокзала до Гончарной, и мой их видел, и купчику повезло, что на Гончарной он вошел в дом.

— Мельгунов им мало платит?

— Или мало, или они такие, что мало будет всегда. Сысоев два раза сидел за разбой, и это только то, что доказано. Человек, который двадцать лет живет разбоем, от этого уже не откажется.

Я подумал.

— Алексей Петрович. А если это использовать?

— Как?

— Подставить им человека. Пусть выберут, пусть пойдут за ним, пусть попробуют. И на этом взять. Не для полиции, для себя. Скрутить, отвести куда-нибудь, где никто не мешает, и поговорить. О Мельгунове, о том, что им велено и кем. Человеку, который только что пытался ограбить и получил по голове, есть о чем поговорить, и есть чего бояться.

Корнеев смотрел на меня и молчал.

— Вы знаете, доктор, что вы мне сейчас предложили?

— Знаю.

— Полиция этим заниматься не станет. Им не до подстав под возможных грабителей. Не до того совсем. Вы сами видели, чем она занята. Кого вы подставите?

— Себя, например, — я засмеялся.

— Хорошая шутка, но нет по многим причинам. В частности, посмотрите в зеркало. На крепкого мужчину такие не нападают. Никогда. Сысоев не дурак, он двадцать лет жив и на свободе именно потому, что выбирает. Пьяного, старого, слабого, купчика с брюхом, барыньку с ридикюлем. Для вашей затеи нужен человек, на которого они пойдут. И одновременно человек, который не испугается и не даст себя покалечить, а то и убить. Таких я не знаю. Я знаю тех, кто не испугается, и знаю тех, на кого нападут, и это очень разные люди.

— Есть у меня одна мысль, — сказал я. — Объясню, когда сам пойму, годится ли.

— Хорошо, объясните, когда посчитаете нужным.

Я заплатил ему, он записал в книгу, вымыл у него в квартире руки (а то нехорошо ходить, как маньяк), и женщина в переднике заперла за мной дверь на два оборота.

Стремянная начиналась через квартал. Я не был здесь давно, но вывеска висела на прежнем месте: усатый атлет с гирей, с которым снег и дождь за это время ничего не сделали. Швейцар другой, молодой. Он посмотрел на меня и спросил, к кому.

— К Жаку. Или к господину Лустало.

— Вы с ними знакомы?

— Да.

Зал был тот же. Гул, пыль в свете ламп, мясистый звук бросков с борцовского ковра, мешки, гири, кто-то считал вслух по-немецки. Я остановился у входа и стал смотреть.

Я нашел его сразу, потому что не найти его было нельзя. Он стоял у канатов, в трико, спиной ко мне, на голову выше всех, кто его окружал, возвышался, как гора, и показывал молодым удар: медленно, с остановкой в верхней точке, так, чтобы видели, где нога. Ноги у него были как у ломовой лошади. Когда-то правая отшибла мне плечо.

— Жак.

Он не услышал. Сказал что-то по-французски, засмеялся, повторил удар.

— Жак!

Тут он обернулся. Секунду смотрел, наморщив перебитый нос. Потом на лице появился восторг, и он пошел через зал, расталкивая учеников, как ледокол.

— Докто-ор!

Он сгреб меня, как мешок, и я напряг мышцы, чтоб ничего не сломалось. Отпустил. Взял за плечи, отодвинул, посмотрел. Потом заговорил по-французски, быстро. Письмо он получил, сохранил, ждал, когда я вернусь с войны.

— Вы живой, — сказал он по-русски, старательно, отделяя слова. — Я боялся, нет. Война.

— Живой. Ты уже лучше говоришь по-русски.

— Нет, пока плохо. — Он развел руками. — Сложные слова.

Про войну он не спросил ничего. Спросил другое, по-французски: научился ли я бить ногой с разворота, как он показывал. Я ответил, что было не до того. Жак понимающе кивнул.

Из глубины зала шел Лустало. Он шел не торопясь, как ходят хозяева. Невысокий, сухой, в жилете поверх белой рубахи, усы щегольские, мягкий кошачий шаг. Тоже узнал. Остановился в двух шагах и протянул руку.

— Вы ртуть, — улыбнувшись, сказал он по-французски. — Которая уходит от ударов. Так вас назвал Жак. Вы были на войне?

— Был.

— Вернулись целым?

— Целым.

— Хорошо. Целые люди тут нужны. — Он оглядел меня с головы до ног. — Похудели. Плечи те же, живота нет, а лицо стало старше. Так бывает. Вы пришли заниматься или по делу?

— По делу. Если у вас найдется четверть часа.

— Найдется, — сказал Лустало. — Идемте.

За раздевалкой у него была комната, маленькая, со столом, двумя стульями и с покосившимся шкафом. Мы сели, Жак прислонился к шкафу, потому что третьего стула не было, и шкаф начал стоять ровно.

Я рассказал. Не все, но довольно много. Про войну коротко, про жену подробнее: кто ее отец, что он сделал, что она сидела в монастыре и что съезд ее оправдал. Про двоих на Разъезжей. Про то, что они ходят за прохожими и что мне пришло в голову сегодня у Корнеева. Я говорил по-французски.

Лустало слушал, положив на стол руки. Жак после моих слов о том, что Аню помещали в монастырь, сжал кулак.

Когда я закончил, Лустало помолчал.

— Граф, — сказал он. — Нанятые люди. Полиция, которой не до вас. Я живу давно, доктор, и ничему из этого не удивляюсь.

Он посмотрел на Жака.

— Ты понял, зачем он пришел?

— Думаю, да, — широко улыбнувшись, сказал Жак.

— И я понял, — усмехнулся Лустало, — но пусть все-таки уважаемый доктор прямо скажет, чего он хочет.