Глава 16
— Мне нужен не боец, — сказал я. — Мне нужна приманка.
Лустало не переменился в лице. Жак у косяка поднял голову.
— Объясните.
Я объяснил. Двое с Разъезжей выбирают на улице тех, кого можно взять: слабых, пьяных, маленьких. На меня они не пойдут, а на какого-нибудь Жака тем более. Нужен кто-нибудь из зала, по кому с десяти шагов не видно, что он атлет. Из легких. Он идет по переулку один, они следуют за ним, и когда они на него нападают, подбегают остальные и скручивают грабителей. Дальше разговор. Не в участке, а на месте, потому что преступник, чтоб не попасть в участок много чего может рассказать. Будут вести себя правильно — отпустим.
— Я заплачу, — сказал я. — Хорошо заплачу. Такая рискованная работа стоит денег.
Лустало посмотрел на Жака. Жак что-то сказал по-французски, коротко. Назвал графа Батурина одним французским словом, синонимы которого имеются в русском языке, но я их приводить не буду.
— Такой человек у меня есть! — сказал Лустало, — но согласится ли!
Он вышел и вернулся через минуту. Следом вошел парень, на которого в зале я не обратил внимания. Ростом мне по плечо, худой, в трико и с полотенцем на шее. Лет восемнадцати, курносый, с вихром на макушке. Стоял, улыбался.
— Митя Щукин, — сказал Лустало по-русски, с акцентом, от которого фамилия вышла на французский лад. — Маленький. Но человека вдвое тяжелее он положит на ковер, и тот не поймет, как очутился внизу. Я это вижу каждый раз, когда он приходит в зал.
Митя засмеялся. На щеках от смеха появились ямки.
Я рассказал ему то же самое, что рассказал Лустало, только короче и без рассказа про графа. Двое, которые нападают на прохожих. Переулок. Он идет один, на него нападают, мы подбегаем. Я плачу.
— А зачем платить? — спросил Митя. — Это же весело.
— Заплачу, потому что это работа. И потому что рискованно. У кого-нибудь из них может быть нож.
— Нож, — повторил он и посмотрел на Жака так, будто нож был аргументом в пользу затеи, а не против.
— Только не ломай их, — старательно сказал Жак по-русски. — Они нужны… — Он поискал слово и не нашел. — Целые. Более-менее.
— Постараюсь.
Жак повернулся ко мне и заговорил по-французски, быстро, глядя при этом на Митю. Лустало слушал, потом хмыкнул.
— Он говорит, — перевел он, — что на парня они могут и не пойти. Парень бегает, кричит, дерется. Мало ли что! А на девушку пойдут наверняка. Он предлагает переодеть его в женское платье.
Митя захохотал. Он сел на край стола, потому что стула не было, и хохотал, вытирая глаза полотенцем.
— В платье! Меня! — Он отдышался. — А если меня кто из знакомых на улице встретит? В юбке? Что они скажут? Что подумают-то!
— Никто не встретит, — сказал я. — В тот переулок, куда ты пойдешь, наверняка твои знакомые не ходят. Туда вообще никто в трезвом уме не ходит по вечерам, поэтому они там и стоят.
— Тогда совсем весело, — сказал Митя. — Сегодня?
— Можно и сегодня.
Так, теперь платье и грим. Купить платье нетрудно. Но коль надо переодеваться в девушку, без грима не обойтись.
И поможет мне вот кто.
Аня как-то рассказывала мне про домашние спектакли у отца: родня, знакомые, друзья семьи, уважаемые чиновники. Аня, помимо того, что играла роли, еще и красила всем румяные щеки и приклеивала бороды. Конечно, не профессионально, но все-таки.
— Есть кому загримировать, — сказал я. — А платье куплю я. Нужны мерки.
Лента у Лустало нашлась в столе, портновская, потертая на сгибах: ею он мерил ученикам мышцы, смотрел, как развивается тело в результате атлетических занятий. Он обмерил Митю за минуту, как будто всю жизнь только это и делал: плечи, грудь, пояс, рост, длину от пояса до пола. Ступню я велел измерить отдельно. Митя стоял, вытянув руки, и хихикал. Я записал цифры. Лустало спросил, во сколько все начнется.
— Наверное, в восемь.
— Хорошо, — сказал Лустало. — Здесь. Приведете вашего человека с гримом, мы дадим комнату.
Мы пожали друг другу руки.
Аня выслушала все, сидя у стола с разложенными учебниками. На словах «женское платье» она засмеялась в первый раз, на словах «загримировать под девушку» во второй, и смеялась долго.
— Сделаю, — сказала она, когда отсмеялась. — Только я никого никогда в девушку не превращала. Дядю Никиту делала стариком, хотя он и так старик. Софи делала цыганкой. Это другое.
— Здесь нужно, чтобы с десяти шагов в темноте не заподозрили. Не для сцены.
— Тогда легко. — Она встала. — Едем.
В магазине готового платья на Садовой, куда Аня велела везти, потому что помнила, что там одевается прислуга из приличных домов, она взяла дело в свои руки. Приказчица, немолодая, с булавками во рту, спросила, для кого берем. Аня ответила, что для горничной, которая поступает к нам с понедельника.
Взяли темную юбку, суконную, кофту с высоким воротом, пальто на вате, серое, из тех, что носят мещанки, и широкий платок, шерстяной, в котором можно спрятать не только вихор, но и половину лица. Ботинки Аня велела принести три пары. Купили все, на всякий случай.
Грим покупали на Невском, в театральной парикмахерской, где Аня, судя по всему, когда-то бывала. Пудра, румяна, черный карандаш, коробка с чем-то жирным, что кладут на щеки. Она перебирала это на прилавке быстро и уверенно, ничуть не теряясь. Похоже, она действительно разбиралась в этом.
Я принес сверток в зал, и Лустало вышел навстречу сам. Он поцеловал Ане руку.
Аня стояла посреди зала и смотрела. Ковер, мешки, гири, двое на ковре, которые не остановились, потому что им никто не велел, и потом Жак, который показался из-за канатов, вытирая шею, и в ее сторону поклонился так, как кланяются в цирке.
— Как это интересно, наверное, — сказала она мне, когда мы шли к комнате за раздевалкой. — Тренироваться.
— Да, — сказал я, и не соврал.
Платье село. Кофта была в плечах немного велика, но под пальто этого не было видно, а юбка пришлась как раз по росту. Митя стоял перед зеркалом, которое принесли из раздевалки, и то краснел, то фыркал, и Аня сказала ему сесть и не вертеться. Он сел.
Она работала минут пятнадцать. Смягчила брови, чуть подвела глаза, положила румяна так, что щеки стали круглее, чем были, а подбородок ушел в тень. Пудра. Потом платок, низко, по самые брови, концы под подбородок и назад, крест-накрест, как повязывают на морозе. Из зеркала на Митю посмотрела курносая девица лет семнадцати, из мещанок, с круглым лицом и хитрыми глазами.
— Не ходи широко, — сказала Аня. — Шагай короче. Руками не размахивай. Возьми муфту. И не смейся, ради бога. Как засмеешься, все пропало.
Он прошелся по комнате. Первый раз вышло смешно, второй раз лучше, третий — уже кое-как. Жак, стоявший в дверях, сказал что-то по-французски.
— Он говорит, — перевел Лустало, — что от такой девушки он бы держался подальше.
Аню Семён повез домой. Я проводил ее до саней. На прощание она попросила Митю не потерять муфту.
— Не потеряю, барыня. Пусть только попробуют отнять!
Аня и Митя рассмеялись, сани уехали.
На Николаевскую заехали по дороге. Я объяснил Корнееву, что задумал, тот покрутил головой и сказал «ну давайте попробуем». Через минуту он уже стоял в пальто.
— Мои на Лиговке с шести, — сказал он, садясь. — Сысоев с Тюриным вышли из дому в седьмом часу и свернули к вокзалу. Дальше мне доложат.
Он посмотрел на Митю, сидевшего напротив него в платке и с муфтой на коленях, и ничего не сказал. Ему, судя по всему, случалось видеть и не такое.
А Митя тем временем окончательно вошел в роль. Кокетливо улыбался, удивленно моргал. Явно артистическая натура. Решил подурачиться. Того и гляди, заигрывать начнет. Вот этого, пожалуйста, не надо.
Ехали в двух пролетках: мы с Корнеевым и Митей впереди, Жак с Лустало сзади. Жак занимал столько места, что Лустало сидел вполоборота. Я вынул из кармана браунинг и протянул Мите, рукояткой вперед.
— Возьми. Не для того, чтобы стрелять. Показать им, если что.
Он посмотрел на браунинг, потом на меня, и покачал головой.
— Не надо. Я так.
— А вдруг кто-то с ножом?
— Нож — это для того, кто боится. А я не боюсь, доктор. Уберите.
Я убрал, хотя и остался при своем мнении.
За вокзалом извозчики по знаку Корнеева остановились. Из темноты у забора вышел человек в чуйке, в шапке, надвинутой на глаза, и подошел к Корнееву с той стороны саней, где не было фонаря.
— Стоят, — сказал он негромко. — Второй переулок отсюда. Фонарь там не горит. Стоят у ворот, где ломовые. Двоих пропустили, мужика с мешком и старуху. Ждут.
— Давно?
— С полчаса.
Корнеев кивнул ему и повернулся к нам.
— Идти к ним всем нельзя. — Он посмотрел на Жака. — Особенно вам.
Жак развел руками. Что тут скажешь!
— Митя идет один, — сказал Лустало. — Мы стоим за углом. Как только услышим, бежим.
— Услышите, — пообещал Митя.
Он слез с саней, поправил платок, взял муфту обеими руками и пошел вперед по Лиговке короткими шагами, как учила Аня. Со спины это была девушка, которая торопится домой и боится опоздать. Я смотрел ему вслед, пока он не свернул в переулок, и подумал, что если сегодня все пройдет плохо, я буду виноват в этом больше всех.
Мы дошли до угла и встали в тени. Корнеев с одной стороны, Жак с Лустало с другой, я посередине. Переулок был недлинный, темный, с сугробами вдоль заборов, и в конце его светилось одно окно. Митя шел по нему не спеша. У ворот, где стояли ломовые сани, от забора отделились две тени и пошли следом.
Дальше все произошло быстро.
Неразборчивый возглас (что-то вроде «стой»). Потом крик. Глухой удар, будто уронили мешок. Второй крик, опять что-то уронили, потом еще удар, и еще, и потом тишина, в которой слышались два стонущих голоса…
Мы бежали. Жак обогнал меня на десяток метров.
У ворот лежали двое. Один на боку, подобрав колени к животу, и дышал так, как дышат, когда из легких вышибли весь воздух. Второй на спине, держась за правую руку, и стонал сквозь зубы. Между ними, шагах в трех, валялся нож. Простой, с деревянной ручкой, однако все-таки нож.
А над ними стоял Митя, в платке, сбившемся на затылок, в пальто, и держал в руках муфту.
— Ишь ты, — сказал он, увидев нас, обиженным голосом. — Один и вправду с ножом! На хрупкую девушку! Не стыдно?
И пнул того, что лежал на боку, в спину. Не сильно, но больно.
Наверное, чтоб пристыдить.
Я не стал говорить, что такой метод неэффективен.
Получивший пинок поднял голову. Рыжий, широкий, с рубцом через губу. Сысоев. Он увидел Митю, потом меня, потом за моей спиной Жака, и на Жаке его глаза остановились. Тюрин, молодой, тоже увидел Жака и почему-то перестал стонать.
Наверное, интуиция подсказала, что самое страшное впереди.
Я присел на корточки перед Сысоевым.
— Узнаешь?
Он узнал. Я это видел по тому, как у него дернулась щека с рубцом. Он знал, кого караулит у ворот лечебницы, и знал, кто вышел со Шпалерной.
— Господин доктор, — сказал он тихо.
— Он самый. Ну что, Ефим. Полиция здесь в двух кварталах. Нападение с ножом на прохожего, при свидетелях. Свидетелей четверо, и один из них много лет прослужил в сыскной. Тебе дадут каторгу. Ему, — я кивнул на Тюрина, — лет шесть, потому что молодой. Я ничего не забыл?
— Ничего, — сказал Корнеев сзади.
Сысоев сел. Медленно, потому что еще было больно.
— Господин доктор. Дозвольте с вами наедине. Два слова.
— Руки ему, — сказал Корнеев.
Веревки ни у кого не было. Жак снял с Мити платок, тот самый, шерстяной, и связал Сысоеву руки за спиной так, что узел лег между лопатками, а концы платка он еще обмотал вокруг запястий на два оборота. Сысоев не сопротивлялся. Тюрина Лустало поднял со снега за воротник и поставил к забору, и я мимоходом посмотрел его руку: кисть держал, пальцы шевелились, кость вроде цела. Митя бросил его на мостовую, и парень отделался ушибом. Более-менее целый.
Сысоева я отвел в подворотню, шагов на двадцать, где нас не слышали. Там было темно.
— Говори.
— Мы люди простые, господин доктор. — Голос у него был тихий. — Кормимся как умеем. Мы против вас ничего не хотим. На нас вышли. Мы не искали.
— Кто?
— Помощник от Стахеева. Присяжного. Помощник у него молодой, Гривцов фамилия. Валентин Львович. Худой, бледный, зрачки как булавки. Морфием колется. Мы ему как-то морфий доставали через Лукьяна.
Помощник присяжного поверенного, который сидит на морфии и берет его у скупщика краденого за Сенной. Стахеев про это либо не знает, либо тут какие-то свои договоренности.
— И он привел вас к Мельгунову.
— Не сразу. Только потом Мельгунов сказал, что так долго, через Гривцова, и стал говорить с нами сам.
— Что он вам говорил?
— Про вас все. Где живете, где служите, когда ходите. — Он помолчал. — Господин доктор, вы поймите. Граф ему, похоже, приказал: чтоб брака не было. Любой ценой. Мельгунов так и сказал: любой. А вас в тюрьму.
А Сысоев не дурак, понял я. Простой, университетов не кончал, но очень неглупый. Даже говорит хорошо. Эх, что ж тебя, мил человек, понесло на ту дорогу, по которой идешь?
— Тюрьму я уже видел. Что ты имеешь в виду?
Он посмотрел на меня снизу вверх, и я понял, что сейчас он скажет то, ради чего просился наедине.
— Мы должны были на вас напасть. Вечером, где-нибудь. Яков нападет. Он тупой, господин доктор, ему что скажешь, то и сделает, хоть в Неву прыгнет по осени. А я в стороне. Мельгунов знает, что вы с оружием ходите. Расчет такой: вы в него стреляете. Убьете или раните, все равно. А потом свидетели скажут, что вы стрелять не должны были, что он без ножа шел, только напугать, или уже убегал, а вы его уложили. И на вас дело.
Превышение необходимой обороны, или как оно называется. Ночь, переулок, человек бросается на меня, я стреляю. Двое свидетелей показывают, что ножа не было и что он кричал «не стреляйте». Следователь заводит дело. Как интересно. Ай да Мельгунов, ай да выдумщик.
— Ты, — сказал я, — собирался подставить своего же под пулю?
— Так деньги же нужны, господин доктор.
Он сказал это совершенно без стыда, не сомневаясь. Я подождал, не добавит ли он чего-нибудь. Не добавил.
— Давай дальше.
— Еще про Гривцова. — Сысоев переступил, и снег под ним скрипнул. — Он меня просил как-то: погляди вечером за одним человеком, не пьет ли. Ему, говорит, скоро показания давать, а он выпить любит, мне надо знать. Так и сказал: показания. Я поглядел. Он не пил, я его три вечера видел трезвого. А в первый вечер я ждал Гривцова у трактира на Боровой, и он с этим человеком вышел на крыльцо и дал ему листок. Бумажку. Тот ее взял и стал читать, там же, под фонарем, губами шевелил. И потом, когда я его смотрел, он ее из кармана вынимал и опять читал. Раза три при мне. Боится. Как понимаю, что скажет не то.
— Что за листок?
— Не знаю, господин доктор. Только человек этот три недели ходит и читает одну бумагу. Носит ее в кармане, при себе, я так думаю. И сейчас носит, потому что дело ваше не кончено. Он этого больше всего и боится, что вызовут.
Свидетель по моему делу. Один из двоих, которых Терехов не показал ни мне, ни Ольхину. Октябрь, пятьдесят рублей, «содействовать отъезду». И листок, по которому его учили, что говорить. Наверняка так.
— Кто он?
— Лапшин. Игнат. Помощник у медника, в мастерской на Боровой, дом восемнадцатый, во дворе, где вывеска с самоваром. Там и живет, при мастерской. Долговязый, лет тридцати, борода жидкая, рябой. Ходит в чуйке и в высоких сапогах, левое ухо у него рваное, еще с деревни.
Я запомнил. Записывать было нечем, да и не надо.
— Слушай, что будет дальше, — сказал я. — Полиции сегодня не будет. Ты и Яков идете домой, на Разъезжую, и живете там, как жили. С Мельгуновым не ссоритесь. Если он позовет и скажет делать то, о чем ты мне сейчас рассказал, ты в тот же день даешь знать. Как — скажет вон тот человек в валенках. За это получишь деньги. Я не шучу. Теперь будешь работать на меня. За деньги. Если не дашь знать, а сделаешь, заявление в полицию будет в тот же вечер, и свидетели найдутся. Понял?
— Понял, господин доктор.
— И вот еще. Про меня, про мою жену, про мой дом Мельгунову с сегодняшнего дня ты не рассказываешь ничего такого, чего бы он не знал сам. Ничего нового.
— Понял.
Я развязал ему руки. Платок отдал Мите. Я тихо передал Корнееву содержание нашего разговора. Корнеев подошел к Сысоеву и поговорил с ним. Потом они ушли. Тюрин держал руку, Сысоев шел чуть согнувшись, и на углу Лиговки ни один не оглянулся.
Нож Митя подобрал и протянул мне рукояткой. Я отдал его Корнееву. Тот хмыкнул, но взял.
Расходились у вокзала. Жак пожал мне руку и сказал по-русски, что хорошо, что я вернулся с войны, и что в следующий раз он хочет тоже бить, а не стоять за углом. Я предложил и его нарядить в девушку. Все покатились со смеху.
Лустало сказал, что следующего раза он бы предпочел не иметь. Мите я дал двадцать рублей. Он посмотрел на них с сомнением, потом на Жака, Жак кивнул, и он взял.
— Муфту, — сказал он и достал ее из кармана пальто, помятую. — Барыне отдайте. Я не потерял.
Корнеев остался на минуту у саней.
— Гривцова я знаю, — сказал он. — В конторе Стахеева третий год. Завтра с утра за ним пойдут двое. Про медника с Боровой я тоже посмотрю. Что вы собираетесь делать с этим листком, доктор?
— Не знаю еще.
— Когда решите, скажите мне.
Домой я приехал в двенадцатом часу. Аня не спала. Она сидела в столовой при лампе, в халате.
— Все целы, — сказал я с порога. — Наши все. Те двое тоже, более-менее.
Я рассказал. Про переулок, про Митю с муфтой, про нож. Потом про Гривцова, про морфий, про план со стрельбой. Она слушала, не перебивая, и при словах о превышении обороны положила ладонь мне на руку.
— Это Мельгунов, — сказала она. — Это он мог придумать. Отец не вникает в такое. Он считает, что это ниже его. Он скажет «сделайте», и все. Как это будет сделано, кем, за какие деньги, он не спросит никогда. Он бы и не понял, о чем ты рассказываешь.
— Тем хуже.
— Да, — согласилась она.
Легли мы сильно за полночь.
Телеграмму принесли утром, когда Семён ставил самовар. Я прочел ее, стоя в передней.
«Получил. Помочь можно, не по телеграфу. Человек будет в Петербурге через неделю или две, найдет вас сам, ждите. Лучше подождать, чем просить того, кто не сделает. Ракитин».
Аня прочла через мое плечо.
— О ком он?
— Не знаю. Узнаем, когда найдет.
— Две недели.
— Он прав. — Я сложил телеграмму и убрал в бумажник, к квитанциям. — Будем надеяться, что за две недели граф ничего нового не сделает. А дурак нам так поможет, что потом не разгребем.
Она не спорила.
Письмо из академии пришло на другой день, с утренним посыльным. Конференция Императорской Военно-медицинской академии, рассмотрев заключение комиссии, постановила допустить господина Дмитриева к испытанию на степень лекаря в полном объеме программы. О расписании будет сообщено дополнительно. Явиться в такой-то час в такой-то кабинет такого-то числа. Через восемь дней.
Непонятно, через восемь дней уже спрашивать что-то будут?
Я прочел это два раза и посмотрел на число.
— Как быстро, — сказал я вслух.
— Ты просил быстро.
— Просил… но не ожидал, скажу честно.
— Отвлекусь от всего, — сказал я Ане. — На несколько дней. Граф, Мельгунов, Гривцов с его листком. Все подождет. Иначе плакало мое образование.
— Подождет, — сказала она. — Садись.
Я сел. Аня принесла из кабинета учебник фармакологии.
Пилюльные массы: порошок и экстракт солодкового корня, глицерин, белая глина для тех веществ, которые с солодкой не идут. Я читал, выписывал и через час поймал себя на том, что это уже становится не так скучно. Даже немного испугался.
Так прошел день. И на другой день утром, за чашкой чая я вспомнил про пластырь.
Он лежал в ящике стола с Харбина: лист с описанием. Липкий пластырь, полоска, подушка из одного или нескольких слоев марли или чего-то другого, присыпанная йодоформом, борной или еще каким-то лекарством, сверху чем-то прикрыто. Для мелких повреждений кожи. Внизу листа было выведено «прошение о привилегии», и дальше не было ничего, потому что из Харбина я не знал, как это подать, а потом стало не до того.
Теперь я был в Петербурге, и все стало проще. С дыхательным мешком я эту дорогу уже проходил.
— Надо кое-что закончить, — сказал я.
Описание я переписал набело за час. Аня по моему рисунку сделала чертеж: полоска в разрезе, слои подписаны, в двух проекциях, чисто и без помарок. Прошение написал по образцу, который помнил, и к полудню все три листа лежали передо мной стопкой.
Комитет по техническим делам помещался на Фонтанке, в доме семьдесят шестом, у Чернышева моста, во втором этаже. Лестница, коридор, дверь с надписью. За столом чиновник в вицмундире принял прошение, описание и чертеж, прочел описание от начала до конца, посмотрел чертеж и на минуту задержался на нем.
— Чертеж не ваш? — спросил он, не поднимая головы.
Какой глазастый.
— Это не важно.
— Совершенно не важно, — согласился он и поставил на прошении номер и число, взял пошлину, выписал квитанцию и убрал бумаги в папку. — Охранное свидетельство выдадут по рассмотрении. Срок вам известен?
— Известен. Неопределенный.
— Совершенно верно.
Я вышел на набережную. На все ушло полчаса, и полчаса были потрачены не зря.
Домой я пошел пешком, по Фонтанке, и думал сперва о пластыре, потом о Кравкове, а потом о листке, который Гривцов дал Лапшину на крыльце трактира. Бумага, по которой учили лжесвидетеля. С почерком помощника присяжного поверенного, а то и самого Стахеева. Бумага, которая лежит у рябого медника в кармане чуйки, потому что он боится сказать в суде или на допросе что-то неправильно.
Я понял, что ее надо получить.
План безумный, но другого у меня не было.