Глава 4
Глава 4. Часы и время
В бабушкином доме не работали часы.
Я заметила это не сразу — не до часов было. Но на четвёртый день, когда дом уже проветрился и начал пахнуть не чужой жизнью, а чем-то своим — деревом, травой из сада, моим кофе по утрам, — я посмотрела на стену в горнице и увидела: ходики стоят. Стрелки замерли на без четверти три. Маятник висел неподвижно, как маленький мёртвый язычок.
На кухне — настенные, круглые, с петухом на циферблате — тоже стояли. На полке в прихожей — будильник, старый, с двумя колокольчиками на макушке — молчал. Даже бабушкины наручные часы, которые я нашла в шкатулке на комоде, — и те стояли. Все — на разном времени. Ходики — без четверти три. Кухонные — двадцать минут седьмого. Будильник — полночь.
Как будто каждые часы остановились в свой собственный момент и решили больше не двигаться.
— У тёти Вали спрошу, — сказала я вслух. Я начала разговаривать сама с собой — плохой знак. Или хороший? В пустом доме нужен хоть чей-то голос.
Тётя Валя пришла к обеду — с кастрюлей щей и новостями.
— Кузьмич, — сказала она, не дослушав мой вопрос про часы. — Тебе к Кузьмичу надо. Он один такие вещи чинит. Зоенька всегда ему носила. Он ворчать будет — не обращай внимания, он всегда ворчит. Но руки золотые. От бога руки.
— А где он живёт?
— Через три дома, голубой с белыми наличниками. Да ты увидишь — у него во дворе петух орёт как резаный с пяти утра. Весь город слышит. Тима, внук его, всё грозится петуха в суп определить, да Кузьмич не даёт.
Я собрала ходики, будильник и наручные часы в пакет и пошла.
Дом деда Кузьмича я нашла по петуху — тот действительно орал, хотя было два часа дня и никаких объективных причин для крика не имелось. Калитка была открыта. Двор — чистый, с аккуратными грядками и верстаком у стены сарая. На верстаке лежали инструменты — мелкие, часовые, разложенные с хирургической точностью.
Дед Кузьмич сидел на крыльце и строгал что-то ножом. Маленький, сухой, с лицом, похожим на печёное яблоко — всё в морщинах, но крепкое. Глаза из-под кустистых бровей смотрели остро.
— Здрасьте, — сказал он, не поднимая головы. — Зоина внучка.
— Здравствуйте. Да. Марина.
— Знаю. Валька уже всю улицу оповестила. Чего надо?
Я протянула пакет.
— Часы. Все стоят. Бабушкины.
Он отложил нож, вытер руки о фартук и взял пакет. Достал ходики, повертел, поднёс к уху. Потом будильник. Потом наручные.
И я увидела, как он изменился. Не то чтобы лицо смягчилось — нет, оно осталось таким же хмурым. Но руки. Руки стали другими. Они двигались медленно, бережно, как будто держали не механизм, а что-то живое. Птенца. Или бабочку.
— Не сломаны, — сказал он наконец.
— Но они стоят.
— Стоят. Но не сломаны. — Он посмотрел на меня из-под бровей. — Разницу понимаешь?
Я не понимала.
— Часы, — сказал дед Кузьмич, — это не просто механизм. Это... — Он пошевелил пальцами, подбирая слово. — Привычка. Дом привык жить по этим часам. А хозяйка ушла — и привычка остановилась. Вот они и стоят. Ждут.
— Ждут чего?
— Новую привычку. — Он сунул ходики обратно в пакет. — Оставь. Через пару дней заберёшь.
— Сколько я вам должна?
Он посмотрел на меня так, как будто я предложила ему купить воздух.
— Зоя мне за сорок лет ни копейки не заплатила. И ничего, жили. Иди.
Я хотела уйти, но из-за угла дома вышел мальчишка — высокий, нескладный, с тёмными волосами, падающими на глаза, и руками, которые он не знал, куда деть. Увидел меня — и замер, как олень в свете фар.
— Тима, — сказал Кузьмич, не оборачиваясь. — Не стой столбом. Это Марина, Зоина внучка.
— Здрасьте, — выдавил Тима и покраснел. Ему было лет пятнадцать, и краснел он, как все пятнадцатилетние мальчишки — мгновенно и до ушей.
— Привет, — сказала я.
Он кивнул и исчез обратно за угол. Быстро, как ящерица.
— Внук, — сказал Кузьмич. Коротко, как титр в кино. — Хороший мальчишка. Руки правильные. Мать в городе, отца нет. Живёт со мной.
Он сказал это без жалости — просто факты. Мальчик, руки, дед. Всё, что нужно знать.
Я поблагодарила и пошла домой, а на полпути остановилась — потому что из бабушкиного двора доносился крик.
Не крик — вопль. Алисин.
Я побежала. Влетела в калитку, промчалась по двору — и увидела дочь. Она стояла у колодца, мокрая по локоть, и лицо у неё было такое, какого я не видела даже когда мы сообщили ей о разводе.
— Телефон, — сказала она. И голос у неё дрожал. — Мой телефон. Он в колодце.
— Что?!
— Я стояла тут, пыталась поймать сигнал, перегнулась — и он выскользнул. Он на дне. Мам. Он на дне колодца.
Я заглянула в колодец. Темно, далеко внизу блестела вода. Телефона видно не было.
— Мам, — сказала Алиса, и в голосе было что-то новое — не злость, а отчаяние. Настоящее, голое, подростковое отчаяние, когда мир рушится из-за вещи, которая для взрослого — просто вещь, а для четырнадцатилетней девочки — весь мир. Подруги, переписки, фотографии, музыка, связь с прежней жизнью. Всё — на дне колодца. — Мам, сделай что-нибудь.
Я обняла её. Она не отстранилась — впервые за три месяца не отстранилась, а ткнулась мне в плечо и заплакала. Не из-за телефона, конечно. Из-за всего — из-за развода, из-за переезда, из-за потерянной жизни, из-за того, что ей четырнадцать и всё несправедливо.
— Разберёмся, — сказала я. — Достанем или купим новый. Разберёмся, Алис.
— На что купим? — всхлипнула она. — Мы же нищие теперь.
Мы не были нищие. Но для подростка потерять телефон и не иметь возможности тут же купить новый — это и есть нищета.
— Разберёмся, — повторила я. Потому что ничего другого у меня не было.
Вечером, когда Алиса уснула — без телефона, без музыки в наушниках, впервые за год в тишине, — я сидела на кухне и думала. Тетрадка лежала на столе. Я открыла её снова, полистала. Рецепты, родники, заметки на полях. «Для Наташи Головиной — у неё муж ушёл». «Для Лёни, когда боялся».
Бабушка помогала людям. Вареньем. Это звучало безумно, и я бы не поверила — если бы не письмо, не родник на площади, не часы, которые «ждут новую привычку», не Лёня, который доставляет письма, «когда нужно».
Если бы не запах вишнёвого варенья в пустом доме.
Я закрыла тетрадку, выключила свет и легла. За стеной тикали чужие часы — у тёти Вали. У нас было тихо. Пустые гвозди на стене, где висели ходики, белели в темноте.
Интересно, подумала я, засыпая, — когда Кузьмич их починит, они покажут моё время или бабушкино?