Глава 17. Чужие среди своих
Первое, что я сделал, — сел на камень и посчитал, сколько мне можно потратить. Вокруг бегали.
Кричала Тисса. Кричали ещё человек тридцать. Кто-то уже бежал вниз, кто-то наверх, кто-то тащил чёлн к воде, не зная зачем.
А я сидел на камне посреди двора с чужим копьём поперёк колен и считал.
Это, наверное, выглядело отвратительно. Я знаю, как это выглядело: я потом видел лица.
Только двадцать два поста, которые я неделю расставлял, стояли на своих местах. Девятнадцать пращников. Тридцать копейщиков. Восемь женщин на воде. Дулла с ранеными. Шестеро на огне.
И через сутки — может, через двенадцать часов — в бухту войдут лодки.
Если я сейчас сниму людей и пущу их искать, они найдут. Наверное, найдут.
И вернутся к вечеру, растянувшись по всему острову, без старших, без порядка, не понимая, кто где стоит.
«Товарищи курсанты.
Про диверсию на объекте. Вернее, про то, как её встречают, и почему её обычно встречают неправильно.
Вам поставят задачу охранять объект. Вы поставите людей вокруг объекта. Это естественно, это логично, и это ровно то, чего от вас ждёт противник.
Потому что противнику не нужен ваш объект. Противнику нужно, чтобы объект перестал работать.
А для этого не обязательно к нему подходить.
Достаточно устроить пожар в двух километрах — и вы сами, своими руками, снимете половину охраны и уведёте её тушить. Поэтому три правила.
Первое. Никогда не снимайте охрану основного объекта. Никогда. Что бы ни горело.
Второе. У вас должен быть отдельный резерв, который не стоит нигде и который существует только для того, чтобы бежать туда, куда придётся. Он будет вам казаться бездельниками. Терпите.
Третье, и его забывают всегда: люди должны проверять друг друга. Не начальник людей — люди друг друга. Пост, о котором знает только командир, — это пост, который исчезнет вместе с командиром».
Гуляев. Шестой семестр. Я тогда, помню, спросил, откуда берётся резерв, если людей и так не хватает.
Он ответил: из основной задачи. Всегда. И если вам от этого больно — значит, вы правильно считаете.
Мне было больно.
Я снял с постов двенадцать человек и не снял больше ни одного.
Двенадцать из шестидесяти пяти. Меньше пятой части.
Я расписал, кто уходит и кто на его место встаёт, — и заняло это меньше, чем я боялся, потому что у каждого поста была замена, а у замены была вторая, и я неделю это вбивал, и оно наконец пригодилось. Кинт увёл двенадцать.
Всё остальное осталось стоять.
Люди этого не поняли, и я их понимаю.
Есть такая знакомая всем сцена: в квартире потерялись ключи, и через минуту их ищут все четверо, включая того, кто их не терял, и все четверо перерывают одну и ту же тумбочку по третьему разу, и никто не идёт смотреть в куртке. Это не глупость. Это нормальная человеческая реакция: когда случилась беда, стоять на месте невыносимо.
А работа командира в такую минуту состоит ровно из одного — сказать троим из четверых стоять и делать своё.
Меня спросили — и спросили зло, — почему я не поднимаю весь остров искать мальчишку.
Я объяснил как мог: если мы уйдём все, завтра нас возьмут пустыми.
Мне ответили: а если бы это был твой?
Я не нашёл, что сказать, и не потому, что не хватило слов.
Кто пропал, я выяснил за двадцать минут, и выяснил не сам.
Выяснил Ниссо.
Точнее — его камешки.
Они лежали рассыпанные у стены, и Тисса, всхлипывая, стала их собирать, и я сначала не понял, что она делает, а потом понял.
Она их раскладывала обратно.
Она полтора месяца смотрела, как брат раскладывает эти камешки кучками по постам, и запомнила расклад — не весь, но большую часть.
Мы собирали его вдвоём долго, и я звал людей и спрашивал, кто где стоял, и мы восстановили двадцать две кучки.
И в шести кучках не хватило камешков.
Пятеро мужчин.
И шестой — Мерсо, который вообще не стоял ни на одном посту, потому что я его никуда не поставил и не собирался.
Все пятеро — с верхнего ряда.
И вот тут я взял и посчитал ещё раз, и посчитал я то, что надо было посчитать неделей раньше.
У всех пятерых в доме был долг.
Не потому, что они бедные. Верхний ряд не бедный. Просто в этом году урожай сняли половину, и должны стали все, и корзина у Акара выросла на треть.
И в малой корзине — той, с человечками, — в этом году лежало не два брусочка. Шесть. Шесть человек. Из должников.
И должники в этом году — уже не только низ.
Тавво сказал это вчера при всех, и никто не услышал, включая меня.
Он сказал: меня отдали не оттуда. Наверху тоже есть должники.
Я тогда покивал, отметил и пошёл дальше, потому что в тот вечер у меня были дела поважнее.
Пятеро отцов из верхнего ряда.
Они вчера весь день слушали то же, что и я. Они слышали про шнур и про шесть узлов с волосом. Они слышали, как Тавво рассказывал про загон, и как закричала мать. И они посчитали.
Ровно так же, как считаю я, и ровно так же, как считает Акар.
Завтра придут за шестью и не получат. Значит, возьмут больше. Значит, наверняка возьмут наших.
А если выйти навстречу сегодня и привезти часть заранее — может быть, наших вычеркнут.
Они не были злодеями.
Они были отцы, которые вышли ночью с двумя лодками, чтобы откупиться чужими детьми.
Детей было трое.
Ниссо — тринадцать, не ходит.
Мальчик шести лет из нижнего ряда, сирота, живёт у тётки.
И девочка девяти лет — не Пирри, другая; я её знал в лицо и не знал по имени, и мне до сих пор стыдно, что я не знал.
Все трое — из домов, за которых некому вступиться.
Это тоже считалось.
Куда — я определил за пять минут, и определил на пальцах.
Две долблёнки. Три ребёнка, из которых один не ходит. Мешки зерна. Шесть взрослых мужчин.
В открытое море? Некуда. До Наксы четыре часа гребли, и на Наксе их встретят как воров с чужими детьми.
На север? Серый берег, глыбы, накат. Не высадиться.
На юг и вокруг? Двенадцать километров по воде, часа три-четыре гружёными.
И на западной стороне ровно одно место, где можно пристать. Ниппа.
Где лежит тайник на двадцать пять человек. Где на мысу стоит створ и заготовлена растопка. Где двадцать лет передавали дань, чтобы не делать этого на глазах у всего посёлка.
И где стоит наша варда с двумя людьми.
Про это я вспомнил на десятой минуте и почувствовал холод в животе, потому что я сам её туда увёл.
Двое стариков — я их поставил, потому что молодых было жалко.
По воде до Ниппы — три часа.
Через седловину и вниз по расщелине — час двадцать быстрым шагом.
Они вышли, судя по всему, часа два назад, в середине собрания.
То есть если они гребли всё это время, им оставалось около часа.
А нам — час двадцать.
Мы шли час пять.
Двенадцать человек, я, Кинт и Тисса — которую я не брал и которая пошла, и спорить было некогда.
Шли молча и быстро, и последнюю треть подъёма почти бежали, и я на подъёме к седловине дважды чуть не сел.
На гребне я остановил всех и распорядился, и распорядился я так.
Десять человек — вниз по расщелине. Открыто. Не таясь. Шумно.
Кинт — старший.
Тисса и двое — остаются наверху, у выхода из расщелины, и никого оттуда не выпускают.
Я — отдельно.
Кинт спросил куда.
Я показал: вниз и в воду.
Он не понял, и я объяснил как мог, и он всё равно смотрел на меня как на человека, который сильно ударился головой.
А потом он задал второй вопрос, и вот он был правильный.
— Когда начинать?
Связи у меня не было никакой. Ни свистка, ни зеркала — зеркало осталось на Кунде месяц назад. Крикнуть с воды в бухту нельзя: услышат не те.
Я взял его за плечо и сказал одно слово:
— Считай.
Он умел. Я его месяц гонял считать вслух, ровно, без спешки: раз, два, три, — потому что человеку, который носит сообщения и держит группу, нужно чувство времени, а часов тут нет и не будет ещё четыре тысячи лет.
— До тысячи, — сказал я. — Медленно. Как у воды. Досчитал — пошли.
Тысяча счётов — это минут пятнадцать. Мне на четыреста метров вдоль обрывов и на щель нужно было двенадцать.
Три минуты запаса я взял себе, потому что запас всегда берут себе.
И потом эти три минуты пролежал под грядой, в воде, упираясь ладонью в камень, и считал вместе с ним. Восемьсот сорок. Восемьсот сорок один.
Логика была такая.
Расщелина — единственный путь в Ниппу с суши, и это знают все, включая тех, кто внизу.
Значит, когда сверху посыплются камни и пойдут десять человек, все внизу повернутся туда.
Все. Обязательно. Человек, который слышит, что к нему идут по единственной тропе, смотрит на тропу.
А в бухту есть второй вход.
Тот, который я нашёл в июле, когда полез в воду при Кинте и Тиссе и долго ходил кругами, ныряя и всплывая, и они смотрели на меня как на больного.
Щель в правой гряде. Полтора метра ширины, метр глубины, сверху прикрыта плоским камнем.
Чёлн не пройдёт. Пловец пройдёт.
Я спустился с гребня южнее расщелины — по осыпи, которую с воды не видно, — и вошёл в воду в четырёхстах метрах от бухты.
Разделся до тряпки. Копьё оставил. Нож — на голень, как он и был все эти недели.
И пошёл вдоль обрывов.
Четыреста метров вдоль скальной стены, где нет ни берега, ни выступа, ни за что взяться, и где накат бьёт в камень и отбрасывает обратно.
Вода была тёплая, было светло, и я плыл налегке.
И всё равно это оказалось тяжело, потому что я был лёгкий и слабый.
Два месяца ячменя, две недели по пятнадцать часов на ногах и полтора литра воды в сутки в сорокаградусную жару — на третьей сотне метров у меня начало сводить икру, и я перевернулся на спину, отдышался, растёр и пошёл дальше, и на четвёртой сотне сводило уже обе.
Человек, которым я был в мае, прошёл бы эти четыреста метров и не заметил их. Я про того человека к тому дню вспоминал редко и без удовольствия.
Щель я с первого раза не нашёл.
Ориентир у меня был хороший: третий обломок гряды, с наклонной верхушкой, похожий на плечо. Я его увидел, поднырнул — и уткнулся в глухой камень.
Всплыл. Отдышался. И понял, в чём дело: в июле я считал эти обломки изнутри бухты, а сейчас подходил снаружи, и «третий» у меня был не тот. Двадцать секунд.
Всплывая второй раз, я поймал себя на очень неприятной мысли: третьего захода у меня нет. Не потому, что не найду, — потому что нечем. Со второго попал. Поднырнул.
Метр глубины, полтора ширины, длина — метра четыре, и сверху действительно лежит плоский камень, так что идёшь как по трубе.
Восемь гребков.
И я вышел с внутренней стороны гряды, внутри бухты, метрах в сорока от берега.
Всплыл на четверть лица.
Вот что я увидел.
Два чёлна вытащены на гальку носами вверх, разгружены наполовину. У воды стоят три мешка.
Варда на своём месте, у дальней стенки, под скалой. Цела.
Один из моих стариков сидит на гальке, привалившись к её борту. Голова опущена. Живой или нет — не понять. Второго не видно.
Дети — у стенки, все трое, под нависшей плитой, где тайник. Сидят. Мелкие рядом, Ниссо чуть в стороне, вытянув ногу.
Люди — шестеро. Пятеро таскают, один стоит. Стоит Мерсо.
Он не таскал. Он стоял лицом к расщелине и смотрел наверх. Ждал.
И вот тут до меня дошло, что он пошёл не с ними.
Он пошёл за ними. Пятеро вышли ночью договариваться сами — а он двенадцать лет отвечал ровно за то, чтобы никто на этом острове не договаривался сам. Он им не помогал. Он присматривал, чтобы чужая самодеятельность не сломала порядок, который он держал дольше, чем они были взрослыми.
И на третьей минуте сверху посыпались камни.
Всё пошло ровно как задумано, и, к сожалению, только первые сорок секунд.
Из расщелины загремело, и все шестеро развернулись туда одновременно — все, я специально считал, — и пошли к тому краю бухты, и Мерсо крикнул, и они встали полукругом.
Я вышел из воды у дальней стенки, за вардой, где меня закрывал её корпус.
Сорок метров до детей. По открытой гальке.
Я прошёл двадцать.
А потом сверху, с расщелины, закричали не так, и я понял, что не пойдёт.
Кинт вышел вперёд, и они начали говорить.
Вот этого я не предусмотрел.
Я исходил из того, что будет схватка: десять человек лезут вниз, шестеро внизу их встречают, всем не до того, что происходит на другом конце бухты.
А они стали разговаривать.
Потому что все они были свои. Кинт знал этих пятерых с рождения. Двое из них были ему роднёй.
Они стояли в двадцати шагах друг от друга — те, кто вчера сидел на одном собрании, — и кричали друг другу через гальку, и никто не бросался.
Что орали, я не слышал за прибоем.
Я лежал за корпусом варды, в двадцати метрах от детей, и понимал, что если сейчас вылезу — ко мне повернутся все.
И вот тогда я увидел второго старика.
Он был в воде. Метрах в двадцати от меня, у самой гряды, где камни выходят зубьями и между ними ходит накат.
Он держался за камень обеими руками, и над водой была одна голова.
Ему было шестьдесят четыре года, и он не умел плавать. Тут почти никто не умеет: тут не купаются, тут работают, а работать в воде на весь остров умеют человек десять.
Его сбили с гальки, когда он с копьём, которое я неделю назад сунул ему в руки, вышел один против шестерых, которых знал по именам. Копьё лежало на дне, я его видел, когда шёл через щель, и не понял тогда, чьё оно.
А он доплыл до гряды — если это можно назвать «доплыл» — зацепился и висел.
Сколько он там висел, я не знаю. Час, наверное.
Он меня увидел.
Он смотрел на меня поверх воды и не звал.
Он не звал, потому что позвать — это крикнуть, а крикнуть — значит показать шестерым, где я. Он был старый и всю жизнь сторожил, и он всё это сообразил быстрее, чем я успел испугаться.
Я лежал за бортом варды в двадцати метрах от него и в сорока — от детей.
Я посчитал.
Двадцать метров туда. Снять его с камня — он вцепился намертво, я это видел по костяшкам. Тащить обратно вдоль гряды человека, который не умеет плавать и который в воде вцепится в меня так же, как вцепился в камень.
Три минуты. Скорее четыре.
За эти четыре минуты кончится разговор наверху, и всё, ради чего я лез, кончится вместе с ним.
Считать тут было нечего. Ответ был известен до того, как я начал.
Я отвернулся и пошёл к детям.
Когда я обернулся в следующий раз, у гряды никого не было.
Спас Акар.
Он появился из расщелины следом за Кинтом, и он пришёл со своими — четверо, все из его дома.
Я его не звал. Я его вообще не рассматривал: я исходил из того, что он сидит наверху и что после вчерашнего ему до этой истории дела нет.
Он спустился, прошёл сквозь наших, вышел на середину — один, впереди всех, — и заговорил.
Он говорил недолго, и я не слышал ни слова.
Но я видел, как пятеро на него смотрели, и я это видел с сорока метров, и мне не нужен был перевод.
Он не уговаривал. Он не грозил.
Он спрашивал.
И, судя по тому, как они опускали головы, он спрашивал что-то вроде: с кем вы договорились? кто вам обещал? чьим словом?
Смотрите, что произошло.
Эти пятеро вышли ночью с двумя лодками, чтобы отдать детей заранее и выторговать своих.
То есть они вышли договариваться сами.
Двадцать лет на этом острове договаривался один человек. Один. Его отец до него. Вся система, все шестьдесят отданных, весь ужас и вся мерзость держались на том, что говорит с лодками один, и он же решает, кого вписать.
А эти пошли говорить сами.
И вот это, а не похищенные дети, было для него концом всего.
Не потому, что он злодей и цепляется за власть.
Потому что если каждый начнёт торговаться отдельно, торговаться будут все, и тогда остров развалится на пятьдесят дворов, и каждый двор будет откупаться соседом.
Я лежал мокрым за бортом варды в двадцати метрах от связанных детей и очень отчётливо считал то же самое, что считал он, — и получал тот же ответ.
Мерсо ушёл на четвёртой минуте разговора.
Я его вёл глазами всё это время, потому что он один из шестерых не смотрел на Акара.
Он смотрел вверх и вбок — туда, где над бухтой, за плечом обрыва, стоял мыс Кунда.
И когда все повернулись к Акару, он сделал три шага назад, потом ещё три, а потом развернулся и пошёл — быстро, не бегом, вдоль стенки, к началу расщелины. Никто не заметил.
Я поднялся и пошёл за детьми.
Дальше было быстро.
Я дошёл до плиты за девять секунд — считал, потому что всегда считаю, — и первое, что увидел, было лицо Ниссо.
Он меня узнал и открыл рот, и я успел зажать.
Он был связан по рукам. Ноги не связали — зачем.
Мелкие были связаны оба и оба ревели тихо, в тряпку, а девочка лет девяти держала шестилетнего за плечо.
Я разрезал верёвки в четыре движения.
Показал: тихо. Показал: туда — вдоль дальней стенки, под скалой, там, где тень и где корпус варды закрывает от берега. Той же дорогой, которой пришёл я.
По открытой гальке двести метров они бы не прошли. Под стенкой — сорок шагов до варды, потом за ней, потом вдоль камней.
Девочка поняла с первого показа. Ей было девять лет, и она взяла шестилетнего за запястье, а не за руку, — за запястье не вырвешься.
На середине один из пятерых обернулся.
Он нёс мешок к чёлну, и он повернул голову, и посмотрел прямо на них — на две мелкие фигуры, идущие вдоль стенки в тени.
Я лежал у плиты и держал нож и очень хорошо понимал, что не успею.
Он смотрел секунды две.
Потом переложил мешок на другое плечо и пошёл дальше, к воде, не обернувшись больше ни разу.
Я его знал в лицо. Он потом дрался на восточном проходе и получил в бок. Я так и не спросил его об этом ни разу за два года, и он мне не сказал, и мы оба, я думаю, помнили.
С мелкими вышло. С Ниссо я упёрся.
Он мог проковылять десять шагов с палкой. Палки не было. Идти надо было под стенкой до конца бухты и потом сорок метров вверх по осыпи в расщелину, где на четвереньках лезут здоровые.
Мелких можно было отправить — они бы добежали. Его — нет.
Я взял его на спину.
Он весил, я думаю, килограммов тридцать пять, и месяц назад я бы отнёс его на двести метров и не заметил.
Я нёс его под стенкой и на середине понял, что дальше не смогу.
Тяжесть была ни при чём.
Просто я в тот день с рассвета прошёл через седловину, проплыл четыреста метров вдоль обрывов, и всё это на ячмене, и у меня начало темнеть в глазах на каждом четвёртом шаге.
Я дошёл до осыпи и сел.
И тогда меня взяли за плечо.
Тисса.
Она не осталась наверху, как я велел. Она спустилась по расщелине следом за десятью и всё это время шла вдоль стенки с другой стороны, и я её не видел, потому что смотрел на Мерсо.
Второй раз за день.
Утром она пошла с нами через седловину, хотя я её не брал, и я тогда не стал спорить, потому что было некогда. Теперь она сняла себя с поста, на который я её поставил, и никого через выход из расщелины не выпускала бы, если бы кто-нибудь туда пошёл.
Я неделю вбивал в двадцать два поста, что человек стоит там, где сказано, и что дыра открывается ровно тогда, когда её нельзя закрыть.
Она отпихнула меня, подставила брату плечо и потащила.
Двое из наших подхватили с другой стороны. Мелких увели.
Я сказал ей об этом на следующий день, вечером, и сказал коротко, и она выслушала и ответила ещё короче: тебя бы там уронили.
И это, между прочим, была правда. Но я всё равно сказал.
Я сидел на осыпи, дышал и смотрел вверх.
Мерсо был уже на середине расщелины.
Я пошёл за ним.
Это было глупое решение, и я его принял без раздумий, и, если бы у меня было десять секунд подумать, я, наверное, принял бы то же самое, потому что считать тут было нечего.
Если он дойдёт до Кунды и подожжёт растопку — с моря увидят.
И тогда они придут не завтра к полудню, как ждут все.
Они придут ночью.
Расщелина.
Та самая, в которой месяц назад он едва не сбросил меня с карниза.
Только тогда я лез вверх за человеком, знавшим её с детства, а я её видел один раз.
Теперь я ходил по ней шесть раз. Я знал, где плитка едет, где надо ставить ногу на выступ, где жёлоб делает колено и где можно срезать. Я его догонял.
На третьей трети я сорвался.
Взялся правой за знакомый выступ — за тот самый, за который брался шесть раз, — и рука поехала.
Я успел поймать левой и повис, и висел, наверное, секунду, и за эту секунду успел понять, почему. Мизинец.
Он у меня не работает с той ночи. Первые недели он был как чужой совсем, потом отошёл — я даже стал считать им пульс и обрадовался, — но до конца не вернулся. Подушечка чувствует, а хват на четверть слабее, и я про это забыл, потому что за два месяца ни разу не висел на одной руке.
Мокрая ладонь, скользкий камень и четыре пальца вместо пяти.
Я подтянулся, встал на выступ и полез дальше, и очень старался про это больше не думать, и думал об этом весь оставшийся подъём.
Я догнал его наверху, уже на кромке, метрах в трёхстах от мыса.
Он услышал и обернулся.
И побежал.
Мы бежали эти триста метров, и он выигрывал, потому что был свежее, а я в тот момент бежал, честно говоря, на одном упрямстве, и последние сто метров у меня перед глазами всё было в чёрных пятнах.
Он добежал до ямки за гребешком, за дальним створным камнем. Присел.
И у меня не было ничего, чем в него бросить, потому что копьё я оставил на берегу, а бросать нож я не собирался.
Он разжёг с третьего раза.
Я слышал стук — они высекают искру камнем о камень, — и увидел дым.
Тонкий, сначала белый, потом чёрный и жирный, потому что растопка была смолистая, и я сам её нашёл в июле под плитой и не тронул, чтобы не спугнуть.
Я не тронул её тогда, потому что хотел взять человека. Три месяца.
Я успел за секунду до того, как он поднял с земли плоский камень-экран.
Столкнулись мы у самого края.
Он опять не стал драться. Он и в этот раз не собирался меня убивать — он просто снова начал делать то, что умел: давить и толкать в сторону обрыва.
Только теперь мы были не в узком жёлобе, где мне некуда деться.
Мы были на плоской макушке мыса, тридцать метров в поперечнике, и у меня была опора.
Я забрал его руку, сбил равновесие и положил его на камень.
Так же, как Кинта. Только Кинту я поймал затылок.
Этому не стал.
Он лежал подо мной, я держал ему руку на излом, и он не дёргался.
Огонь горел в трёх шагах.
Я мог его затоптать.
И вот тут случилось то, что я до сих пор не могу разложить как следует, а я пробовал много раз.
Он посмотрел на меня и сказал.
Он говорил на своём — быстро, отрывисто, я разобрал слов десять из сорока. Я разобрал: «двое». Я разобрал: «поздно».
И я разобрал: «уже видели».
Я обернулся. Он был прав.
Дым стоял в воздухе уже давно. Тонкий чёрный столб, поднявшийся выше гребня, при полном штиле, — ветер лёг в тот день окончательно, и дым шёл прямо вверх и стоял.
Его было видно от горизонта.
Затопчешь — не затопчешь, разницы уже нет: тот, кто смотрел в эту сторону, посмотрел.
Я отпустил его руку.
Не из милосердия. Просто потому, что держать его больше не имело смысла, а сил у меня не оставалось ни на что вообще, и я, помню, сел прямо там, где стоял.
Он поднялся на четвереньки. Посмотрел на меня.
И пошёл к краю.
Я не сразу понял, что он делает.
Я решил, что он обходит меня, чтобы уйти по кромке к расщелине.
Он шёл ровно, не оглядываясь, до самого края, и на краю не остановился.
Я успел.
Я успел рвануться и поймать его за руку — за ту самую левую, с багровой полосой через всё предплечье, которую я ему распорол месяц назад. И держал.
Он висел, упираясь ногами в камень, и был он тяжелее меня килограммов на десять, и я лежал грудью на кромке и держал его правой, потому что левой упирался.
Той самой правой. Четырьмя пальцами.
Я держал его секунд восемь.
Я его звал.
Он на меня смотрел.
Он не вырывался и не помогал.
Он просто смотрел на меня снизу вверх спокойно, как смотрел на всё, — и рука у него поехала.
Она была в крови и в поту, и шрам был скользкий, и он не сжал пальцев.
Он не сжал пальцев.
Он упал с двадцати метров на камни.
Не в воду. В воду с этой стороны нельзя — там под обрывом гряда.
Я лежал на кромке ещё, наверное, минуту, глядя вниз.
Потом отполз и сел.
Огонь за спиной догорал: смолистая растопка выгорает быстро, вся вспышка короткая.
Мне даже не пришлось его тушить.
У меня двое.
Он сказал мне это месяц назад, сидя у обвода, когда пришёл просить не копать дальше.
Он их не спас.
Он двенадцать лет жёг этот огонь и последний раз зажёг его для того же, для чего первый: чтобы всё прошло по порядку, чтобы пришли спокойные, чтобы взяли, что положено, и ушли.
Он до последней секунды считал, что делает единственное, что удерживает остров от беды.
И я до сих пор не берусь сказать, что он ошибался.
Того старика, что сидел, привалившись к борту, откачали.
Ему разбили голову сзади камнем — не убивая, чтобы не убивать, — и он два дня не помнил, какой сегодня день, а на третий стал помнить и всё рассказал, и рассказанное сошлось с тем, что я видел с воды.
Второго нашли к вечеру, у гряды, ниже по течению вдоль обрывов.
Я поставил их туда пять дней назад — обоих, обоим за шестьдесят, — и поставил я их потому, что молодых было жалко.
Я решил, что варда в Ниппе — тихое место. Дальний угол острова, куда никто не ходит и куда чужой придёт в последнюю очередь.
Я поставил двух стариков охранять единственную большую лодку острова от чужих. Их убили свои.
И вот тут я наконец дошёл до второго пункта, который сам же читал вслух на гребне восемь часов назад.
Никогда не снимайте охрану основного объекта. Что бы ни горело.
Я в тот день не снял с постов ни одного лишнего человека и очень собой за это гордился. Двенадцать из шестидесяти пяти, и ни человека сверх.
Только я забыл посчитать одного.
Командир обороны острова, за сутки до высадки, ушёл на дальний конец земли, разделся до тряпки и полез в воду один, без связи, без второго номера и без замены. Если бы у меня в той щели свело обе икры — а их сводило, — двадцать два поста остались бы стоять правильно расставленными и без человека, который знает зачем.
Я снял с поста ресурс, которого у острова было ровно в одном экземпляре. Себя.
И мне это в тот день не пришло в голову ни разу.
Ниссо заговорил через сутки, и заговорил не про то.
Он спросил, целы ли его камешки.
Я сказал, что целы, что Тисса их собрала и что мы разложили двадцать две кучки и что в шести не хватало. Он выслушал, кивнул и попросил перечислить, каких.
Я перечислил.
Он лежал, смотрел в потолок и потом сказал:
— Я слышал, как они пришли.
Он сидел у стены со своими камешками, весь посёлок был на собрании, и в дом вошли двое.
Он их узнал. Он их знал всю жизнь; один в позапрошлом году вытащил его из воды, когда он полез с мостков за крючком.
Они ничего ему не сказали.
Они подняли его — один за плечи, другой под колени — и понесли, стараясь не задеть шину, и один всю дорогу поддерживал ему сломанную ногу, чтобы не болталась.
Вот это было хуже всего.
Его не связали, не ударили, не бросили в лодку как мешок. Несли аккуратно. Придерживали ногу.
Тринадцатилетний пацан двенадцать километров смотрел в лицо человеку, который бережно держал ему сломанную голень, чтобы не тряслась, — и вёз его отдавать.
Ниссо рассказал мне это ровным голосом, глядя в потолок, и в конце сказал одну фразу, после которой я вышел из дома и долго стоял снаружи. Он сказал:
— Он не злой.
Акар поднялся на мыс через полчаса. Один.
Постоял у края, посмотрел вниз. Ничего не сказал.
Внизу, в Ниппе, наши грузили обратно мешки. Кто-то кричал. Детей уже увели наверх.
Я сидел на камне, весь в соли и в крови из ободранных ладоней, и смотрел на этого человека сбоку, и впервые за это время смотрел без злости.
Не с уважением. С чем-то другим, для чего у меня до сих пор нет слова.
Он тридцать лет считал по-настоящему тяжёлые вещи. Не «сколько зерна» — сколько людей и в какой графе. Каждый год. В одиночку, потому что обсуждать это не с кем: тому, кто внизу, не объяснишь, а таких, как он, на острове больше нет.
Он делал это тридцать лет и не сошёл с ума.
Я делал сильно меньше и уже дважды поймал себя на облегчении не в том месте.
А внизу к тому времени уже начала расти история.
Один из десяти, спускавшихся по расщелине, рассказывал остальным, что чужак вышел из воды с той стороны бухты, где выхода нет. Он это видел своими глазами и был совершенно прав: с берега щель не видна, и человек, вылезающий из-за варды в бухте, куда он не входил, выглядит именно так, как выглядит.
К вечеру в посёлке говорили, что Курса прошёл сквозь скалу.
Я узнал об этом дня через два и не стал поправлять.
Не потому, что мне льстило. Потому что человек, про которого думают, что он проходит сквозь скалу, получает лишние полсекунды на любом посту, а мне назавтра нужны были все полсекунды, какие удастся собрать.
Мы стояли молча.
Я сидел на камне, весь в соли и в крови из ободранных ладоней, и ждал, когда он спросит.
Он спросил.
Показал на догоревшую ямку и на море и сказал два слова.
— Успели увидеть?
Я кивнул.
И вот тогда мы оба повернулись к морю и стали смотреть.
Просто стояли и смотрели на запад, потому что делать было больше нечего. Солнце садилось.
Море было гладкое, как масло, — тот самый штиль, который приходит, когда северный ветер ложится окончательно, и по которому гружёная варда идёт как по столу.
Первый огонь вспыхнул, когда стемнело.
Далеко на западе, у горизонта.
Точка света. Четыре счёта, пауза, три.
Ровно так же, как месяц назад, когда я лежал тут один и считал. Я поднялся.
Второй загорелся севернее.
Километрах в десяти от первого, ближе.
Я стоял и смотрел, и у меня внутри было очень тихо и очень ясно, как бывает, когда всё уже решено.
Две.
Пленный сказал: две большие. Он показал два пальца, и я ему поверил, потому что пальцы не врут.
Третий вспыхнул на юго-западе. Ещё ближе.
Я стоял на макушке мыса Кунда в четырёх шагах от места, где час назад упал человек, и считал огни на чёрной воде, и досчитал до трёх и остановился. Рядом стоял Акар.
Он тоже считал. Я слышал, как он считает — вслух, шёпотом, на своём.
Три. Он замолчал.
Потом сказал очень тихо, и я разобрал:
— Их больше.
Буду благодарен за подписку, лайк и комментарий.