ГЛАВА 24
Оля
Я постучала один раз и открыла дверь.
Антон стоял ко мне спиной, в чёрной футболке, весь мокрый от пота, плечи ходили ходуном. Он тяжело дышал и ещё секунду, кажется, вообще не понимал, что я уже здесь.
Потом опустил голову, будто собирал себя обратно, и сказал:
— Да, мам.
Вот это “да, мам” убило меня сильнее, чем мат. Потому что он в одну секунду опять попытался стать удобным. Сыном. Нормальным. Чтобы не пугать меня тем, что у него там внутри.
— Можно к тебе? — спросила я уже мягче.
Он кивнул, не оборачиваясь.
Я вошла и прикрыла дверь.
В комнате пахло потом, дезодорантом, резиной от груши и тем особенным подростковым воздухом, в котором уже есть мужская злость, но ещё нет навыка с ней жить.
Я подошла ближе.
— Что такое? — спросила. — Что у тебя произошло?
Он пожал плечами, всё ещё стоя ко мне спиной.
— Ничего.
Я даже не разозлилась. Это “ничего” было слишком стандартной мужской ложью, чтобы на него тратить эмоции.
— Антон.
— Всё нормально, мам.
— Не нормально, — сказала я. — Я не дура и не слепая. Ты влетел в дом как после драки, дверь чуть не снёс и сейчас грушу убиваешь так, будто она тебе что-то должна. Что случилось?
Он молчал.
Плечи напряжены. Шея тоже. Я видела, как он дышит — резко, рвано, как после бега. Или после того, как очень старался не сорваться при людях.
— Это в школе? — спросила я. — С кем-то подрался? Кто-то сказал что-то? С Ромой связано? С отцом? С экзаменами? С девочкой?
На слове “девочкой” у него дёрнулась спина.
Вот.
Я тихо выдохнула.
— Антон…
Он всё ещё молчал.
Я подошла ближе, остановилась в метре. Не лезла с руками. Он уже не маленький. Иногда подростка можно только словом достать, а прикосновением — наоборот, испугать.
— Послушай. Ты можешь не говорить сразу. Можешь злиться. Можешь меня послать мысленно. Но я всё равно здесь. И я не уйду, пока не пойму, что с тобой.
Он упрямо смотрел в пол.
— Мам, не надо.
— Надо, — сказала я. — Я тебя вообще не узнаю последние недели. После дня рождения ты как будто закрылся на десять замков. Ходишь, молчишь, ешь через раз, глаза пустые. Ты думаешь, я не вижу?
Он криво усмехнулся. Без веселья.
— Видишь.
— Тогда скажи.
— Не хочу.
Я потерла пальцами переносицу. Господи. До чего же это тяжело — быть рядом с подростком, когда он уже почти мужчина и ещё вообще ребёнок.
— Хорошо, — сказала я. — Не хочешь со мной — может, с отцом поговоришь? Всё же развод на факт того, что он твой папа, не влияет. И то, что я с ним уже не в браке, не делает тебя ему чужим.
Вот здесь я и ошиблась.
Потому что Антон вдруг вскинул голову, а потом… засмеялся.
Не как сумасшедший в кино. Никаких театральных нот. Хуже. Сухо. Рвано. Так смеются люди, которым только что ткнули в открытую рану и случайно попали точно в нерв.
— А тот факт, — сказал он, — что моя девушка была со мной только потому, что заприметила моего отца, который, по слухам, молоденьких любит, это тоже ничего не отменяет, мам?
Я застыла.
Мир не рухнул.
Стены не поплыли.
Никакой красивой драмы.
Просто у меня на секунду отключилась способность думать.
— Что? — спросила я очень тихо. — Что ты сейчас сказал?
Он наконец развернулся ко мне лицом.
Господи.
Лицо у него было не злое даже. Пустое. И от этого ещё страшнее. Когда у подростка внутри так больно, что на поверхности уже почти ничего не осталось.
— Вот так вот, мамочка, — сказал он. — Сюрприз.
Я смотрела на него и не могла собрать слова.
Не потому что не поняла. Как раз слишком хорошо поняла.
Сначала — отказалась мысль, потом встала дыбом вся остальная внутренняя система.
— Подожди, — сказала я. — Подожди. Какая девушка? О чём ты? Что значит — из-за отца?
Он отвернулся, вытер ладонью лицо.
— Да какая теперь разница.
— Антон, — сказала я жёстче. — Не смей. Не смей сейчас уйти в это своё “какая разница”. Я хочу понять, что произошло.
Он молчал секунду, потом резко сел на край кровати. Локти в колени, голова вниз. Очень взрослый жест, очень детское отчаяние.
Я села напротив на пуф.
— Как её зовут? — спросила тихо.
— Катя.
— Вы встречались?
Он криво усмехнулся.
— Ну… как оказалось, это называлось “встречались” только у меня. Пусть и не долго, но я прикипел, а вот она тоже, но не ко мне.
Я закрыла глаза на секунду.
Конечно.
Первая девочка. Или не первая, но первая, которая реально задела. Первая, из-за которой мальчик уже рисует себе что-то в голове — не свадьбу, не любовь до гроба, но хотя бы отдельный мир, где его хотят не как сына Воронова, а просто как Антона.
И вот тебе.
— Что она сказала? — спросила я.
Он долго молчал. Я уже почти не верила, что ответит. Потом всё-таки сказал:
— Не она сначала. Пацаны. Два придурка из параллели. После тренировки что-то начали ржать… ну, что у меня дома вообще семейный подряд по молоденьким, раз отец такой ценитель. Я сначала подумал, что они просто про Лену эту его стерву, слышали и бредят. А потом один сказал, что моя Катя ещё в сентябре говорила своей подруге, что “у Воронова-старшего глаза интересные” и “если зайти через сына, можно оказаться поближе”.
Он говорил это без выражения, почти механически. И от этого было в сто раз хуже.
— Я не поверил, — продолжил он. — Конечно, не поверил. Потом у неё спросил. Сначала она начала врать. А потом психанула и выдала, что да, сначала ей правда было интересно, какой у меня отец. Но потом, мол, она и ко мне привыкла. Понимаешь? Привыкла. Как к собаке, которую не хотела брать, но она оказалась ничего.
Я сидела и чувствовала, как у меня внутри поднимается волна такой злости, что захотелось разбить что-нибудь тяжёлое. Не на Катю даже. Не на подростковую дурь. На Диму. На всю эту гниль, которая, как плесень, уже лезла даже в личную жизнь нашего сына.
— И что дальше? — спросила я.
— Я сказал, чтобы она шла к чёрту, — пожал плечами Антон. — Она ещё что-то говорила, что я драматизирую, что все девчонки так шутят, что ей просто было интересно. А потом добавила, что если бы мой отец не был таким… ну… заметным, она бы вообще на меня не посмотрела. Типа ей восемнадцать уже и её такие как я не интересуют, ей папиков подавай…типа отца.
Он усмехнулся. Всё так же сухо.
— Нормально, да?
У меня перехватило горло.
— Антон…
— И вот тут ты мне говоришь “поговори с отцом”, — вдруг взорвался он. — О чём мне с ним говорить, мам? О том, как классно быть мужиком, из-за которого даже моя девчонка на меня смотрела как на пропуск к старшему? Или спасибо ему сказать, что он так классно засрал всё вокруг собой?
Последняя фраза уже сорвалась. Он вскочил с кровати, прошёлся по комнате, снова врезал по груше раз, другой. Не со всей силы — уже от бессилия.
— Я не могу на него смотреть, — сказал сквозь зубы. — Просто не могу. Мне кажется, от него теперь всё воняет. Дом. Бабы эти тупые. Разговоры. Всё. И я… — он резко замолчал, сглотнул, — я даже не знаю, что во мне было от меня, а что — просто от его фамилии.
Вот это ударило уже в самое сердце.
Потому что это и есть, наверное, самый страшный подарок, который токсичный взрослый делает ребёнку: заражает его сомнением в собственной ценности.
Я встала.
Подошла ближе. Не резко. Медленно. Чтобы не спугнуть эту его злость, в которой сейчас было столько боли, что любое неверное движение — и он опять закроется.
— Посмотри на меня, — сказала.
Он не хотел. Но посмотрел.
Глаза красные. Не от слёз — он их, видно, загонял внутрь, как мог. От злости, усталости и унижения.
— То, что твой отец наделал дерьма в своей жизни, — сказала я тихо, — не делает тебя ничьим приложением. Не делает тебя хуже. И не делает тебя тем, на кого можно смотреть только через него. Понял?
Он молчал.
— Катя эта, — продолжила я, — просто дура. Жестокая, пустая и очень дешевая в своём желании “оказаться поближе”. Это про неё говорит. Не про тебя.
— Мам, не надо, — сказал он тихо. — Не утешай ты.
— Я не утешаю, — ответила я. — Я злюсь. Очень. Но не на тебя.
Он смотрел на меня и, кажется, впервые за весь этот разговор чуть-чуть перестал держать маску.
— Я себя чувствую идиотом, — сказал он. — Полным.
— Нормально, — сказала я. — Это часть взросления. Иногда очень болезненная. Иногда особенно, если рядом слишком много взрослых идиотов и их последствий.
Он фыркнул. Почти как раньше.
Уже лучше.
— Я правда не знаю, как потом пацанам в глаза смотреть, — сказал он. — Они же все теперь будут думать…
— Люди всегда что-то думают, — перебила я. — Особенно в семнадцать лет. Сегодня они думают про это, завтра про чужую жопу в сторис, послезавтра про ЕГЭ. Не делай их мысли важнее своих.
— Легко тебе говорить.
— Вообще-то нет, — ответила я. — Мне сейчас как раз не легко почти ничего. Но я уже знаю одну полезную штуку: если чужая гниль залезла в твою жизнь, надо не прятаться от неё, а вычищать. По одному куску.
Он опустил голову.
— Я его ненавижу, — сказал глухо.
Я не стала делать вид, что не понимаю, о ком речь.
— Я знаю.
— И тебя жалко.
Вот это было почти физически больно услышать.
— Меня не надо жалеть, — сказала я.
— Надо, мам. Просто… — он провёл рукой по лицу. — Ты же тоже всё это терпела. А я раньше думал, что у нас всё нормально. Что папа просто такой. Что ты драматизируешь иногда. А теперь… теперь как будто везде одна и та же вонь.
Я закрыла глаза на секунду.
Да. Вот так и происходит.
Сын взрослеет не через книги и не через первые победы. Через то, что вдруг однажды понимает: мать не выдумывала. Отец и правда был козлом. И теперь это знание надо как-то прожить.
— Мне очень жаль, — сказала я. — Правда.
— Мне тоже.
Мы помолчали.
Потом я всё-таки подошла и положила ладонь ему на затылок. Не как маленькому. Просто как человеку, которого хочешь хоть как-то заземлить.
Он не дёрнулся.
— Хочешь, завтра никуда не пойдёшь? — спросила я. — Посидишь дома. Скажем, что плохо себя чувствуешь.
— Нет, — сразу сказал он. — Не хочу прятаться.
Я кивнула.
— Хорошо. Тогда пойдёшь. Но если кто-то начнёт ржать — не бей. Пожалуйста.
Он усмехнулся устало.
— Постараюсь.
— Нет, — сказала я. — Не “постараюсь”. Просто не бей. Мне одного почти суда уже хватило морально.
— Ладно.
Я убрала руку.
— И если захочешь рассказать ещё — расскажешь. Не сегодня, так завтра. Не мне — так кому-то ещё. Только не держи всё это в себе до состояния, когда груша уже не спасает.
Он кивнул.
— Можно я побуду один?
— Можно.
Я уже пошла к двери, когда он тихо сказал мне вслед:
— Мам.
Я обернулась.
— Что?
— Ты правда не виновата. Ни в чём из этого. И я люблю тебя.
И вот тут мне впервые за весь разговор стало так больно, что я еле удержала лицо.
Потому что, значит, он и это в себе носил. Что мать, возможно, как-то виновата. Что её можно было так назвать. Так обсуждать. Так вписать в чужие шутки и мужские грязные разговоры. И теперь он освобождал меня от того, что вообще не должен был на себе нести.
— Я знаю, — сказала я тихо. — Но спасибо, что сказал. Я люблю тебя, сынок.
И вышла.
В гостиной вино в бокале уже стало тёплым. Я села на диван и долго просто смотрела на него, не трогая.
Дом был тихий. Очень. Как после аварии, когда снаружи уже вроде всё на месте, а внутри ещё звенит.
Я думала о том, что Дима умудрился засрать не только наш брак. Не только своё имя. Не только дом. Он умудрился своей взрослой похотью и самоуверенностью дотянуться даже до первой любви собственного сына. И теперь мальчишка сидит в комнате и учится отделять себя от фамилии.
Вот за это я ему уже никогда не прощу.
Ни как женщина. Ни как мать.
Я взяла телефон. Открыла чат с Куликовым. Потом закрыла. Не о нём сейчас. Не про суд, не про бумаги.
Потом открыла чат с Витой.
Написала только одно:
Кажется, он окончательно добрался даже до Антона.
Почти сразу пришёл ответ:
Что случилось?
Я посмотрела на дверь в комнату сына, за которой было тихо. Потом на тёплое вино. Потом в окно, где город, как всегда, делал вид, что всё нормально.
И написала:
Долго рассказывать. Но теперь я уже не просто развелась с ним. Теперь я ещё и злая. По-настоящему.
Отправила.
Выпила вино залпом, хотя не люблю так.
И впервые за очень долгое время поняла одну простую вещь.
Иногда женщина уходит не потому, что её разлюбили. И даже не потому, что её предали.
А потому, что однажды становится ясно: если останешься, это будет уже не про тебя. Это будет про то, как ты разрешила одному человеку отравить всё, до чего он смог дотянуться.
Меня.
Сына.
Дом.
Воздух в этом доме.
Ну уж нет.
С этим я точно закончила.