ГЛАВА 23

ГЛАВА 23

Оля

Время летело так быстро, что временами я буквально не успевала ничего.

Развод, как ни странно, оказался не громким.

Не как в фильмах, где кто-то орёт в суде, швыряет кольцо, уходит под дождь и обязательно потом красиво рыдает в такси. Нет. У нас всё было гораздо хуже — буднично. Хотя я вот как раз и не ожидала от Воронова чего-то такого вообще.

Сначала Куликов прислал мне длинный, сухой, очень умный список того, что нужно собрать, поднять, вспомнить и не подписать сдуру. Потом были звонки. Потом встречи. Потом бумаги. Потом ещё бумаги. Потом ещё немного унижения в деловом стиле, потому что когда брак заканчивается у людей вроде нас, любовь там уже никого не интересует — всех интересуют только доли, право пользования, активы, соглашения, счета, сроки и формулировки, после которых тебя не разденут до костей.

И вот в какой-то момент Дима внезапно решил стать благоразумным. Может он все же после того моего удара между его ног, вдруг осознал все, тут уж не могу ответить, но факт остался фактом. Его как подменили.

Не хорошим он не стал конечно же, нет. На это я бы уже даже не купилась. Именно благоразумным. То есть включил лицо человека, который всё понял, очень устал, не хочет больше грязи и собирается поступить “по совести”. Почти до слёз благородно.

Если бы я не знала его столько лет, может, даже бы дрогнула.

Он начал переписывать на меня многое. И на Антона — тоже. Не всё, конечно. Дима не тот человек, который внезапно превращается в щедрого идиота. Но достаточно, чтобы со стороны это выглядело почти красиво: вот, мол, мужчина осознал, что был неправ, понял, что удержать ничего уже не может, и теперь хотя бы пытается обеспечить жену и сына, как положено.

Ага. Так и я поверила. Черта с два.

Куликов на первой же встрече по этому поводу посмотрел на меня поверх очков и сказал:

— Он не кается, Ольга Ивановна. Он эвакуируется.

Очень точная формулировка.

Именно так всё и выглядело.

Не любовь, не раскаяние и уж точно не “забота”. Способ себя обезопасить. Убрать из открытого огня то, что и так может пострадать, но перевести это в категорию якобы добровольных и разумных решений. Не дать будущему суду, Лене, её папе, случайным доброжелателям и бог знает кому ещё дотянуться туда, куда самому Диме уже страшно.

Куликов вообще в эти недели был у меня не адвокатом даже, а чем-то средним между переводчиком с мужского на человеческий и санитаром, который вовремя отбирает у пациента нож.

— Берём только то, что вам и так положено, — сказал он мне. — Не “всё, что дают”, а только то, что относится к совместно нажитому имуществу или может быть оформлено без вреда для вашей позиции. Без глупости в стиле “ой, Дима, как великодушно”. Никаких лишних подарков. Никаких непонятных “жестов щедрости”. Потом именно ими вас же и ударят.

— И что мне “положено”? — спросила я тогда. — Только давайте без лекции на три часа, я сейчас морально как мокрый картон.

Он даже усмехнулся.

— Тогда коротко. Всё, что приобретено в браке на общие доходы, по общему правилу считается совместным имуществом супругов — неважно, на кого это оформлено. Квартиры, счета, машины, доли, если они куплены в браке за общие деньги. То, что он получил по наследству от деда, — его личное имущество. То, что было у него до брака, — тоже. Имущество, подаренное персонально ему, — опять же его. Мы не лезем туда, где закон на его стороне. Мы забираем только то, что ваше по праву, и оформляем это так, чтобы потом никто не крутил носом и не рассказывал, будто вы воспользовались его широтой души.

— То есть быть жадной не надо, но дурой — тем более, — уточнила я.

— Именно, — кивнул Куликов. — И всё через нотариальное соглашение и с понятной логикой, а не на салфетке “Димочка передумал и подарил”.

Вот так и шло.

Он давал — я не благодарила.

Я брала — но ровно то, что и так было моей долей по закону или тем, что Куликов считал разумным зафиксировать на Антона. Не сверх, не “ой, ладно, пусть будет”, не “ну раз сам предложил”. Потому что в этом всём вообще больше всего пугали не деньги. Пугала попытка Димы снова завернуть всё в красивую бумагу. Словно он не спасал себя от последствий, а вдруг внезапно становился достойным человеком.

Не становился.

Просто очень не хотел, чтобы его потом доедали те, кого сам же так бездумно подпустил к себе слишком близко.

Иногда я сидела у нотариуса и ловила себя на совершенно дурацком ощущении, будто всё это происходит не со мной. Женщина в зеркале напротив — да, похожа. Фамилия — моя. Паспорт — мой. Подписи — мои. Но внутри было странное онемение. Как будто я не участник собственной жизни, а какая-то дальняя родственница, которую позвали побыть собой на время, пока настоящая хозяйка тела отошла в коридор подышать.

Дима на этих встречах держался идеально.

Собранный. Спокойный. Не хамил. Не давил. Почти не смотрел на меня лишний раз. Всё по делу, всё в рамках, всё как у людей, которые давно разлюбили друг друга, но остались цивилизованными. Со стороны — хоть медаль вешай.

Только я-то знала цену этой цивилизованности.

Она не из уважения рождалась. Из страха.

Уважение он растерял задолго до Лены.

А вот страх пришёл недавно. И, надо отдать должное, очень неплохо его дисциплинировал.

Сам развод тоже прошёл… как будто не со мной.

Вот правда. Я всё понимала, всё слышала, всё подписывала, но ощущение было такое, словно я стою в стороне и смотрю, как женщина с моим лицом и моей фамилией переживает финал собственной ошибки. Судья что-то зачитывал. Куликов отвечал сухо, ровно. Дима сидел с тем выражением лица, которое у него бывает на переговорах: “я недоволен, но пока держу рожу”. Я кивала, когда надо, говорила коротко, когда требовалось, и всё это время внутри не было ни великой драмы, ни слёз, ни даже той самой долгожданной свободы.

Только усталость.

И странная отстранённость.

Не “о боже, всё кончилось”, а скорее: “надо же, вот так это и выглядит, когда ты много лет жила в браке, который уже давно сдох, а официально его хоронят только сейчас”.

После суда я вышла на улицу, встала на ступеньках и вдруг поняла, что мне совершенно не хочется никому звонить. Ни Вите, ни Инне, ни даже самой себе что-то мысленно ответить. Хотелось просто постоять. Как после стоматолога — вроде всё сделано, а лицо ещё не твоё.

Куликов тогда подошёл, постоял рядом и сказал:

— Самое неприятное позади.

Я посмотрела на него и честно ответила:

— Нет. Самое неприятное было, когда я ещё жила с ним и называла это браком.

Он помолчал секунду, потом кивнул.

— Тоже верно.

И ушёл, не мешая.

На этом фоне я почти пропустила, что с Антоном происходит что-то нехорошее.

Нет, вначале, конечно, замечала. Но списывала на всё сразу: на развод, на его драку, на Рому, на отца, на школу, на возраст. На что угодно, кроме того, что у мальчишки внутри, возможно, уже идёт что-то своё, отдельное, не про нас.

После дня рождения он совсем изменился.

Семнадцать ему исполнилось тихо. До нелепости тихо. Раньше Дима обязательно устраивал что-то большое, мужское, с размахом — ужин, гости, подарки, пацанская важность, дорогой торт, чтобы всем было видно, какой у нас сын и какая у нас семья. А в этот раз Антон сам пришёл ко мне за неделю до даты и сказал:

— Мам, давай без праздника вообще. Не хочу.

Я тогда даже переспросила.

— Совсем? Хоть дома? Торт, ужин, ты, я…

Он сразу качнул головой.

— Вообще не хочу. Правда. Просто не надо.

И я не стала давить. Не потому что это было нормально, а потому что он так сказал — тихо, без своего обычного подросткового раздражения, что я вдруг поняла: тут уже не упрямство. Тут что-то болит.

Мы просто поужинали вдвоём. Я подарила ему часы, которые он давно хотел. Он поблагодарил, дал взамен монетку, обнял меня — коротко, неловко, по-мужски — и на этом всё. Ни друзей, ни свечей, ни шумных тостов, ни даже “папа заедет позже”. Дима прислал подарок через водителя и сухое сообщение в духе “будь мужчиной”. Я даже читать вслух не стала.

После этого Антон стал совсем замкнутый.

Ходил как в собственном скафандре.

Ел мало.

Сидел в телефоне ещё больше, но как будто не в удовольствие, а из упрямства.

На мои вопросы отвечал “нормально”, “ничего”, “всё ок” таким тоном, что даже у меня, женщины с гигантским опытом общения с мужским враньём, не получалось пробить его сразу.

Я вообще перестала узнавать своего ребёнка.

Не в плохом смысле — он не стал агрессивным или злым. Скорее наоборот. Потухшим. Как будто всё время был где-то не здесь. И от этого мне было ещё хуже. Потому что с злостью можно работать. С молчанием — почти нет.

В один из вечеров я наконец позволила себе передышку.

Вот именно позволила. Я сама себе сказала: хватит. Один вечер ты не будешь ни хорошей матерью, ни бывшей женой, ни будущей свободной женщиной, ни бухгалтером собственной катастрофы. Просто сядешь на диван, нальёшь бокал вина и дашь себе час ничего не решать.

Я так и сделала.

Села в гостиной, зажгла торшер, включила что-то фоном — не музыку даже, просто тихий свет и тишину, которая уже перестала меня пугать. В бокале было красное, в голове — ватный гул усталости. Я даже не думала ни о чём глубоком. Просто сидела, смотрела в окно и чувствовала, как мозг наконец перестаёт держать спину, давать указания и постоянно бежать куда-то.

Антона дома не было. Сказал, что встретится с кем-то после занятий, потом, кажется, сходит в зал. Я не контролировала. Ему семнадцать. Да и после всего, что у нас творилось, мне хотелось дать ему хоть немного пространства, а не дышать в затылок со своей тревогой.

Когда входная дверь шарахнула так, что звякнуло стекло в полке, я даже вздрогнула.

Часы показывали почти десять.

Я сразу поставила бокал на столик и прислушалась.

Шаги — тяжёлые, быстрые. Кроссовки об пол. Куртка куда-то брошена неаккуратно. И потом — мат. Глухой, злой, сквозь зубы.

Антон.

Я встала почти сразу.

Не потому, что решила “сейчас буду мудрой матерью”. Наоборот. Меня просто ударило этим звуком. В нём было слишком много. Не просто раздражение. Боль. Унижение. Бессилие. Мужская попытка не завыть — и вместо этого выругаться.

Я пошла к его комнате.

Дверь была не заперта, но изнутри доносился глухой ритм — удар, ещё удар, ещё. В углу у него висела груша, Дима повесил когда-то “чтобы парень выпускал пар”. И сейчас, судя по звуку, пар там был уже не пар, а целая чёрная гроза.

Подходя ближе, я услышала его голос.

— Как же я тебя ненавижу, урод… как ненавижу…

Я остановилась.

Сердце дёрнулось так резко, что в горле стало пусто. Потому что в этих словах не было подростковой дури. Они были сказаны слишком искренне. Слишком по-взрослому. Так говорят, когда внутри уже не злость на пять минут, а что-то глубже.