Глава 1. Дарья
Мой крик оборвался, я будто захлебнулась, что-то противно булькнуло в горле. Судорожный вздох. И снова меня накрыла оглушающая, мертвая тишина квартиры. Эта тишина вливалась в меня через уши вязкой смолой и заполняла рот противной ватой. Я сидела на полу кухни, окруженная синими осколками чашки. На ладони, там, где я сжимала остатки ручки, горело. Я посмотрела вниз и не сразу осознала, что это такое тёмно-красное тягуче капает на пол. Кровь. Ярко-алая, неестественно густая. Она ползла по линиям моей ладони, затекая под длинные ногти с застывшей под ними противной грязью. Первые мгновения я не чувствовала боли от пореза. Я продолжала ощущать лишь этот внутренний, тупой гвоздь под ребрами, вбитый глубоко, намертво. Но кровь была настоящей. Значит, и все остальное тоже. Эта мысль пронзила меня с холодной ясностью, отрезвляющей, как пощёчина. Это не ночной кошмар, от которого можно проснуться в холодном поту, обнимая теплое плечо рядом. Я не проснусь. Теплого плеча больше нет. Этот порез, эта кровь, эти осколки синей керамики на плитке стали моей реальностью. Я медленно поднялась, держась за край столешницы, чувствуя, как ноги едва держат. Включила воду и сунула руку под ледяную струю, наблюдая, как розовые разводы стекают в раковину. Боль от пореза, наконец, пробилась сквозь окруживший всё моё тело почти непроницаемый вакуум. Острая, чистая, почти приятная. Я вцепилась в нее, как утопающий цепляется за край лодки. Эта боль была понятной. Эта боль была НЕ ОТ НЕГО. Вытерев руку кухонным полотенцем, на котором остались неприглядные бурые пятна, я подняла голову и посмотрела на свое отражение в темном стекле выключенной микроволновки. Оттуда на меня смотрела посторонняя женщина. Опустившаяся, чужая, страшная женщина с немытыми волосами, слипшимися в тусклые, жирные пряди. Сколько я не мылась? Неделю? Десять дней? Кожа приобрела нездоровый серо-желтый оттенок, напоминающий старую газетную бумагу. Под глазами залегли черно-фиолетовые провалы, глубокие, как раны. Но страшнее всего были сами глаза. Пустые. Мертвые. Как у выброшенной на лёд рыбы, которая еще дышит, но конец её близок. Я попыталась вспомнить, какой была совсем недавно… Ту Дашу, просыпавшуюся в шесть утра, делавшую себе смузи, наносившую тональный крем легкими похлопывающими движениями, как учила косметолог. Ту Дашу, которая выбирала между бежевым кардиганом и серым, переживая, что серый слишком мрачный для офиса. Ту Дашу, которая возвращалась домой и первым делом спрашивала его, как прошел день. Та Даша исчезла. Испарилась. Умерла в один четверг. «Её зовут Ольга». В тот вечер он произнес её имя просто, буднично, словно речь шла о новом сорте кофе. Четверг. Почему именно четверг? Такой дурацкий, проходной, бестолковый день недели, зажатый между серединой и концом. День, когда рухнул мой привычный мир. Я стояла у плиты, помешивая в сковородке овощи для удона. ОН любил удон, особенно с креветками. Я даже улыбалась тогда, предвкушая наш вечер, думая о том, как мы откроем бутылку белого вина, которую я припрятала на прошлой неделе. Может, включим старый фильм. А может, просто поговорим о чем-нибудь, лежа на диване, переплетя ноги. Он вошел домой не как обычно: не бросил ключи на тумбочку в прихожей с привычным звоном; не крикнул своё ежедневное: «Даш, я дома!», от которого у меня всегда теплело внутри. Он прошмыгнул тихо, осторожно, как вор. Поставил портфель на пол. Не разулся. Так и остался стоять в ботинках на светлом паркете… Я обернулась, готовая пошутить про грязь, всё так же улыбаясь. И осеклась, увидев его лицо. – Миш? Что-то случилось? На работе проблемы? Он посмотрел на меня. Нет. Не на меня. Сквозь меня. Взглядом человека, рассматривающего старую, надоевшую вещь. Стул, который давно пора выкинуть, но все руки не доходят. – Даш, надо поговорить. Желудок скрутило ледяным жгутом. Я выключила конфорку дрожащей рукой. – Что-то с твоей мамой? Мой голос стал чужим, высоким, писклявым. – Нет. С нами. Я помню, как оперлась бедром о столешницу, чувствуя, что ноги больше не мои. Они превратились в ходули, непослушные, ватные. – Даш, я ухожу. Тишина. Только на остывающей сковороде продолжали едва слышно шипеть овощи, источая чуть горелый сладковатый запах. – Что? Куда? В командировку? Я цеплялась за реальность, за любое объяснение, которое не разрушит всё. – Ты же только вчера говорил, что… – Я ухожу от тебя. Насовсем. Он не кричал, говорил спокойно, устало, монотонно. И с облегчением. Вот что было самым страшным в его голосе. Облегчение. Будто он нес тяжелый мешок много километров и наконец-то бросил его на землю, распрямляя натруженную спину. – Я… я не понимаю. Слова застревали в горле, выходили шепотом. – Миша, что я сделала не так? Скажи. Я все исправлю. Мы можем поехать отдохнуть, мы давно нигде не были, помнишь, ты хотел в Грецию? Или мне нужно больше времени проводить дома? Я могу перейти на полставки, я… – Ты ничего не сделала, Даша. Дело не в тебе. Дело во мне. Клише. Какое чудовищное, отвратительное, книжное клише, которое я слышала в сотне фильмов и которое всегда казалось таким фальшивым. – Кто она? Михаил отвел взгляд, изучая наш настенный календарь с видами Венеции. Октябрьская страница. Мост Риальто в вечерних огнях. – Это неважно. – КТО?! Я уже кричала, чувствуя, как голос срывается на визг. – Её зовут Ольга. Имя упало между нами, тяжелое, как камень. Ольга. Я знала это имя. – Твоя новая помощница? – непослушными губами прошептала я, вспоминая девушку с новогоднего корпоратива. Молодая, лет двадцати пяти, вся такая яркая, смеющаяся, в коротком красном платье. Как она смотрела на него тогда, склонив голову набок, касаясь его руки, когда рассказывала какой-то анекдот. Я тогда почувствовала неприятный укол где-то в груди, но быстро отмахнулась от него. Мы не такие. Миша не такой. Мы женаты двенадцать лет. У нас все хорошо. За исключением детей, их у нас не было… – Да, она. Я её люблю. «Люблю». Слово, которое я давно от него не слышала в отношении себя. – Любишь… Я давилась этим словом, пытаясь проглотить его. – А меня? Двенадцать лет, Миша… двенадцать лет нашей жизни ничего для тебя не значат? – Значат, конечно. Но в последние годы наша с тобой совместная жизнь стала привычной, пресной. Понимаешь? А с ней я живой. С ней я чувствую себя молодым, а с тобой… будто завтра на пенсию. Задыхаюсь я в этой серости. Серость. Наша жизнь серость. – Я могу измениться, Миш. Скажи, что тебе нужно, я… – беспомощно бормотала я. – Не надо. Пожалуйста. Не унижайся. Унижайся. Он назвал мою попытку спасти брак унижением. – Ты же взрослая, Даш. Ты все понимаешь. Эти вещи случаются, люди расходятся. Мы просто… отдалились друг от друга. Не «прости». Не «я поступил, как последняя сволочь». Не «я предал тебя». А «ты же взрослая». Я не помню, что было дальше. Кажется, я просто сползла по кухонному гарнитуру на пол, чувствуя, как холод плитки впивается в бёдра. Я слышала, как он прошел мимо меня в спальню. Слышала, как открываются ящики комода. Слышала сухое, деловое щелканье замков чемодана. А я сидела на полу кухни, вдыхая запах горелых овощей, и не могла даже поднять головы. Он вышел минут через двадцать с чемоданом в руке, рюкзаком за спиной. Я видела только его ботинки, остановившиеся рядом со мной. – Я приеду за остальными вещами как будет возможность. Дверь громко хлопнула, эхом прокатившись по враз опустевшей квартире. Я провела следующие четыре дня в кровати. Я лежала поверх покрывала, свернувшись калачиком, обхватив руками колени. Телефон разрывался от звонков. Подруги. Мама. Коллеги с работы, интересующиеся, где я. Я не отвечала. Я смотрела в потолок, считая трещинки в побелке. Их оказалось семнадцать. Я не ела. Просто не могла. В первый день пыталась проглотить яблоко. Оно встало комом в горле. Меня вырвало в раковину желчью. Я пила воду. Много воды. И плакала. Беззвучно, тупо, бесконечно. Слезы текли сами, как из крана с плохой прокладкой. На второй день я нашла в шкафу его старую футболку, серую, застиранную. Он носил её дома по выходным. Прижала её к лицу и вдохнула. Она всё ещё пахла им, его гелем для душа, его потом, его кожей. Этот некогда такой родной запах буквально разорвал меня пополам. Я завыла, уткнувшись лицом в ткань, кусая ее, дёргая в разные стороны в стремлении порвать на мелкие части. На третьи сутки я встала и кое-как добралась до ванной, и тогда же увидела себя в зеркале. От увиденного снова заплакала. На седьмой день слезы кончились. Просто высохли. Внутри осталась лишь выжженная пустота. А сегодня что-то сдвинулось. Я вернулась в спальню, пошатываясь, держась за стены. Вынув из шкафа чемодан, начала методично сбрасывать в него оставшееся барахло Михаила. Мои руки дрожали, но уже не от слабости. От ярости, медленно, густо поднимающейся откуда-то из живота. Я вытащила ту самую серую футболку. Ту, которую нюхала. Вдохнула в последний раз. Она все еще пахла безопасностью и ложью. Я вцепилась в ткань обеими руками и в этот раз у меня получилось её разорвать на две безобразные половины. Ткань затрещала, разошлась с громким, удовлетворяющим звуком. Я рвала дальше, снова и снова, пока в моих руках не остались лишь бесформенные тряпки. Хорошо. Это было хорошо. Следующими были его кроссовки. Я схватила ножницы и, злобно улыбаясь, раскромсала один из них, а затем второй. Получилось красиво. На полке стояли его книги по саморазвитию. «Семь навыков высокоэффективных людей», «Думай как чемпион», «Гений и аутсайдеры». Он зачитывал мне цитаты оттуда, умничал за завтраком. Я слушала, кивала, делала вид, что впечатлена. А сама думала о том, что вечером нужно заскочить в супермаркет, купить молока. Я остервенело сгребла все книги с полки, они посыпались на паркет, глухо, тяжело ударяясь об пол. «Думай как чемпион» упал последним, раскрывшись на последних страницах. Чемпион. Он думал, что чемпион. А оказался просто предателем, сбежавшим от жены к девочке на десять лет младше. Я выдохнула сквозь зубы, чувствуя, как внутри разгорается что-то горячее, почти приятное. Разрушение. Это было почти как секс. Только лучше. Потому что честнее. Мой взгляд упал на каминную полку. Наша свадебная фотография в серебряной рамке, купленной его матерью. Мы на ней такие молодые, такие счастливые, такие по-идиотски наивные. Ему двадцать шесть, мне двадцать четыре. Он обнимает меня за талию, я улыбаюсь ему так, как не улыбалась больше никому и никогда. Я взяла рамку. Тяжелая, дорогая, холодная. Посмотрела на его лицо на фотографии. – Лжец, – прошептала я. – Ты лжец, Миша. И трус. Я не стала швырять рамку. Это было бы слишком быстро, слишком просто. Я аккуратно отогнула зажимы на обороте, вытащила фотографию. И начала рвать. Медленно. Методично. Сначала его лицо, эту улыбку, эти лживые глаза. Потом свое лицо, эту дурочку, которая верила в «навсегда». Потом то место, где наши руки соприкасались, где его пальцы сплетались с моими. Я рвала, пока в ладонях не осталась лишь горстка разноцветного глянцевого мусора. Конфетти для траурной вечеринки. Я подошла к окну, распахнула его настежь. Декабрьский ветер ворвался в комнату, обжег щеки, забрался под одежду. Я разжала ладонь и обрывки фотографии закружились в воздухе, как пепел, исчезая в темноте. Закрыла окно, стуча зубами от холода. И впервые за эти бесконечные дни я дрожала не от горя. От ненависти. И от чего-то нового, острого, даже радостного, чему я пока не смогла дать названия.