Эпилог
— Мам, мама, смотри! Смотри быстрее, пока он не уполз!
Лиза стояла на корточках перед старой липой у нашей калитки и тыкала пальцем в толстую ветку, которая свисала почти до земли. Светлые волосы, собранные мной утром в два хвостика, давно растрепались и теперь торчали в разные стороны, а на коленке у неё красовалось новое зелёное пятно от травы.
— Что там, солнышко?
— Жук! — воскликнула она, не отрывая взгляда от ветки. — Огроооомный! С рогами! Мам, ну иди же скорее, ну!
Я подошла и присела рядом. По коре, неспешно, как маленький бронированный поезд, полз жук-олень — настоящий, тёмно-коричневый, с крупными рогами, в которых солнце отблёскивало глянцевой медью. Лиза затаила дыхание и вцепилась пальчиками мне в рукав.
— Он настоящий? — прошептала она.
— Абсолютно, — прошептала я в ответ. — Его зовут жук-олень. Видишь рога? Они у него как у настоящего оленя, только маленькие.
— А он кусается?
— Нет. Он просто идёт по своим делам.
Лиза кивнула и замерла, боясь спугнуть. Жук, не обращая на нас никакого внимания, перебирал лапками и медленно двигался к развилке ветки, будто у него там было назначено что-то важное.
— Мама, — шёпотом произнесла Лиза, — а можно я его нарисую? Сейчас же, пока он тут?
— Можно. Сейчас принесу тебе бумагу.
Я поднялась, потянулась, чувствуя, как тянет поясницу, — живот уже заметно выдавался вперёд, и каждое приседание требовало обдумывания, не говоря о подъёме. Двадцать шестая неделя. Мальчик, как выяснилось на последнем УЗИ. Дима улыбался потом целый вечер тихой, обалделой улыбкой и всё подкладывал мне под спину то одну подушку, то другую, пока я наконец не взмолилась оставить меня в покое.
Дом наш стоял в старой части города, на тихой улице с липами, купили мы его три года назад, когда стало понятно, что съёмная квартира для нас с Лизой и Диминой вечно раскиданной по полу студией тесновата. Двор здесь был свой, маленький, с кустом сирени у забора, с качелями, которые Дима смастерил за один выходной, и с двумя грядками, на которых я выращивала редиску.
Вернулась с бумагой и восковыми мелками. Лиза устроилась прямо на траве, подложив под листок старую картонку, и высунула кончик языка, как делаю я сама, когда сосредоточенно работаю над сложной деталью. Жук тем временем добрался до развилки и завернул куда-то вверх, по своим жучиным делам, но Лизу это не смутило: она уже рисовала его по памяти, с мощными рогами, с шестью ногами, с глазами-бусинами, каждый из которых получался размером с голову.
Я смотрела на неё и думала о том, как странно устроено время.
Семь лет назад я стояла на берегу Балтики, с тёмным камешком в кармане и с полным штилем внутри, и думала, что знаю, какой будет моя новая жизнь: тихой, размеренной, без резких движений. Я вернулась тогда в Калининград, и у меня действительно был тот обещанный вечер с Андреем, и ещё один, и ещё, и мы встречались потом почти всю весну, и всё было так хорошо и так аккуратно, что в какой-то момент я поняла: именно поэтому не моё.
Он был замечательный. Правда замечательный, без преувеличений. Но между нами, когда мы сидели на его крыше и смотрели на закат, или когда он возил меня на Косу, или когда приносил с объекта смешную деталь какого-нибудь старого карниза и клал мне на стол, — между нами всё это время что-то не звенело. Что-то маленькое, но важное. И чем дальше, тем яснее я это чувствовала.
Мы расстались в начале июня, без скандала и драм. Я пришла к нему вечером и сказала, что не получается. Он долго молчал, потом кивнул и произнёс: «Я знал». И это «знал» было таким спокойным, что мне стало совсем хорошо от того, что мы оба взрослые.
Он уехал через год. Сначала в Польшу, на большой реставрационный проект, потом каким-то образом оттуда в Прагу, и, по последним сведениям от общих калининградских знакомых, женился там на чешке-искусствоведе, и у них сын, ровесник моей Лизы. Анька однажды показала мне его в инстаграме: Андрей на фотографии стоял на фоне какого-то восстановленного фасада, рядом с миниатюрной светловолосой женщиной и маленьким мальчиком. И выражение лица у него было такое, какого я у него никогда не видела.
— Мам, — не поднимая головы, бросила Лиза, — а у жука есть дом?
— Обязательно, — подтвердила я. — В трухлявом пне. Там у них целая квартира.
— А окошко?
— А окошко — это щёлочка в коре. Он в неё выглядывает и смотрит, какая погода.
Она кивнула, приняла к сведению, и добавила жуку на рисунке окошко сбоку от головы.
Диму я встретила в августе. В Центральном парке, совершенно случайно, — я сидела на скамейке и рисовала уток, он проходил мимо и задержался, осведомившись, можно ли посмотреть, и я, не отрываясь от планшета, буркнула что-то вроде «смотрите, если интересно». А он посмотрел и задал один очень точный вопрос про пропорции, и из этого вопроса как-то само собой вышло, что мы пошли пить кофе.
Он был программистом, как Костя, и я сначала внутренне сжалась, когда он это сказал. Но Дима оказался совершенно другой породы: шумный, бородатый, с вечно испачканными чем-то штанами, любящий ходить пешком на дальние расстояния, не умеющий скрывать ни плохого настроения, ни хорошего. С ним всё было наружу, без подтекстов, без удобных версий.
Через три месяца мы поженились, и для меня, прежней, это было немыслимо. Аня, когда я ей позвонила сообщить, сначала молчала секунд десять, потом осведомилась: «Ты уверена?», и услышав моё «да», просто сказала: «Ну тогда слава богу».
— Мам, — подняла голову Лиза, — а когда Леша родится, он сможет таких жуков находить?
Алексей — это мы так пока называем братика. Имя Дима предложил, в честь деда, и Лиза подхватила его мгновенно, так что теперь с ней уже не договоришься.
— Когда вырастет — сможет, — пообещала я. — Ты его научишь.
— Я научу, — серьёзно кивнула она.
Калитка скрипнула. Дима вошёл с двумя пакетами из магазина, с торчащим из одного длинным батоном, и Лиза тут же сорвалась с места и побежала к нему навстречу с рисунком наперевес, крича «пап, пап, смотри, жук-олень, я сама!».
Он подхватил её одной рукой, второй удержал пакет, и смотрел на рисунок с той сосредоточенностью, с которой смотрят на серьёзные документы, и кивал, и уточнял детали, и Лиза тараторила, объясняя, где у жука дом и где окошко.
Я стояла у куста сирени, положив ладонь на живот, где под этой ладонью тихо поворачивался сын, и смотрела на них двоих.
Анька звонила вчера. У неё всё хорошо — с Серёжей они вместе уже четвёртый год, и жуткий её кот Пушок, огромное, наглое, пушистое чудовище полуперсидских кровей, окончательно смирился с тем, что в доме есть ещё один человек, и даже иногда снисходит до того, чтобы лечь Серёже на колени, правда, всегда спиной к нему, чтобы не создавать впечатления, будто добровольно. Анька рассказывала что-то длинное про их ремонт на кухне, про то, как они с Серёжей поругались из-за плитки, а потом помирились и взяли вообще третий вариант, который им обоим не нравился, но устроил Пушка, потому что совпадал с его пледом.
А в конце разговора, уже собираясь вешать трубку, Анька между делом обронила:
— А, да, забыла. Мне Маринка писала, твоя соседка бывшая. У Кости с женой всё пока без детей. Второй год лечатся. Печально, конечно. Я подумала, тебе, может, интересно.
Я помолчала тогда. Подумала. Прислушалась к себе.
Внутри не шевельнулось ничего. Ни злорадства, ни жалости, ни даже простого любопытства. Просто информация, которую я приняла и положила куда-то на дальнюю полку, и полка эта была такая дальняя, что я, кажется, сразу же и забыла, куда её положила.
— Спасибо, Ань, — произнесла я. — Но мне правда не интересно.
И это была чистая, без примесей правда. Костя жил где-то далеко, в городе, куда я не ездила уже семь лет, и у него была его собственная жизнь со своими сложностями, со своей женой, которую я никогда не видела, со своими решениями, которые он продолжал, видимо, принимать по своим собственным правилам. Мы не пересекались и не переписывались. Он не знал про Лизу. Он не знает про Лёшу. И ничего в этом нет трагического, просто так сложилось.
Дима поднял взгляд от Лизиного рисунка и посмотрел на меня через двор.
— Ты как? — осведомился он. — Поясницу не тянет?
— Тянет, — призналась я. — Но жить можно.
— Иди сядь. Сейчас чай сделаю.
Он прошёл в дом, на ходу отдавая Лизе из пакета что-то очевидно вкусное, потому что она тут же радостно запищала и умчалась за ним следом. Я опустилась на скамейку у сирени, положила руки на живот и подняла взгляд на небо.
Небо над нашим двором было мягким, июньским, с редкими белыми облаками, из тех, которые никуда не спешат. Жук-олень, наверное, уже добрался до своей трухлявой квартирки, снял рога и принялся за обед.
Подумалось вот что.
Семь лет назад, стоя на балтийском берегу, я сформулировала себе: «я не стала возвращаться к Косте, и я не пришла к Андрею, я пришла к себе». Тогда мне казалось, что это конец истории — хороший, спокойный, честный. А оказалось, что это только начало. Потому что «прийти к себе» — это не точка назначения. Это способ передвижения. Если ты с собой честна и если ты больше не ищешь никому оправданий, то дорога сама тебя выведет куда надо, только уже не по той карте, которую ты для себя нарисовала.
Я не планировала Диму. Я не планировала Лизу. Я не планировала Лёшу. Я не планировала этот дом с липами, этот куст сирени, эту скамейку, на которой сейчас сижу.
Я просто перестала придумывать, какой должна быть моя жизнь. И жизнь, почувствовав, что её больше не пытаются впихнуть в чужой футляр, сама пришла и легла рядом.
Из кухни донеслись Лизины смех и Димин ворчливый бас, который делал вид, что сердится, потому что она, кажется, открыла банку с чем-то ещё не предназначенным для открывания. Потом Дима сдался и тоже засмеялся, а потом они оба запели какую-то нелепую песню собственного сочинения, в которой слов было больше, чем мотива.
Я закрыла глаза и подставила лицо солнцу.
Сын у меня под ладонью вдруг толкнулся, по-своему уже собственнически, будто подтверждая: я тут, мама, я с вами, я тоже в этой песне.
— Слышу, — пробормотала я, улыбаясь. — Слышу, хороший мой. Сейчас тебе и чай принесут.
Где-то над головой зашелестела листва, и по двору пробежал тёплый июньский ветер, пахнущий сиренью и чем-то ещё — может, той самой редиской с грядок, может, просто летом.
Я сидела на скамейке в собственном дворе, в собственной жизни, которую не выбирала и которая выбрала меня, и думала, что, пожалуй, именно так и выглядит счастье.
Тихо и без фанфар. С жуком-оленем на липе, с банкой, которую всё-таки не следовало открывать, и с тёплой рукой, лежащей на округлившемся животе.
Конец