Глава пятидесятая · Шейн
Несчастья
Мама ведет меня вверх по лестнице, в отделение онкологии. Мы останавливаемся в приемной, и я мельком вижу сестру. Мэри-Энн бросается ко мне и сжимает в объятиях. Она не плачет, но вид у нее ужасно напуганный. Запрокинув голову, она смотрит на меня и говорит:
– Папочка скоро умрет.
И в этот момент я готов разрыдаться.
– Знаю, – я опускаюсь на колени и снова ее обнимаю. – Я сейчас вернусь, малышка, ладно?
Мама ведет меня по коридору и останавливается перед закрытой дверью.
– Он здесь. Я дам вам немного времени наедине.
Кивнув, я толкаю дверь и захожу в палату. Помещение белое и стерильное, а гудение приборов нарушают только редкие сигналы и приглушенный звук шагов из коридора. Жалюзи закрыты, а флуоресцентный свет бьет по глазам.
Я заставляю себя сосредоточиться на кровати. На кровати, где лежит мой отец.
Поверить не могу, что мы виделись всего несколько дней назад. Под глазами у него темные круги. Лицо испещрено морщинами – он всегда любил посмеяться, и теперь следы былого веселья особенно отчетливы. А еще он выглядит так, будто за сутки похудел фунтов на пятьдесят[40].
Как вообще это случилось? Каким образом он так быстро угас?
– Привет, сынок. – Голос у него хоть и тихий, но твердый. Такой же, как всегда. Папин голос.
– Надо было сказать мне, – бесцветно говорю я.
Я останавливаюсь в изножье кровати. Мне не заставить себя сесть на стул возле него. Мой взгляд скользит по папиным ладоням, по его рукам, по капельнице и трубкам. Мама сказала, он на куче обезболивающих, но взгляд у него ясный.
– Я не хотел, чтобы ты волновался.
– А как не волноваться? Взгляни на себя! – я, не сдержавшись, повышаю голос. Потом, спохватившись, перевожу дух. Сердце бьется как ненормальное.
– Подойди, сядь.
– Нет.
– Шейн.
Ощущение собственной беспомощности сдавливает горло. Я в шаге от того, чтобы рухнуть на пол и залиться слезами. Понятия не имею, что делать, но я не могу просто сдаться. Как только я приму происходящее, все станет правдой.
Вот только папа смотрит с такой мольбой в знакомых карих глазах. Я молча подхожу ближе и сажусь на стул. Во всем моем теле – слабость. Вокруг остро пахнет антисептиком, и я с трудом сдерживаю тошноту.
– Я не хотел ничего говорить вам с сестрой, потому что тогда все оставшееся нам время вы бы постоянно грустили и волновались и чувствовали себя несчастными. Я хочу, чтобы вы запомнили меня не таким. Черт, я бы предпочел, чтобы тебя и сейчас здесь не было.
– Вот спасибо.
– Я не в этом смысле. Я в том смысле, что… Мне бы хотелось, чтобы все случилось во сне или как-то так. Быстро. Без предупреждения. Чтобы не пришлось лежать здесь, а вам не пришлось смотреть, как я умираю, – он отворачивается, и я вижу, как губы его кривятся от злости. Впрочем, когда папа снова устремляет взгляд на меня, в глазах его читается покорность. – Я хотел избавить вас от боли.
– Но это невозможно. От такого ты нас не защитишь.
– Я защищал вас всю вашу жизнь. Это мой долг. Я ваш папа. Я пытаюсь убедиться, чтобы несчастья вас не касались.
Его слова – как нож по сердцу. Несчастья все-таки до нас добрались – мой папа лежит на больничной койке. Глаза у него запали, а руки обвивают бесконечные провода. Нельзя прооперировать, нельзя вылечить.
Нельзя спасти.
Его ждет смерть.
На мгновение лицо отца омрачается, и я терпеливо жду, когда он отдышится, переждет этот момент. Я и представить не могу, что сейчас творится с его телом – раковые клетки будто пожирают его изнутри. И меня снова переполняет злость. Он храбро сражается, но сражается давно – и все это время он был совсем один, ни разу не попросил меня встать с ним плечом к плечу.
– Последние шесть месяцев выдались замечательными, – говорит он. – Весной мне довелось увидеть, как ты выигрываешь «Замороженную четверку». А осенью – как ты влюбился в хорошую девушку. Я увидел тебя счастливым, а большего мне и не надо.
– Если бы ты рассказал…
– То что? – парирует он. – Тогда мы оба получили бы смертный приговор, разве что с отсрочкой. Ты бы прожил шесть месяцев в постоянной агонии, а так тебе предстоит всего несколько дней страданий, а потом эта отрава наконец заберет меня из этого мира.
У меня в горле комок, я едва способен сглотнуть.
– Я ничего не сказал вам с Мэри-Энн, потому что хотел, чтобы она с удовольствием провела время в научном лагере, порадовалась учебе. Я хотел, чтобы ты наслаждался хоккеем. А вот волновать вас мне совсем не хотелось. И пожалуйста, не вини маму, не сердись на нее, когда меня не станет, потому что…
– Хватит, – шепчу я. – Хватит такое говорить.
Слезы застилают мне глаза, я ничего не вижу.
– Нет, я должен это сказать. А ты должен меня выслушать. Я знаю, что до недавнего времени все в твоей жизни складывалось. Именно этого мы с мамой для тебя и хотели. Мы старались по максимуму облегчить тебе жизнь, чтобы ты мог реализовать свои мечты. Дали тебе заниматься хоккеем, убедились, что тебе не придется волноваться об аренде жилья и прочих расходах, что на твоем пути не будет лишних трудностей. О деньгах тебе и впредь волноваться не придется, но жить станет труднее. Меня не станет, а ты будешь нужен маме и сестре.
– Прекрати, – бормочу я.
– Нет. Я прошу тебя пообещать, что ты всегда будешь заботиться о них и всегда будешь им помогать, особенно Мэри-Энн.
У меня перехватывает дыхание.
– Пожалуйста, давай не будем разговаривать так, будто ты в любую секунду умрешь. Прямо сейчас ты не умираешь. Дай мне все переварить.
– Нет. Сейчас самое время поговорить, – он слабо приподнимает одну руку. – У меня от морфина скоро мозг начнет размягчаться. Зато прямо сейчас я ясно мыслю, ясно тебя вижу и хочу сказать, что ужасно горжусь тем, каким мужчиной ты стал. Ты для меня все. Ты – и твоя сестра.
Голос у него наконец начинает дрожать. У меня по щекам текут слезы, их уже не остановить.
– Пожалуйста, прекрати говорить такое, – умоляю я.
– Нет уж, ты послушай. Послушай, как сильно я люблю тебя. Послушай, как я горжусь тобой. Послушай, как горестно мне при мысли о том, что я не увижу тебя новичком в большом спорте, что не смогу сидеть в самом центре трибун на твоей первой игре в «Блэкхокс».
Это последняя капля. Все. Склонившись вперед, я утыкаюсь лицом в больничную койку, почти касаясь папиной руки, и позволяю себе проплакаться. Папа ласково перебирает волосы у меня на затылке, а я сотрясаюсь от рыданий.
– Все нормально. Все в порядке, сынок.
– Не в порядке, – бормочу я сквозь боль в груди. – Как ты мог такое утаить от нас?
Впрочем, теперь я понимаю его мотивы. Как бы я ни злился, думаю, в аналогичной ситуации я поступил бы так же. Мне бы не хотелось, чтобы все жалели меня шесть месяцев, беспокоились и постоянно суетились. Внезапно я вспоминаю, как мама спорила с ним по поводу прогулки в День благодарения, не хотела идти после ужина, говорила, что день и так выдался активный. Я-то думал, она волновалась из-за Мэри-Энн, а теперь понимаю, что она говорила это папе. Она хотела, чтобы он поберег себя.
Я закрываю глаза и пытаюсь размеренно дышать. Сердце бьется тяжело и гулко, будто отдается даже в кончиках пальцев, а такого прилива адреналина мне сейчас точно не надо. Когда удается наконец замедлить дыхание и открыть глаза, я понимаю, что камень на душе стал, кажется, еще тяжелее.
Я медленно поднимаю голову, утираю слезу рукавом худи.
– Тебе нельзя уходить, – говорю я. Других вариантов просто нет. – Тебе нельзя уходить.
– Придется, малыш. Но, обещаю, с тобой все будет в порядке.
– Не будет. – Глаза у меня аж горят от слез.
– Еще как будет, ведь я не знаю никого сильнее тебя. Я любил тебя с той самой секунды, когда ты открыл глаза. Медсестра протянула мне крошечное, скользкое тельце…
Я невольно усмехаюсь.
– …ты посмотрел на меня, и у тебя был такой проницательный взгляд. Твоя мама говорит, я все выдумал, что ты никак не мог меня узнать. По ее словам, у новорожденных даже взгляд не сразу фокусируется, но я знал, что ты меня увидел. И в тот день ты стал моим лучшим другом.
Мне хочется выть от боли, но я заставляю себя молчать.
– Ты тоже мой лучший друг, – просто говорю я. – И ты лучший отец на свете, о таком и мечтать нельзя. В смысле ты способен посрамить всех пап этого мира. Они будут просто растоптаны.
Он криво улыбается.
– Чертовски верно. – Дыхание его снова становится поверхностным, а голос дрожит от переизбытка эмоций. – Запомни: где бы я ни был, я всегда рядом. И всегда буду присматривать за тобой.
Я сжимаю его руку, ощущая невыносимую тяжесть неизбежной утраты. Я так не могу. Не могу попрощаться с ним. У меня болит душа при мысли, что это, возможно, один из последних наших разговоров. А ведь этот человек определил всю мою жизнь. Привил мне ценности, по которым я живу по сей день. Что, черт возьми, я буду делать без его мудрых советов? Кто будет меня направлять?
– И я прошу тебя пообещать мне, что ты не свернешь с пути, который мы помогли тебе проложить. Ты поедешь в Чикаго и зарегистрируешься в тренировочном лагере. Ты выйдешь на лед в первой игре НХЛ и, посмотрев вверх, вспомнишь, что я там, что я смотрю на тебя.
Я снова начинаю плакать.
– Пообещай, Шейн.
Мне удается кивнуть. Я крепче сжимаю его руку.
– Обещаю.
– Хорошо, – он тихо посмеивается. – Осталась всего одна просьба, клянусь, больше ничего не потребую.
У меня не выходит рассмеяться в ответ. Душевная боль слишком велика.
– Пообещай, что позаботишься о маме и сестре. Мне надо услышать, как ты это скажешь.
– Конечно, позабочусь. Я всегда буду заботиться о них.
– Хорошо, – повторяет он.
На мгновение в палате повисает тишина. Я слушаю, как папа дышит – кажется, снова поверхностно. Слабо. И взгляд у него затуманивается.
– Ты как? – спрашиваю я.
– Да просто устал. Может, немного вздремну.
– Мне позвать маму?
– Давай.
Утерев слезы, я направляюсь к выходу, но у самой двери папа окликает меня.
– Я люблю тебя, сынок.
– Я тоже люблю тебя, папа.
Три дня спустя отец умирает.