Прошка-Паровоз · Глава 5

Глава 5

Калуга

7 мая 1887 год

— А ну босота, разошлись! — потребовал голос в метрах десяти. — Демьян, убирай свою свору.

Тут же прекратились тычки и удары, кажется, всё вовсе замерло, будто окаменев. Кто как стоял, так и застыли.

И это кто же к нам такой пожаловал? Спаситель? Что-то мне подсказывает, что пацан, худой и нищий спасенным не может быть. Мир суров. Таких, если не огрызаться, пинают. Но я-то готов драться за свое будущее. Будущее в суровом 19 веке.

— Сам хотел тебя поучить уму-разуму. Да, как погляжу, помяли тебя и без меня знатно…

Голос прозвучал прямо над моим ухом. Насмешливый, сытый, тяжелый.

В голове гудело. Пока что выросший надо мной массивный мужик в форменной шинели буквально казался двумя, так двоилось у меня в глазах. Темень в переулке стояла — хоть глаз выколи. Сначала мозг по инерции выдал обнадеживающую мысль: вот он, спаситель, представитель закона.

Но иллюзия рассыпалась в прах. Боль прочистила сознание, и я мгновенно связал этот визит с недавним разговором у ворот завода. Это был городовой. И пришел он явно не для того, чтобы требовать от меня почтительного сословного подобострастия. Он пришел меня покарать. Пришел заткнуть мне рот, чтобы я не сболтнул лишнего. Просто уж так вышло, что местная шпана успела до него.

Коррупция… И я влез в эту схему. Вот если бы не стал тогда брак обрабатывать? Нет, я просто не могу. Сколько в прошлой жизни было таких моментов, но нет… Я не сдался.

Сцепив зубы, я оперся на ободранные локти и с мучительным стоном попытался оторваться от грязной дорожной колеи.

— Стой, девка! Не всё я еще сказал этому доброму молодцу! — резко, как кнутом хлестнул, выкрикнул тот, в форме.

Из спасительной темноты метнулась было женская тень — моя сестра Настя поспешила мне на выручку, но замерла, остановленная властным полицейским окриком.

— Значит так, умник, — городовой шагнул ближе, нависая надо мной скалой. — Решил, что самый хитрый? Исправишься. С этого дня будешь делать только то и поступать только так, как я тебе скажу. Иначе Демьян со своими выродками станет наведываться к тебе каждый вечер. А может, и не к тебе…

Служивый плотоядно усмехнулся в густые усы. В густой тени я не видел в деталях выражения его лица, но воспаленная фантазия мгновенно дорисовала этот сальный взгляд. Словно облезлый мартовский кот, орущий под окном и требующий кошку, он сейчас смотрел именно на замершую неподалеку Настю. Даже облизнулся, тварь.

В груди тугим, раскаленным узлом начала закипать ярость. Первобытная, слепая. Я сглотнул солоноватую кровь, титаническим усилием воли давя в себе порыв броситься к его ногам и рвать хоть зубами.

— И какого только черта в тебе нашел господин Буримов?.. — брезгливо процедил представитель власти, всё ещё не сводя с неё взгляда, а затем повысил голос, бросая слова во мрак: — Не дурила бы ты, девка! Спасла бы и брата своего, и себя! Давно бы уже легла с уважаемым человеком, ублажила б как сможешь, и горя б не знали!

Я всё-таки встал. Качаясь, тяжело дыша, но стоял прямо напротив него. Костяшки пальцев, когда я сомкнул их в кулаки, хрустнули с такой силой, что звук сухо разнесся по переулку.

— Ты меня услышал, малец? — городовой придвинулся вплотную, обдав меня кислым запахом застарелого табака. — И чтобы я больше не слышал о твоем неуважении к начальству. Иначе ты познаешь мой настоящий гнев. В труху, понял, в труху сотру.

Слова жгли горло. Хотелось выплюнуть ему в лицо дерзость, ударить наотмашь. Но я промолчал. Холодный, безжалостный рассудок кричал мне в ухо: это общество бесконечно далеко от того, чтобы называться правовым. Дерзну сейчас, ударю — и лавина проблем накроет не только меня, но и моих женщин. И тогда разобраться с этим положением будет просто невозможно. Потому что я сгнию в каталажке, а сестру в тот же миг отдадут на растерзание. И уж тогда… не пожалеют её те, что сейчас подарками манят. Нет, спускать такое на тормозах нельзя, смерти подобно. Я не дам похоронить мужчину внутри себя. Действовать нужно, но только с умом. В тишине, без свидетелей.

А ещё лучше — хитростью.

Не дождавшись ответа, городовой презрительно хмыкнул, тяжело развернулся и зашагал прочь, растворяясь в ночной мгле.

Едва стих скрип его сапог, ко мне, наконец, подлетела Настя. Молча, с силой ухватила за плечи на вытянутых руках, повернула к тусклому свету и стала придирчиво, по-деловому осматривать мое разбитое лицо.

Следом из темноты вынырнула мать. Та не стала ничего осматривать — просто бросилась ко мне, повисла на шее, надрывно всхлипывая и заливаясь слезами. А затем вскинула покрасневшие глаза и посмотрела на Настю. С такой тяжелой, обжигающей укоризной, словно именно сестра, со своим нежеланием ложиться под «уважаемого человека», была виновата в моем избиении и во всем этом ночном кошмаре.

— Хлеб! — меня словно током ударило. — Хлеб же…

Я лихорадочно завертел головой, вглядываясь в стылую вечернюю слякоть. Где же, когда он выпал из-за пазухи? Мой драгоценный груз, полбуханки ржаного, валялся прямо в грязной луже. Мать проследила за моим безумным взглядом, охнула и коршуном бросилась к добыче.

Схватив испачканную краюху дрожащими руками, она принялась торопливо, чуть ли не целуя, обтирать ее подолом. Понюхала, прижала к груди, закатив глаза в каком-то полубезумном, почти религиозном экстазе.

Господи… до какой же степени нищеты мы дошли?

— Пошли в дом, — зашипела мать, затравленно озираясь по сторонам. — И без того соседи из всех щелей, как крысы, зыркают. Опять сплетни поползут, языками чесать начнут…

— Да пошли вы все в преисподню! — вдруг сорвалась Настя. Ее звонкий, полный отчаяния крик ударился о глухие заборы. А затем она ссутулилась и добавила глухо, одними губами: — Они и так, матушка, считают меня падшей женщиной. Куда уж больше в грязь втаптывать? Завидуют просто, что ко мне сам Буримов набивается, а не к ним.

Потом Настя развернулась и в тишину выкрикнула:

— А мне такое добро и даром, и задорого не нужно! Слышите вы?

— Да кто он вообще такой, этот ваш Буримов? — прохрипел я.

Мы брели к дому. Я прихрамывал на одну ногу, вторая заплеталась, а каждое движение отдавалось в ребрах так, словно по мне проскакал, красуясь, эскадрон драгун. Почему-то именно такое сравнение пришло в голову — наверное, потому что сюда, в этот тёмный грязный двор, не вязался никакой каток или асфальтоукладчик.

— А вот, сынок, если бы сестрица твоя не столь строптивой была, так всё бы у нас мигом наладилось! — желчно выплюнула мать, метнув в спину идущей впереди Насти злой взгляд. — Эка цаца выискалась! Можно подумать, мы ее самому цесаревичу в жены бережем! — она специально повысила голос, чтобы дочь услышала каждое слово. — Ничего с тобой не станется, если невенчанной поживешь с господином! Корона не спадет! И жизнь себе устроишь, и меня накормишь, и братца своего нерадивого от тюрьмы да от могилы спасешь! Многия живут так и не тужат.

Меня едва не вывернуло наизнанку. И не от неосторожного шага после многих побоев, а от того, как обыденно и безжалостно говорила эта женщина. Да, технически она была матерью. Да, где-то глубоко внутри тела, которое я столь беспардонно занял, еще теплились жалкие остатки сыновней любви к ней.

Но мой разум — жесткий рассудок человека из другого времени — кричал, что это просто запредельная дичь. Мне так и хотелось сказать ей: окстись, женщина! Как можно собственную дочь вот так вот, не стесняясь, подкладывать под местного «хозяина жизни», переступая через все мыслимые и немыслимые моральные принципы?

Или местная поговорка «голод — не тетка» действительно стирает здесь любые границы, превращая людей в скот? Если так, то это общество куда как несправедливее того, что я оставил. Девятнадцатый ведь век! Где, черт возьми, хруст французской булки под вальсы Шуберта?

Мы подошли к нашей хибаре. Входная дверь держалась буквально на честном слове и одной заржавевшей петле. Древесина рассохлась, створка перекосилась и грозила рухнуть от малейшего толчка.

И тут я поймал себя на мысли, что дело даже не в бедности. В доме просто зияла пустота — здесь явно не хватало уверенных мужских рук. Некому даже выправить долбаную петлю. Займусь, обязательно. Но пока…

Я автоматически поискал глазами, куда можно бы рухнуть, чтобы укрыться с головой и провалиться в спасительное небытие.

Но мягкая постель мне только снилась.

Эта крохотная клетушка, от силы квадратов пятнадцать, пропахла застарелой сыростью. Посреди комнаты горбился потрескавшийся старый стол. Но на нем — и это резануло по глазам — лежала ослепительно белая, выстиранная до хруста скатерть. Словно чужая. Я сжал зубы и кивнул, принимая эту отчаянную попытку сохранить хоть каплю человеческого достоинства посреди беспросветного дна.

А насчёт того, чтоб куда-то рухнуть… Как таковых кроватей я не заметил вообще. Вдоль стен жались две сколоченные из горбыля лежанки и широкая лавка. И, как я с тоской догадался, спать мне предстояло именно на лавке, на охапках явно не слишком свежего сена

Как только мы вошли, Настя, пряча заплаканные глаза, тут же бросилась к моему «ложу». Она принялась торопливо разглаживать жесткую солому руками, а поверх нее стелить даже не простыню — грубое, колючее покрывало, сшитое вручную из десятков разномастных выцветших лоскутов.

— Сестрица! Ты же не хочешь быть с этим Буримовым? — тихо спросил я, разглядывая сестру в тусклом свете одиноко чадящей лучины.

Пляшущие тени ложились на ее лицо, заостряя скулы. Настя была красива, и не только лишь потому, что юна. Но здесь она считалась уже взрослой женщиной, невестой на выданье, способной вести хозяйство и растить детишек. Видимо, в эту эпоху грань совершеннолетия стирается самой жизнью, и взрослеют тут не по паспорту, а по нужде, задолго до восемнадцати.

Но уж я постараюсь не допустить её до этой грани.

— Не хочу, братец. Прости, Прошенька. Да только… Он мерзкий, очень злой человек. И я у него была бы не одна такая, — глухим, надломленным голосом ответила Настя, комкая в пальцах подол. — Знаю я одну, с кем он живет. Так он бьет ее смертным боем. Понуждает к такому… о чем мне тебе-то и сказать стыдно.

Она замолчала на мгновение, перевела дух. А затем вдруг вся подобралась, выпрямила спину, горделиво вздернула подбородок и заговорила уже громче, чеканя слова. Она делала это специально, чтобы ее голос точно долетел до матери. Та стояла неподалеку, у печи, старательно делая вид, что возится с ухватом и ничего не слышит, но ее напряженная спина выдавала, что она ловит каждый звук.

— Пусть хоть убивают, пусть хоть каленым железом жгут, но не пойду я к нему в… в… в содержанки! — отрезала Настя. — Тем более, что и содержать там будут так…

Она вдруг осеклась и замялась, видимо, устыдившись своих же слов. В этой оговорке промелькнула страшная, извращенная нищетой логика: в глубине души она, возможно, и смирилась бы со своей женской долей, если бы условия этой бесправной, пошлой и уничижительной сделки хотя бы гарантировали сытую жизнь. Но Буримов не давал и этого.

— А еще… — Настя понизила голос до леденящего шепота. — Ходят слухи, что одну такую девицу этот Буримов до смерти забил. В овраге её потом нашли.

Я не стал больше развивать этот разговор. Слова застряли в горле. Мне, конечно, отчаянно хотелось успокоить её. Наобещать, сказать, что я всё выправлю, что защищу, что мы выберемся из этой ямы. Но чтобы мужчина имел право произносить слова, обнадеживающие тех, за кого он берет ответственность, этот мужчина должен сначала иметь на то возможность. А пока я — избитый, нищий подросток с чужим разумом в теле.

Так что пока я только кивнул. Правду говорит народная мудрость: утро вечера мудренее.

Наконец, я лег на скрипучую лавку. Воздух в клетушке был спертым, тяжелым. Пахло горькой гарью от сожженных лучин, застарелой сыростью и почему-то навозом, словно мы спали в хлеву. Я был уверен, что в таком смраде и с ноющими ребрами мне и глаз сомкнуть не удастся. Но стоило только подмять под себя колючее сено и найти более-менее удобную позу, как сознание просто выключилось. Я провалился в тяжелую, черную яму сна.

* * *

Калуга.

7 мая 1887 года.

Проснуться оказалось не просто тяжело — больно, сложно, будто сначала нужно ещё выбраться из-под многотонного завала.

Я со стоном открыл глаза, ощущая, будто ночью меня разобрали на детали, как деревянный конструктор, а потом собрали обратно — но неумелыми детскими ручонками. Что-то было перепутано, или даже «начинающий инженер» вдруг нашел несколько лишних деталей и решил не утруждать себя новой сборкой. Болело абсолютно всё.

Икроножную мышцу свело такой дикой судорогой, что я едва не завыл. В ребрах при каждом вдохе кололо, будто раскаленными иглами. Левым глазом я видел лишь мутную щель света — осторожно ощупав лицо, я обнаружил на скуле огромную, пульсирующую жаром гематому. Глаз, очевидно, заплыл полностью. Краше только в гроб кладут.

— Вставай, Прошка! — над ухом раздался резкий, скрипучий голос матери. — Прохор!

Она нависла надо мной и принялась безжалостно тормошить за плечо. Ох, сейчас этот неправильно собранный «конструктор» развалится окончательно. Кости терлись друг о друга, не находя нужного, естественного положения.

— Вставай, кому говорю! Ты же помнишь порядки? Если на завод опоздаешь, то и пайки хлеба не дадут, и полушки медной не заплатят! А всё едино — придется у станков цельную смену бесплатно горбатиться! Вставай! — требовала родительница.

Только невероятным, скрежещущим усилием воли я смог оторвать гудящую голову от жесткой соломы и сесть на лавке.

Сделал короткий вдох и едва не поперхнулся. От меня смердело как от свиньи. Хотя нет, зря я грешу на этих животных — они отнюдь не всегда нечистоплотны. Я же вонял застарелой грязью, густо замешанной на кислом поте. Впитавшийся в кожу аромат сырой земли и прелой соломы был настолько едким, что вычистить его, казалось, можно было, только сняв с себя шкуру.

Я судорожно сглотнул, еле справляясь с резким рвотным позывом. На секунду меня прошил липкий страх: неужели сотрясение? Ведь меня вчера здорово приложили на заводе, а потом ещё в подворотне потрепали. Тошнота — первый признак. Но, еще раз принюхавшись, я принял другую, более прозаичную версию: меня просто воротило от здешней вони, включая и собственный пот.

В той, прошлой — или будущей? — жизни я жил, фактически, в стерильном мире. Привык маниакально соблюдать гигиену. Для меня было жизненно важно организовывать порядок внутри своей головы и пространство вокруг себя: чистые простыни, горячий душ, свежий воздух. А сейчас я сидел в эпицентре почти средневекового смрада.

— Мыло есть? — хрипло, сорванным голосом спросил я у матери.

Она замерла с тряпкой в руках. Посмотрела на меня с таким искренним удивлением, словно я спросил не про кусок хоть какого-то мыла, а про Большую Императорскую корону, требуя достать ее из-под нашего перекошенного стола.

— Мыло⁈ — ахнула она. — Да откуда у нас такие роскошества-то, Господи помилуй⁈ Зола была, ею мылися, так и закончилась.

Я тяжело вздохнул. Настя тем временем уже умывалась, зачерпывая из деревянного треснувшего таза. Я понял, что очереди в нашу условную «ванную» придется подождать. Проблема была в том, что мой отбитый мочевой пузырь ждать категорически отказывался.

Превозмогая боль в налитых свинцом мышцах, слушая, как с сухим хрустом трутся друг о друга шейные позвонки, я начал крутить головой в поисках отхожего места. Взгляд уперся в потемневшую, скверно пахнущую деревянную бадью, наполовину задвинутую под лавку, стоявшую напротив моей.

Ну, это даже логично. Условия жизни здесь таковы, что нищета пожирает даже базовое чувство стыда. Естественные потребности справляют в двух шагах от того места, где едят и спят. Но, черт возьми, я пока не был готов к такому падению. Да, бывало всякое. И в войну никто никого не стеснялся. И после, когда голодно было. Но последние лет сорок я жил в нормальных условиях, со всеми удобствами. Расслабился. И не думал, что когда-нибудь это изменится.

Я резко отвернулся к закопченной бревенчатой стене, а боковым зрением уловил, как Настя, абсолютно буднично, без всяких церемоний скинула с плеч свою грубую ночнушку, обнажив спину до точеной талии, и принялась с силой растирать шею и грудь холодной водой. Не стесняясь ни матери, ни даже меня.

В голове на какую-то микросекунду предательски мелькнула чисто мужская мысль: а ведь хороша. Но я тут же с омерзением к самому себе задавил эти инстинкты. Я заставил себя смотреть в пол. Очнись. Это твоя сестра. Она не бесстыдная, она просто привыкла жить в клетке, где нет ни пяди лишней, чтобы выгородить себе хотя бы угол.

Вся эта утренняя картина маслом окончательно добила меня, подняв волну досады. Я осознал, в каком тотальном, беспросветном убожестве мы существуем. Да если бы мы плюнули на всё и ушли в глухой лес, я бы с одним топором за неделю сварганил полуземлянку, которая была бы чище, просторнее и приличнее, чем эта зловонная конура!

Однако из лесу каждый день на завод не натопаешься. Но ничего. Карты теперь в моих руках. Мозги на месте. Я вытащу свою семью из этой выгребной ямы. Обещать им ничего не стану. Просто буду делать все, чтобы это произошло.

Я дождался, пока плеск воды стихнет. Настя накинула влажную ночнушку на вздрагивающие от холода плечи. Грубая и редкая, изношенная ткань прилипла к телу, впрочем, почти не скрывая тех прелестей, на которые так нагло покушались видные представители местной «элиты» — читай, криминалитета Калуги.

— Настя, — негромко позвал я.

Она обернулась. Я смотрел ей прямо в глаза, стараясь, чтобы мой голос звучал не как лепет избитого мальчишки, а как слово взрослого, уверенного в себе мужчины.

— Я клянусь тебе. Я сделаю всё, чтобы тебе не пришлось… угождать им и унижаться. В лапы к Буримову ты не попадешь, — я не смог подавить юношеский порыв, и обещания все же прозвучали.

Сестра смотрела на меня широко раскрытыми глазами, в которых страх мешался со слабой надеждой.

— Только сама пообещай мне одно, — жестко продолжил я. — Тяни время. Скажи им, что подумаешь месяц. Или два. Делай что хочешь, но дай мне этот срок. За это время я всё решу. А если дела пойдут вконец скверно… — я сжал кулаки, — я считаю, тогда нам стоит просто всё бросить и бежать отсюда к чертовой матери.

Услышав мои слова, мать в ужасе всплеснула руками.

— Да куда же нам податься⁈ — вскричала она, глядя на меня широко раскрытыми глазами, как на воистину полоумного. — Разве ж где-то лучше? Тут хоть какая, да крыша над головой. И пока еще голодом не ходим. Не сегодня, так завтра обед есть.

— Я всё сказал, — глухо, но твердо отрезал я, пресекая истерику. — Приду с работы — хотя бы дверь починю. А теперь мне пора.

Справлять нужду прямо в доме, при женщинах, я всё-таки не решился — остатки воспитания из прошлой жизни взяли верх над суровой реальностью дна. Я наскоро плеснул в лицо ледяной до ломоты в скулах воды из таза, смывая хотя бы верхний слой грязи и запекшейся крови. Обмываться полностью не стал — выходить мокрым на стылую утреннюю улицу теперь, в этом хилом и голодном теле, было сродни самоубийству. Накинул свое рванье и шагнул к перекошенной двери.

Часов в доме, естественно, не водилось. Ни механических, ни песочных, ни солнечных. Да и откуда им здесь взяться? Одни захудалые ходики с кукушкой стоили бы как десяток таких гнилых хибар, вместе взятых — если бы на это убогое жилье вообще нашелся покупатель. Явно еще более сумасшедший, чем каким смотрюсь пока я сам.

Так что пришлось идти наугад, перестраховываясь, чтобы дотопать к фабричным воротам с запасом. Но стоило мне только переступить порог, как я понял: иду я не как бравый рабочий, а как разваливающаяся на ходу телега.

Колени предательски подкашивались при каждом шаге. Заплывший и видел мир сквозь мутную щель, окрашивая всё в багровый. В ребрах при каждом вдохе будто бы поворачивался ржавый нож. Но идти было надо. Здесь, в этом жестоком времени, не выпишешь больничный лист по интернету. Не пришёл к станку — не получишь ни гроша на существование. Даже куска хлеба. А ведь сегодня я рассчитывал заработать побольше, чем на краюху.

Справив нужду за забором, у дерева, где прятался этой ночью, я брел по относительно знакомой дороге, почти не поднимая головы. Во-первых, смотреть тут было не на что — сплошная серая нищета. Во-вторых, нужно было маниакально следить за тем, куда ступаешь.

Мои дырявые опорки давно промокли насквозь. Подхватить в таком состоянии воспаление легких и сгнить от горячки — легче лёгкого. Я старался обходить глубокие лужи, балансировал на склизких краях колей, пытаясь не поскользнуться на вязкой грязи. Пару раз ноги всё же разъехались, и я чудом удержался, чтобы не рухнуть лицом в этот кисель.

И вот из серого утреннего тумана вынырнула темная громада завода.

— Ты гляди-ка, пришел! Не подох!

На проходной, лениво привалившись к стене, меня встречал давешний городовой. В сумерках переулка я не разглядел его лица, но этот сытый, издевательский баритон узнал безошибочно.

— Разговор наш вчерашний помнишь? — он выпустил изо рта облако сизого табачного дыма, насмешливо щурясь.

— Помню, — процедил я сквозь зубы, глядя прямо на его начищенные сапоги. — Я многое помню.

— Вот и хорошо… — городовой плотоядно ухмыльнулся, хлопнул по плечу еще одного служаку в шинели, дежурившего у ворот, и вразвалочку зашагал прочь. Видимо, ночная смена ублюдка как раз подошла к концу.

Сразу на территорию меня не пустили. Оказалось, я всё-таки притащился слишком рано. И, разумеется, никакой инфраструктуры в виде лавочек здесь не предусматривалось. Никто не предложил избитому пацану присесть. А я бы сейчас отдал полжизни даже за самый убогий, продавленный диван!

Постояв на промозглом ветру, я вдруг осознал жуткую вещь: мое тело так страшно ломило не только потому, что вчера по нему прошлись сапогами. Половина боли досталась мне от ночевки на жесткой, как стиральная доска, лавке. Странно. Предыдущий носитель этого тела, похоже, привык спать на досках и не жаловался. Ничего, привыкну. Но к чему стремиться, к мягкой перине, я знаю.

Пришлось переминаться с ноги на ногу у проходной добрых полчаса. Я уже промерз до самых костей, когда из тумана, наконец, вынырнул мастеровой Матвей. Для своих лет дед двигался на удивление резво.

— Эк тебя потрепали-то, Прошка… — покачал головой мой наставник, остановившись напротив.

А затем он сделал шаг вплотную, грубо схватил меня за подбородок шершавыми пальцами и бесцеремонно впялился в мой заплывший левый глаз.

— А видишь-то ты хорошо? — требовательно спросил он, и в голосе не было ни капли жалости, только деловая хватка. — Детали мелкие разберешь? Станку-то плевать, кто там слепой.

Что ж, доходчиво. Я для него — инструмент. И мне нужно было безупречно отыгрывать свою роль. Вставать в позу, ершиться и препираться сейчас — верный путь к новым тумакам или вообще пинку под зад за ворота. А мне, после того как я давился хлебом, на котором скрипел, казалось, кладбищенский песок, нужен был любой заработок. Нужно было зацепиться здесь, осмотреться и понять, как вырваться из этого тотального убожества.

— Вижу, Матвей Ильич. Работать смогу, — твердо ответил я.

— Будет вам лясы точить! — рявкнул сторож в тулупе, тот самый, что вчера закрывал цех, Скороход. — А ну пошли на рабочие места! Господин Циммерман вскорости прибудет с проверкой, смотреть изволят! Не дай Бог кто не у станка!

Услышав немецкую фамилию начальника, дед Матвей мгновенно подобрался, словно проглотил аршин, и торопливо зашагал на территорию завода. Я, прихрамывая, двинулся следом. Из только что открытых дверей цеха уже доносился лязг железа и запах раскаленного масла.

Впереди был новый рабочий день. И я стиснул зубы, принимая для себя решение: я сам сделаю его более продуктивным, чем вчерашний кошмар, а если это время будет сопротивляться, согну силком. Да, это моя новая реальность. Но я не буду плыть по течению, я пройду свой путь, даже если его надо будет проторить сперва. Чтобы, как писал классик, не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы.

Шаг… И я в цеху.