Глава 7

Влад (третий) Цепеш.
За спиной просыпался лагерь. Пятьдесят три тысячи на чужих языках — баварцы и венгры, ливонцы и мои валахи. Внизу, за рвом, туман сползал с Няжловского болота. А по ту сторону поля разворачивалась армия, которую я знал лучше собственной ладони.
— Видимо, сами Небеса даровали мне второй шанс. И с таким союзником я смогу всё исправить!
Я (Цепеш) родился в Сигишоаре, в доме валашского воеводы (по одной из версий — 2 ноября 1431 года). Отец состоял в ордене Дракона и с гордостью звался Дракулом. По сути, меня с самой с колыбели звали сыном дракона*.
(От авторов: орден Дракона основал император Сигизмунд в 1408 году для борьбы с османами. По-румынски «дракул» означает и дракона, и чёрта, так что двойной смысл у прозвища был с самого начала.)
Сыном чёрта меня стали звать позже. И для этого мне пришлось постараться.
Мне было одиннадцать, когда отец отдал нас султану Мураду (это отец Мехмеда II Завоевателя). Меня и младшего брата, Раду. Мы стали живым залогом покорности, это была обычная цена престола в наших краях. Плакал ли отец, не помню. Помню пыль на дороге, жару и желание отомстить. И как плакал мой брат Раду, прижимаясь ко мне и видя единственного защитника.
— «Эх, Раду, Раду».
Держали нас сперва в горной крепости Эгригёз, потом перевезли в Эдирне, ко двору. И вот что нужно понимать про османов. К их чести, заложников они не гноят, наоборот, они их учат. Турецкая речь и персидская. Грамота, звёздный счёт, богословие, соколиная охота. А щедрее всего я получил знаний о войне. Шесть лет я смотрел изнутри на машину, которая ломала царства. Как из христианских мальчишек делают янычар, забывающих мать раньше, чем ломается голос. Как сипах кормится с надела и за надел умирает. Как ставится всегда одинаково походный лагерь, по уставу: ставка в середине, пушечный наряд перед ставкой, пороховой обоз при наряде. Как меняется стража в третью ночную стражу и как четверть часа после смены лагерь спит по-настоящему.
Я смотрел и запоминал.
Нас водили смотреть на смотры и стрельбы. Осман любит показывать силу заложникам, чтобы отцы их сидели тихо. Тогда мне казалось это глупый обычай. И я не изменил своего мнения по сей день. Умный заложник на таких смотрах учится, а не пугается. Я видел, как пушкари правят прицел клиньями. Как обоз идёт в середине колонны, а не в хвосте. Как за трусость в бою казнят десятника, а не рядового, и почему после этого десятники не отступают.
Чем-то это напоминало Римскую дисциплину, о которой я слышал от османских учителей.
Невольно я зауважал жителей этой страны. Они учились у лучших и перенимали самое лучшее, оттачивали и внедряли к себе.
Что же до Раду, то он рос красивым и мягким, двор его обласкал, и он прижился, как приживается плющ. Я дерзил. Меня пороли. Я дерзил снова. Наставник жаловался, что валашонок глядит волком. Наблюдательный был человек.
Зимой сорок седьмого пришли вести из дома. Венгры Хуньяди догнали отца на болотах у Бэлтени и зарубили. Старшего брата Мирчу бояре Тырговиште взяли раньше, выжгли ему глаза калёным железом и закопали в землю живым.
Тогда мне было шестнадцать…
Через год султан дал мне сипахов и помог сесть на отцовский стол. Мне удалось усидеть всего два месяца, и меня вышибли. Потом были скитания. Молдова, а после, смешно сказать, двор Хуньяди. Я поклонился человеку, чьи люди убили моего отца, служил ему и ждал. Поклон ничего не стоит, а месть требует холодной головы.
В пятьдесят шестом я вернул престол окончательно. И начал наводить порядок единственным инструментом, в который верю.
Колом.
На пасхальный пир я созвал бояр Тырговиште. Те, что пережили отца, брата и ещё пару воевод сверху.
Они были пережитками прошлого.
За столом я спросил скольких господарей помнит каждый. Старики считали с гордостью: семь… десять… Они пережили всех, кому целовали крест. В итоге старых я посадил на колья тем же вечером. Молодых погнал в горы строить Поэнари, пока праздничные одежды не сгнили у них на плечах. С тех пор в Валахии бояре господарей не переживали.
У старого колодца на горной дороге я велел поставить золотую чашу. Мол, пей, путник, и ставь на место, и чаша простояла шесть лет. Вор в моей земле перевёлся, как переводится волк там, где охотник не ленится. Купцов я не давил, дороги стерёг, судил быстро и одинаково — что боярина, что последнего нищего. Страна вставала с колен.
В пятьдесят девятом я перестал платить дань. Рассказывают, будто я велел прибить османским послам тюрбаны к головам гвоздями за то, что не сняли шапок перед господарем. Врут, но наполовину.
Гвозди были короткие.
А зимой я перешёл замёрзший Дунай и выжег османский берег от Оршовы до моря. Джурджу, Никополь, Силистра. Везде, где стояли их гарнизоны, остались головешки. В письме венгерскому королю я назвал число погибших османцев — двадцать три тысячи восемьсот восемьдесят четыре головы, не считая сгоревших в домах*. Меня потом долго попрекали этим числом. На мой взгляд напрасно.
(От авторов: цифра подлинная — из письма Влада III, Матьяшу Корвину от 11 февраля 1462 года. Влад был аккуратен в отчётности.)
Летом шестьдесят второго Мехмед пришёл разбираться сам. Сто двадцать тысяч.
Я встретил его так, как учили в Эдирне. Землю перед ним я выжег на десятки вёрст. В колодцы легла палая скотина. Скот и людей я угнал в горы. Его разведку мои гайдуки резали по оврагам день за днём, пока армия не ослепла и не пошла на ощупь. Огромное войско ползло через пустую страну и худело на ходу.
А в ночь на семнадцатое июня я взял семь тысяч всадников и вошёл в его лагерь.
Мы шли тихо, и началась резня в спящем лагере. Я искал султанский шатёр. В темноте шатры визирей стоят как султанские, и я ошибся на два шатра. В итоге Мехмед остался жив, о чём я жалею каждое утро девять лет подряд. До рассвета мы резали и жгли, потом ушли по своим следам, оставив за собой реки крови.
А под Тырговиште я поставил ему «лес».
Двадцать тысяч кольев вдоль дороги с насаженными на них телами… пленные османы вперемешку с моими изменниками, чтобы султан видел.
Это была победа, и человек, взявший Константинополь, постоял перед моим «лесом»… и повернул армию.
Войной он меня не взял. Взял иначе. Уходя, он оставил в Валахии Раду… моего брата.
И бояре потекли к нему сами, без единого выстрела, двор за двором. С Раду можно договориться. Со мной можно было только служить, а служба у меня стоила дорого и оплачивалась страхом.
Я тогда усвоил урок, за который не жаль девяти лет. Страх держит страну, пока ты побеждаешь. К осени при мне осталась горстка верных людей и я отправился в дорогу на север, чтобы просить помощи у венгерского короля.
Лучше бы я пошёл на юг, к султану.
Матьяш Корвин, сын Яноша Хуньяди. Избрали его королём в пятнадцать лет, и мальчик оказался не промах. Он был умён, начитан, изучал римские трактаты, а деньги считал лучше любого ростовщика.
Рим собрал ему золото на крестовый поход. Десятки тысяч дукатов, наследство покойного папы Пия, который до последнего вздоха мечтал поднять Европу на Мехмеда. Матьяш золото взял. Войско собрал, довёл до Брашова… и никуда не пошёл. Дукаты растворились в короне и наёмниках.
Оставалась какая-то мелочь, а именно объяснить Риму, куда делся крестовый поход. Для этого нужен виноватый.
— «Сучий потрах!» — сжал я кулаки.
Как вы поняли, виноватым назначили меня.
Явилось «моё» письмо султану, в котором я, дескать, каюсь и прошусь под руку Мехмеда, как и предлагаю ему помощь против Венгрии. Подделка была топорной. Человек эдирнской школы писал бы такое письмо втрое хитрее. Но качество бумаги никого не заботило.
В ноябре меня взяли без суда по дороге в Буду.
Девять лет, я провёл в тюрьме в Вишеграде.*
(От авторов: в реальной истории он пробыл в заключении до 1475 года, после чего снова начал участвовать в походах на османов.)
Про меня рассказывали, будто я ловлю мышей и сажаю их на щепки, выстраивая крошечные ряды кольев. Это было правдой…
Руки должны помнить ремесло, и каждое утро я чертил углём на полу османский лагерь. Планировал как разбить Мехмеда в прямом столкновении, какие для этого силы понадобятся. Стирал и чертил заново.
Первый год я ждал суда. Второй, обмена. С третьего года я перестал ждать.
Предательство. Оно не снедало меня, а наоборот закалило. И каждый день старался хоть как-то следить за чистотой.
Я девять лет резал османов и заслонял собой, в том числе, Венгрию. И эта Венгрия заперла меня в яму за золото, которое сама украла. Мехмед хотя бы воевал со мной честно, армией против армии. Своих «братьев во Христе» я выучился ненавидеть глубже врагов.
В начале 1471 года открылась дверь.
И в проходе показался высокий с холодными светлыми глазами. Стоял против света и разглядывал меня.
— Меня зовут барон Гюнтер фон Вальдбранд, слуга баварского герцога Альбрехта. — Он сделал паузу. — Я пришёл вернуть вам вашу войну.
За девять лет заключения ко мне приходили посланцы дважды, и оба раза предлагали покаяться, признать письмо своим в обмен на монастырь помягче. Я оба раза посланцы уходили ни с чем.
— Мехмед снова идёт на Валахию? — спросил я.
— Пойдёт к лету, — ответил он. — И я хочу, чтобы его там ждали вы.
— Тогда откройте дверь пошире, — сказал я, поднимаясь с каменного пола.
Позже я узнал, как меня вызволили из заточения. Оказывается, барон разыскал писаря, того, что девять лет назад изготовил «моё» письмо султану, и теперь этот писарь сытно кормился на баварском дворе. Матьяша начали шантажировать.
Либо Рим слушает писаря вместе с историей про украденные дукаты покойного Пия, либо Вишеград открывается и мне возвращают доброе имя, а Венгрия ставит латников к общему войску. Говорят, король спросил, что барон хочет за молчание. И барон ответил, что молчание не продаётся, продаётся забывчивость.
Гюнтер понимал, что я не прощу предательства. Но всему своё время…
Лекари барона взялись за меня. Свет прибавляли по часу в день. Начали кормить и поить какими-то травами, соблюдая расписание.
К марту я уже держался в седле. К маю рубился с двумя разом, и по лицам лекарей видел их мысль. Они думали, что меня подменили. Эх, видели бы они меня десять лет назад…
Весной пришли вести, что Мехмед выступил. И мы с бароном сели над картами. К слову, герцога Альбрехта не звали. Барон Гюнтер вообще, как мне показалось, не оглядывался на чины и саны. Но к моими советам он прислушивался.
— Мехмед пойдёт от Дуная на Тырговиште, — сказал я в первый же вечер. — Той же дорогой, что девять лет назад.
— Откуда уверенность? — спросил барон.
— Он не бросает начатого. Тем более, что он выигрывает в войне с Венецией. И чтобы принудить нас к миру…
— Нас? — переспросил меня Гюнтер.
— Папский престол, — поправился я. — Мехмеду нужна громкая победа, чтобы закончить войну. Албания фактически его, и ему надо там закрепиться.
— Я согласен с Вами, дорогой Влад, — ответил Гюнтер. — Покажите, как Вы видите нашу компанию по встрече османского войска?
— Как я уже сказал, дорога нам известна. А значит, поле тоже выбираем мы. — Немного подумав, глядя на карту, я ткнул пальцем. Я назвал Кэлугэрень*, и барон, посмотрев на карту, кивнул.
(От авторов: была такая битва, но намного позже. Битва при Кэлугэрени произошла 23 августа (13 августа по старому стилю) 1595 года. В сражении сошлись войска княжества Валахия под командованием господаря Михая Храброго и османская армия во главе с великим визирем Коджа Синан-пашой.)
Речка Няжлов расползается там болотом на добрую версту. Слева топь, справа дубрава на холмах, посередине гать и клочок твёрдого поля в полверсты шириной. Двадцать тысяч там не развернутся. Сто двадцать, тем более. Превосходство в численности на таком поле использовать не получится.
Дальше я выкладывал пункт за пунктом, а немец слушал не перебивая. Разумеется, я использовал опыт прошлых войн. Поэтому предложил использовать коридор от Дуная и выжечь всё в глубину на сорок вёрст, как и не забыл про колодцы, в которые следовало бросить мёртвую скотину.
А потом я начертил ему лагерь. Тот, что девять лет чертил углём на тюремном полу. Рассказал всё, что знал и придумал.
Барон выслушал и добавил своё. Ров с валом от болота до дубравы. За валом — возовое кольцо на немецкий лад. Пушки на два плоских холма. Чеснок ковали всю весну телегами и засеяли оба пологих подхода ночью, под траву. В дубраве встал засадный полк, а именно мои валахи и баварские латники.
Пушки пришли от венецианцев. Восемь чугунных стволов дальнего боя, «рыси», и бронзовые тюфяки в придачу.
Однажды вечером я заметил, как барон долго стоит у этих стволов. Тогда он гладил чугун ладонью, увидев меня заговорил, и я запомнил ту речь слово в слово.
— Я скупил мастеров от Нюрнберга до Льежа, — сказал он. — Ставил печи, какие они рисовали, жёг уголь, какой они просили. Мой чугун рвёт, а эти стволы держат тройной заряд и не устают. — Он помолчал. — Полулюди не льют такого железа. Схизматики с востока продали души, и сатана сам держит их литейные формы.
Я промолчал. Про сатану мне рассказывают всю жизнь. Ведь я как-никак сын дракона. Но мой опыт мне говорил об обратном, там, где кричат о нечистом, там обычно хорошее ремесло и злая зависть. Но глаза барона я запомнил. О московитах он говорил, как я говорю о Мехмеде. Так ненавидят личное. Откуда у баварского шведа личный счёт к далёким схизматикам, я пока не понял.
И вот настал тот день. Утро, туман, сто двадцать тысяч османов разворачиваются за рекой Няжловой, и я стою на валу, закончив счёт бунчукам.
Ко мне на вал поднялся герцог Альбрехт со свитой, посмотреть на османов с высокого места. Смотрел он долго. И я его понимал. Когда видишь такую армию впервые, кажется, что на тебя движется сама земля.
Начали по старому обычаю… с поединка чести.
От османов выехал Али-бей из рода Михалоглу. Род я знал, акынджийские беи, старая граница, четыре поколения войны. От нас — комтур Готхард фон Тизенгаузен, ливонец, гора в миланской стали.
Немцы ставили на своего, предчувствуя победу.
Сошлись на копьях. Тизенгаузен ударил, и копьё разлетелось в щепу, но Али-бей свесился с седла, и острие прошло над плечом. Второй съезд не задался обоим. Дальше в ход пошли сабля против меча. Ливонец бил мощными выпадами. Только попадать было не по кому. Осман кружил, уходил, он двигался заметно легче своего тяжёлого противника.
На очередном замахе Али-бей нырнул под руку и всадил клинок в прорезь забрала.
Сто двадцать тысяч глоток радостно взревели, тогда как наши помрачнели. Барон нахмурился.
— Достойный арий погиб, — еле слышно произнёс он, но я это услышал.
Вскоре заговорили пушки.
С османской стороны били большие бомбарды и чугунные «рыси». С нашей стороны отвечали такие же стволы, пришедшие через Венецию. Вот только таких орудий у Мехмеда было больше.
И это могло стать проблемой.
Тем временем Мехмед бросил конницу. Акынджи (лёгкая конница) хлынули на пологие подходы, и чеснок под травой сделал то, что нужно, — кони ломали ноги, валились, задние налетали на передних, а с вала в эту кашу размеренно били лучники и арбалетчики. Полверсты твёрдой земли стали конской бойней за четверть часа.
Сипахов выманивала моя сотня. Покрутилась перед строем, огрызнулась стрелами, побежала, и гордость османской конницы рванула следом. Прямо на вторую, нетронутую полосу чеснока, и прям под картечь с холмов.
К вечеру на подходах лежало тысяч восемь. Румелийская пехота, дошедшая до рва в сумерках, откатилась от тюфячного огня в упор.
Первая ночь была за бароном Гюнтером.
Я просился идти сам, но барон отказал, объяснив мне, что живая легенда нужна войску живой. Спорить я не стал. Он был прав, хотя мне самому хотелось ощутить вкус сражения, вкус крови.
Барон взял четыре сотни. Ядром шла его железная сотня. Люди, отобранные по крови и породе, если верить книжке, которую возят за ним писари. Проводниками были мои валахи, знавшие топь.
Вышли с той стороны, откуда лагерь не ждёт никого. Как раз было время третьей стражи и вот-вот должна была произойти смена караулов.
Я ждал на валу.
Рвануло так, что зарево было видно с дунайских переправ. Сотни бочек пороха ушли в небо одним столбом. Табуны сорвались с коновязей и пошли топтать собственный лагерь, и османы до рассвета приводили лагерь в порядок.
Барон вернулся к утру, потеряв половину людей в топи и у коновязей. Но убыток, который он принёс султану, перекрывал все потери. Фактически, он оставил стодвадцатитысячную армию без пороха.
С рассвета янычары пошли на гать. Молча. Кто не видел молчащей пехоты, тому не объяснишь. Орущий враг подбадривает сам себя, молчащий в этом не нуждается.
Мясорубка стояла до полудня. Вал переходил из рук в руки трижды. Ливонцы легли у рва едва не половиной отряда, умирать эти железные монахи умеют, отдаю должное. Строй прогибался, трещал… и держался.
А потом выяснилось, что прятать полки умею не я один. Нас с Мехмедом учила одна школа.
Анатолийские сипахи, скрытно отведённые ещё ночью, нашли брод за болотом и обрушились на левое крыло, на венгров. Крыло затрещало и поползло. Хоругви пятились, ломая строй соседям, кто-то уже разворачивал коня к обозу. Ещё час такого и поле пришлось бы уступить.
Вот тогда-то и пробил мой час и из дубравы вышли мы.
Засадный полк ударил сипахам во фланг, в самый разгон. Я шёл в первой сшибке. Рубка была злой и пощады не получали даже раненные и сдавшиеся.
К закату сипахов сбросили обратно в болото. К ночи бой рассыпался сам, от чистого измождения: люди засыпали поперёк вала, в доспехах, вповалку с ранеными.
Вторая ночь прошла в заревах. Мехмед готовил ночной штурм… и отменил его. В итоге стороны договорились забрать убитых и оказать помощь немногочисленным раненым с обеих сторон.
Я бы этого не сделал, но Гюнтер, он видел картину иначе.
На рассвете третьего дня султан подсчитал количество убитых и раненых. А по нашим подсчётам их было около тридцати тысяч убитыми, ранеными и разбежавшимися. Цвет сипахской конницы остался на чесночных полях вместе с конями. Янычарские орты поредели на треть. Порох уничтожен. По лагерю пополз кровавый понос — верный спутник палой скотины в колодцах. И сорок выжженных вёрст до Дуная, на которых армию не прокормить и дня.
Мехмед Завоеватель развернул армию. Второй раз в жизни и оба раза от меня.
Я ждал этого девять лет и, дождавшись, не почувствовал почти ничего. За время общения с Гюнтером, который охотно делился со мной своим опытом и видением жизни, я вынес одну истину — слабых съедают. И девять лет назад я оказался слаб, раз дал себя заключить в тюрьму.
Я не желал повторения этого. Но при этом понимал, что моих сил слишком мало. Мало, чтобы занять Венгерский престол!
Оставалось ждать, какие шаги предпримет Гюнтер. Ведь он ясно дал понять, что у него на меня большие планы.
Вечером барон поднялся на вал. Внизу, в свете костров, стояло то, что осталось от сорока трёх тысяч. Остальные одиннадцать тысяч были убиты или ранены.
— Посмотрите друг на друга! — сказал он. — Бавария и Ливония, Венгрия и Валахия. Месяц назад вы были друг другу чужими. Два дня вы стояли плечом к плечу против стодвадцатитысячной орды неверных. Слабые народы побеждают числом. Избранные — побеждают породой. Здесь собралась лучшая кровь Европы, и здесь же стало видно, чего она стоит. Господь не мечет победы жребием. Он вручает их достойнейшим, тем, в ком кровь чиста и воля тверда. Вы живое доказательство моих слов!
Строй взревел.
Я слушал и смотрел на лица. Люди, двое суток простоявшие по колено в крови, услышали, что они избранные, что мёртвые их легли недаром, а сами они соль земли. После такой мясорубки человек проглотит любую проповедь, лишь бы она объясняла, ради чего всё было.
Я получил хорошее образование, и не был так наивен, как собравшиеся.
— И последнее, — Гюнтер дождался тишины. — Пушки, что два дня били по вашим рядам, пришли из Московии. Схизматики отлили их и продали султану за золото. Каждый второй крест над этим полем поставлен их стараниями. Этой войны могло вовсе не быть… её оплатили с востока. ЗАПОМНИТЕ, КТО ЕЁ ОПЛАТИЛ. ПРИДЁТ ДЕНЬ, И МЫ ПРЕДЪЯВИМ СЧЁТ.
Строй взревел снова.