Глава 2
Ветер дул от них к нам, и потому я услышал сперва чужую речь, а следом, поверх неё, русскую, и от этой русской у меня свело скулы.
— СТРОГАНОВ! Это Строганов, вон он, в середине!
— «Узнали. Ну надо же… польщён, весьма польщён», — подумал я. Выходит, кто-то в этом отряде видел меня. Но додумывать было некогда, потому что от каравана уже сорвались первые стрелы.
Одна врезалась в мой щит, удар пришёлся вскользь, по верхней кромке, и наконечник с визгом ушёл в сторону. Вторая прошла в полуметре. Стреляли с сёдел, навскидку, на такой дистанции попасть можно только чудом. Но чудеса, как известно, случаются, и подставлять под них сотню я не собирался.
— АРБАЛЕТАМИ БЕЙ! — заорал я, привставая на стременах.
И тут же, словно вспышка в голове… ТЕЛЕГИ. Мастера могут быть в телегах, а болт дурак, он рогожу насквозь прошивает и не спрашивает, кто там за ней.
— В ТЕЛЕГИ НЕ БИТЬ! ПО ВСАДНИКАМ! ТЕЛЕГИ НЕ ТРОГАТЬ!
Десятники подхватили, покатили мой крик по лаве… и через два вздоха ударил залп.
— Пах-пах-пах… — защёлкали вразнобой спускаемые тетивы. Стрелять с седла, наскоку, мои учились много и подолгу, и деньги, вложенные в эту науку, нынче возвращались с лихвой. Рядом со мной тенькнул Ивин лук… Она выцелила того лучника, что успел наложить вторую стрелу и снова водил ею по мне… и он выронил лук, схватился за плечо и завалился набок.
Залп собрал с врага страшную жатву. Кольцо у телег просело разом, будто из него выдернули опоры. Я видел, как один всадник опрокинулся через конский круп с болтом под ключицей, как второй сложился пополам, поймав своё в живот… Ещё двое лучников, что огрызались с сёдел, попадали почти одновременно. Одному болт вошёл в бедро и пригвоздил к седлу, второму ударило в грудь, и он сполз под копыта своей же лошади. Лошади без всадников заметались, ломая врагу остатки строя… в тесноте у телег это было хуже любого тарана.
А мы уже накатывались.
За саблю я хвататься не стал. Вместо неё вытянул из седельной кобуры заряженный пистолет и вскинул его, ловя на прыгающей мушке ближнего врага. Шагов пятнадцать до сшибки. Десять…
В последний момент Барс мотнул головой, перепрыгивая тележную оглоблю, меня тряхнуло, и ствол повело вниз. Грохнуло, полыхнуло дымом… и пуля, предназначенная всаднику, ударила его коня точно между глаз. Конь умер на полном скаку. Ноги у него подломились, он врылся мордой в дорогу, перевернулся через голову… и всей тушей накрыл собственного седока. Мне даже показалось, что я услышал хруст… даже сквозь общий грохот.
— «Целился в одного, убил другого… стрелок от Бога», — зло усмехнулся я про себя, суя дымящийся пистолет за пояс и выдёргивая саблю.
А потом два конных потока ударились друг о друга.
Числом мы превосходили их втрое, злости и свежести у нас было вдоволь, а выучки вдесятеро против ихней, да ещё залп выбил у них каждого третьего до всякой сшибки. Исход тут решился раньше первого сабельного звона, и нам оставалось лишь доделать начатое.
На меня вылетел бородач в стёганом доспехе и рубанул от плеча. Я принял его клинок на щит, довернул Барса и достал его на противоходе, под руку. Он охнул и пропал где-то за спиной. Следом сунулся воин, которого я принял за немца, доспех его был из добротной брони, и этот дрался умело. Вязал мой клинок, уходил от размена, тянул. Ему бы ещё пару вздохов, и он бы, глядишь, придумал, как меня достать… вот только слева подлетел Фадей и без всякого размаха приложил его древком копья поперёк спины. Немец качнулся в седле, а я вышиб его наземь плечом Барса. Этот, вроде, остался живой и, возможно, к лучшему, потому что живые нам нынче тоже нужны.
Вокруг шёл бой. Мои работали парами, как учены. Один вяжет, второй бьёт. Одних стаскивали арканом с сёдел, других глушили обухом по шишаку. А кого взять живым не выходило, того рубили насмерть, и печалиться об этом никто не стал. Я видел, как двое моих зажали между конями наёмника в шведском шишаке… тот бросил клинок и вскинул руки раньше, чем его успели достать. Видел, как молодой дружинник из зимнего набора срубил замахнувшегося на него врага и застыл на миг, с лицом белым, как рубаха… Это был его первый… убитый.
Кольцо у телег развалилось на островки одиночек…
Возле дальней телеги успел встать последний оплот сопротивления. Трое в бронях, спиной к бортам, огрызались длинными клинками и подпускать никого не хотели. К ним не полезли… мои попросту осадили коней, разошлись полукругом и подняли перезаряженные арбалеты. Старший посмотрел на десяток стальных жал, переглянулся с товарищами… и с лязгом бросил меч под копыта.
И тут краем глаза я поймал движение на краю поймы.
Один всё-таки вырвался. Пригнулся к гриве, бросил коня в намёт вдоль реки… уходил грамотно, низом, прикрываясь конской шеей. Ещё сотня саженей, и ищи его потом по кустам до ночи.
Крикнуть я не успел, да и незачем оказалось.
Рядом пропела тетива. Ива выпустила стрелу с оттяжкой, и беглец на всём скаку ткнулся лицом в конскую гриву, да так и остался лежать на крупе, раскинув руки. Стрела торчала у него под левой лопаткой. Конь пробежал ещё немного, перешёл на шаг и встал, недоумённо оглядываясь на обмякшего хозяина.
Я посмотрел на сестру. Она опускала лук, и лицо у неё было спокойное, только ноздри ходили.
— Уходил, — будто оправдываясь сказала она.
— Молодец. Хороший выстрел.
На этом бой и кончился. Только что стояли грохот, звон железа да конский храп, а остались только человеческие и лошадиные стоны.
— Обыскать телеги! — ещё не отдышавшись, скомандовал я. — Оружие собрать, живых вязать! Своих раненых искать первым делом, кричите громче, ежели кого найдёте!
Сотня рассыпалась по дороге заведённым порядком, а я стоял и просто ждал. Потому что вся эта погоня, загнанные кони, две сотни вёрст в сёдлах… всё это стоило чего-нибудь только в одном случае. И если мы ошиблись, то убили невиновных.
Ждать пришлось меньше минуты.
— ОНИ ЗДЕСЬ! — радостный крик Фадея сорвался на петуха. — Воевода! ЗДЕСЬ! Живые!
Я спешился так быстро, что чуть не оборвал повод, и в три шага оказался у крытой повозки. Откинул полог и с облегчением выдохнул.
В полутьме, на соломе, лежали двое. Связанные по рукам и ногам, с кляпами, перетянутые поверх всего верёвкой к тележным скобам… как груз. Старший, бородатый, с проседью, смотрел на меня одним глазом — второй заплыл здоровенным, в пол-лица, синяком, а через всю бровь у него шло рассечение, кое-как затянувшееся коркой. Младший был целее лицом, зато руки… руки у обоих были в сбитых, содранных костяшках.
Я не великий знаток, но сбитые костяшки на связанных руках читаются в любом веке одинаково. Эти двое не предавали и не сдавались без боя. Они дрались.
— Освободить их и ко мне, — начал я отдавать приказы. — Кляпы долой, путы резать, только осторожно, руки-ноги у них затекли, сразу на ноги не ставить.
Дружинники полезли в повозку с ножами. Когда изо ртов у мастеров вытащили тряпьё, старший закашлялся… а потом оба заговорили разом, перебивая друг друга, благодаря меня, дружину, Богородицу и ещё кого-то, кого я не разобрал.
— Тихо, тихо, — поднял я ладонь. — Наблагодаритесь ещё, успеете. Слушай меня, я вас осмотрю и перевяжу, потом вас накормят… а потом вы мне расскажете всё, что с вами случилось. По порядку и без утайки. Уговор?
Ответа я дожидаться не стал и пошёл вдоль дороги, туда, где уже начали стаскивать убитых и раненых.
Картина там была разгромная. Вражеские тела лежали вперемежку с конскими, дорога была истоптана в кашу. Мои ходили между ними и собирали оружие, ловили лошадей, вязали тех, кто ещё дышал и не выглядел безнадёжным, других же добивали. Я нашёл глазами десятника, что командовал правым крылом.
— Потери наши? Докладывай.
— Нету потерь, воевода, — он сам, похоже, до конца в это не верил, потому что сказал и перекрестился. — Ни убитых, ни раненых. У Сёмки коня посекло… копыто разрублено, и то не до мяса. Выходить можно.
Я выдохнул медленно, сквозь зубы, чтобы никто не видел, чего мне стоил этот выдох.
Сотня против трёх десятков, конная сшибка, сабельная свалка у самых телег и никого из моих даже не зацепило. Вот она, цена трёх лет муштры, залповой стрельбы с седла и работы парами, ради которой я гонял их до седьмого пота и слушал за спиной ворчание, что воевода лютует. Когда численный перевес сходится с выучкой, бой перестаёт быть боем и превращается в холодный расчёт. Наука эта, если вдуматься, страшноватая, зато нынче я привезу домой всех своих до единого, и по вдовам ходить мне не придётся.
— Добро, — вслух сказал я. — Теперь слушай. Людей и обоз уводи вон туда, — я показал на сосняк в полуверсте. — Там разбить лагерь, выставить караулы по всем сторонам, коней держать под сёдлами до темноты. Телеги забираем обе, они нам ещё пленных повезут. Убитых ихних собрать, снести на дальнюю телегу и отвезти подальше, в сторону от дороги. Заройте в одном рву, поглубже, чтоб зверьё не растащило. Пёс с ними с врагами, а зараза по здешним местам никому не нужна. Но прежде каждого обыскать до нитки… грамоты, письма, перстни, кошели, всё приметное в отдельный мешок, и мешок ко мне. Для сыска сгодится каждая мелочь.
— Сделаем.
— И лошадей ихних собрать всех. Кони добрые, строевые… казне пригодятся, да и наших загнанных возместить надо.
Мешок с приметным добром мне принесли ещё до сумерек, и одна находка в нём стоила всех прочих. С руки задавленного конём старшего — того, в кого я целил из пистолета и в кого не попал — сняли перстень. Тяжёлый, серебряный, с чернёным знаком, с изображением: башни и ветки. Точно такой же знак стоял на восковых печатях грамот, взятых зимой при Конраде фон Эглофштайне. Я эту башню запомнил на всю жизнь. Стало быть, сомнений не оставалось никаких.
Ещё в мешке лежали кошели с литовским грошем, серебро прутами, пара писем без подписей, писанных по-немецки (эти я отложил для московского толмача), да дорожная грамота с подписью смоленского писаря. Каждая вещь тут была не вещью, а показанием. Суд у нас любит, когда показания можно взвесить на ладони.
Работа закрутилась и в сосняке уже горели костры, стоял войсковой порядок и пахло кашей.
Живых врагов мы взяли семерых.
Пятеро были люд разномастный: наёмники да служилые, а вот двое из семи выделялись сразу. Добротное тёмное сукно, справная броня, снятая теперь и сложенная в общую кучу, выправка… и морды. Такие морды не у наёмников бывают, а у людей, которые привыкли, что кланяются им, а не они. Я ещё до первого их слова знал, какой язык польётся из этих ртов. И не ошибся: между собой, вполголоса, они перекидывались немецкой речью, от которой у меня с зимней дороги сводило челюсть.
Всех семерых обыскали до нитки, раны осмотрели и, оставив в одном исподнем, развели по соснам и привязали. Спинами к стволам, руки за дерево, крепко, но без изуверства. К слову, оно тут и не требовалось: от реки уже поднимался вечерний гнус, и до утра он должен был поработать на меня лучше всякой пытки. Комар, если кто не знал, ломает волю человека вернее калёного железа.
Распорядившись, я вымыл руки и пошёл к мастерам. У меня начиналась вторая работа за этот день, та, которую я любил куда больше первой.
Мастеров усадили у отдельного костра, на попоны. Звали их Куприян и Третьяк. Старшему было к пятидесяти, младшему едва за двадцать, и держались они, при всей своей измождённости, на удивление прямо. Первым делом я велел дать им пить, но помалу, и никакой еды, пока не гляну — мало ли что у людей внутри после почти недельной дороги.
Осматривал я их по всей науке, не торопясь.
У Третьяка всё оказалось более-менее нормально. Рёбра целы, хотя бока в сплошных синяках, из носа, когда-то разбитого, дышалось уже свободно, руки немного распухли, но кости уцелели. Чуть позже я узнал, что они бежать пытались и после этого их ещё раз побили и сильно связали.
С Куприяном пришлось повозиться. Рассечение над бровью было глубокое, до кости, и затянулось оно коркой поверх грязи… Поэтому я усадил его к огню поближе, выстриг волосы вокруг, отмочил корку тёплой водой с солью и развёл края.
— Терпи, мастер. Сейчас будет больно.
— Надо, значит потерплю, боярин, — ответил он. — Мне не привыкать…
Рану я вычистил, промыл хлебным вином — Куприян на этом месте зашипел и высказался о моих способах так, что дружинники у соседнего костра заржали, — после чего свёл края и положил четыре шва варёной шёлковой нитью. Благо игла у меня в походной укладке всегда при себе. Сверху повязка, и через десять дней снять швы сможет любой из моих учеников.
— Всё, — сказал я, отряхивая руки. — Жить будешь, шрам останется. Бабам скажешь — на медведя ходил.
— Своей жене я скажу, что от немцев отбивался и ни словом не совру, — усмехнувшись сказал он.
Я на это лишь кивнул.
После этого их накормили жидкой кашей и, когда оба отогрелись у огня, я сел напротив.
— Рассказывайте всё с самого начала.
Они переглянулись. Начал старший, как и положено.
— А началось, боярин, с того, что мы в тот вечер в цеху засиделись. Форма под новый ствол сохла неровно, я побоялся оставлять… ну и провозились дотемна, домой шли уже в сумерках, к перевозу. А у перевоза Толик сидит.
— Что за Толик?
— Рыбак тутошний… то есть тамошний, строгановский. Его все знают, он на острове лет пять как прижился, рыбу в цеха носит, перевозчикам подсобляет. Свой человек, одним словом… — Куприян потемнел лицом. — Вернее был своим.
— Дальше, — скомандовал я.
— Ну а дальше он и говорит… мужики, чего по домам-то, вечер добрый, у меня на берегу ушица доходит и бражки, говорит, малость есть… посидим. А чего не посидеть? Устали, дома всё одно все спят уже… Пошли. Сели у его костерка, он разливает, шутит… А потом из темноты, со спины, разом… — он сжал кулаки так, что хрустнуло. — Пятеро, — он тяжело вздохнул. — Двое на меня, двое на Третьяка, пятый с верёвкой наготове. Мне сразу мешок на голову накинуть хотели… да я успел развернуться и одному в скулу засадил. Второй меня чем-то по голове… вот сюда, — он тронул повязку. — Я на колени, а всё одно машусь. Третьяк вон двоих раскидал поначалу…
Я понял, что их пытались брать живыми, поэтому и церемонились. Желай они их просто убить, то и пикнуть не успели бы.
Тем не менее продолжил слушать.
— Одному нос свернул, — мрачно подтвердил младший. — Только их пятеро… Заломали, руки скрутили и в рот тряпку, да волоком к лодке…
— И вот когда нас уже в лодку валили, — продолжил Куприян, — Толик рядом суетился. Помогал им, стало быть. А старшой их глянул на него этак… мельком… и кивнул кому-то. И Толика ножом под ребро. Два раза. Он и охнуть не успел. Камень ему на шею с верёвкой, и в воду…
У костра стало тихо.
— Стало быть, Толик вас туда и вывел, — сказал я. — Заодно и себя, дурака, под нож.
— Выходит так, боярин, — Куприян замялся.
Про себя же я подумал, что картинка складывается пока в одну сторону. Рыбак, пять лет вживавшийся в остров, свой для всех, знающий, кто когда идёт с работы… классический «спящий», как сказали бы в моём прошлом мире. Его вели долго, берегли, а когда он отработал своё — концы в воду. В самом буквальном смысле, с камнем на шее.
Оставалась надежда на Ждана. Если он там, в Строгановке, размотал хвосты — кто Толика поил, кто ему платил, — то, сложив его сыск с рассказом мастеров и с тем, что я вытрясу нынче из пленных, мы получим картину. А из картины, глядишь, всплывут и новые имена.
Когда я закончил с мастерами и отпустил их спать, ко мне подошла Ива. Подошла с чашкой в руках и сунула её мне.
— На, покушай.
Я отказываться не стал. Похлёбка была горячая, с копчённым мясом. И я только сейчас понял до чего голоден, и полчашки ушло в три глотка. Ива сидела рядом на бревне и ждала.
— Ты хорошо себя показала, сестра, — сказал я между глотками. — Тот лучник, первый… И беглеца сняла чисто, с такой оттяжки не всякий Семёнов ученик попадёт.
— Спасибо, — она приняла похвалу спокойно. И не удержалась, добавила. — От тебя последнее время похвалы не дождёшься.
Я посмотрел на неё. Устала, под глазами тени, коса растрепалась за день.
— Не дождёшься, говоришь… — я отставил чашку. — Ива, я тебе так скажу. Я понимаю, что ты ни в чём не виновата касательно парней, что вокруг тебя вьются. Ты их не манила, не обещала… всё это я знаю. Только проблем от этого меньше не становится. Один из-за тебя другому нос ломал, второй чуть не сгорел в конюшне…
— Я…
— Ива, — перебил я, и она закрыла рот. — Сейчас не время об этом говорить. Ночь на дворе, у меня семеро пленных и допрос впереди. Договорим на обратной дороге, обещаю. — Я помолчал и добавил. — И вот ещё что. На допрос я тебя с собой не возьму. Уж что-что, а в этом ты меня не переубедишь.
Ива глянула на дальние сосны, где в темноте, у костров охраны, маячили привязанные фигуры, и спорить не стала. Даже, как мне показалось, выдохнула. Стрелять по врагу в бою она могла и умела… а вот эта сторона служилой жизни её не прельщала нисколько. И слава Богу. Хоть что-то девичье в этой валькирии я уберёг.
К допросу я готовился, как к операции. То есть спокойно, обстоятельно и заранее зная, что приятного не будет.
Взял с собой Фадея. У парня, при всей его весёлости, обнаружился редкий дар — он умел быть жутким. Не злым или свирепым, а именно жутким, что для допроса ценнее вдесятеро. Мы сели у отдельного костра, в стороне от лагеря, я неспешно разложил рядом на тряпице ножи из лекарской укладки (исключительно для вида, но вид у них был убедительный) и велел привести русского. Выбрал я смолянина покрепче прочих — судя по одёже, человек этот был в отряде не из последних, а такие знают больше рядовых.
Двое дружинников привели его, посадили у костра и молча, без единого слова, взяли за плечи и наклонили лицом к пламени. В абсолютной тишине и ничего перед этим не спрашивая.
В этом и был замысел: человек готов терпеть за ответы, к этому он себя приготовил, а вот когда его начинают жечь до всяких вопросов, приготовленное рушится.
— Подождите!.. ПОДОЖДИТЕ! — завизжал он, дёргаясь от жара. — Вы же… вы же ничего не спросили!!
— А ты скажешь? — равнодушно поинтересовался я и сделал знак рукой.
Его отвели от огня. И вот тут он совершил ошибку — замолчал. То ли дух перевести, то ли соображал, с чего начать.
— Глаз ему долой, — сказал я, приняв скучающий вид.
Фадей достал кинжал. Медленно, с удовольствием оглядел лезвие у костра… и, насвистывая что-то себе под нос, не пошёл, а пополз к пленному на коленях, по-звериному, наклонив голову набок. В отсветах костра это выглядело так, что у меня самого, знавшего, что это театр, прошёл холод по спине. Просто, на миг представил себя на месте пленника и стало… жутко.
Сознание врага мы ломали комарами, огнём и сейчас этим представлением, и он сломался.
— ВСЁ СКАЖУ! — он забился в путах, пытаясь отползти от Фадея. — Христом Богом… всё скажу! Не надо! Всё, как есть!
Я сделал знак. Фадей разочарованно вздохнул, убрал кинжал и уселся рядом со мной, всем видом показывая, что его оторвали от любимого дела.
— Говори. Имя, откуда, кто послал.
— Микулой звать… Микула я, из Смоленска, при наместничьем дворе служил… — слова из него полились, как из ведра. — Нас послали… это… послал нас Казимир, князь литовский, король, то есть…
Я поднял бровь и сделал жест рукой… короткий, к Фадею. Микула проследил этот жест взглядом и посерел.
— Не так! Не так сказал, прости, боярин! С самим Казимиром я не то, что не говорил… я его и не видал никогда! Со мной говорил пан Николай… Радзивиллович, наместник смоленский! Он королю первый человек в тех землях, его слово, что королевское… Он меня и ещё пятерых смолян к отряду приставил, дорогу казать и на заставах говорить, если что… Подорожные нам его писарь писал!
Вот это уже было похоже на правду.
— Дальше. Кто в отряде был главный? Немцы кто такие?
— Немцы… — Микула сглотнул. — Рыцари. Семеро их было, и при них ещё наёмные, из свеев да из ливонских. Старший у них был господин Дитрих… его конём задавило… Они промеж собой не таились при нас, думали, мы не разумеем, а я по-ихнему малость разумею, при наместнике насобачился… Они люди барона Гюнтера. Так и говорили: барон спросит, барон заплатит, барон шкуру снимет… А барон этот при самом императоре теперь состоит. При германском.
— При каком-каком? — переспросил я, хотя расслышал прекрасно.
— Германском. Они так и говорят теперь… империя, мол, Германская. Государь ихний новый, Альбрехт, как венчался, так первым делом велел старое прозвание похерить и писать по-новому. Мол, была империя невесть чья, а стала Германская, Немецкая то есть, по крови…
— «По крови… ну конечно», — подумал я и почувствовал, как внутри у меня всё стягивается в холодный узел.
— Дальше, — стараясь сохранять видимое спокойствие сказал я. — Как шли? Русские земли не Литва, как вы с телегами до Строгановки добрались и назад ушли, и ни одна застава вас не окликнула?
— Так вели нас, боярин… — Микула съёжился. — Ведал дорогу боярин Селезнёв. Василий Селезнёв, из новгородских… он раньше Великому Новгороду служил, из больших людей был, а как Новгород под Москву отошёл, он в Литву утёк, с казной утёк, вроде как сказывали… Он и дороги знает, и людишки у него по старым местам остались. Где какая застава стоит, где объехать, где мытник, прикормленный… всё он расписал. И провожатых дал, двоих… они нас лесными дорогами вели, а у рубежа ливонского нас ждать должны были его же люди, и корабль в Ругодиве…
— Провожатые его где? Те двое?
— Побиты, боярин… — Микула шмыгнул носом. — Оба в сшибке легли. Они наперёд всех к бою кинулись… им-то в плен было никак нельзя… их по рожам опознали бы.
Логично. Кому есть что рассказать, тот умирает первым…
— Селезнёв сам где?
— Не ведаю, боярин, вот крест, не ведаю! Его люди говорили… в Ливонии сидит, не то в Риге, не то в Юрьеве…
Дальше я тянул из него ещё с час… по ниточке, по узелку. Сколько платили и чем. Где стояли днёвками, кого встречали, кто из мытников брал мзду и пропускал, не глядя… имена двух прикормленных я записывал сам, чтобы не забыть. Как брали мастеров Микула знал с чужих слов, сам при этом не был, ждал с конями на том берегу. Но подтвердил главное — рыбака вели давно, ещё с зимы, и платил ему селезнёвский человек.
В принципе, мы узнали всё, допросив одного человека и почти не прибегая к пыткам.
— А с немцами, что делать будем? — спросил Фадей, когда Микулу, обмякшего, как пустой мешок, увели обратно к его сосне. — Этих двоих тоже к огоньку?
Я покачал головой.
— Нет. Языка их я толком не знаю… Наврут, недопойму, потом казнись. Этих повезём в Москву и там допросим с толмачом. — Я поглядел в темноту, где угадывались привязанные к соснам фигуры. — И сдаётся мне, Фадей, ломаться они будут долго. Это не Микула… это люди идеи. А люди идеи самые скверные из всех.
— Чего за люди?.. — не понял Фадей.
— Потом объясню. Годика через два.
Отпустив его спать, я ещё посидел у костра, раскладывая в голове добытое за вечер и всё это следовало изложить письменно, для Ощеры и для княгини. И я, придвинувшись к огню, до полуночи скрипел пером, пока строчки не поплыли перед глазами.