Рассвет русского царства. Книга 15 · Глава 22

Глава 22

POV

Якопо спал. Леонардо сидел на лавке у изголовья и смотрел, как у друга под веками ходят глаза.

— «Видимо, снится ему что-то, — подумал про себя Леонардо. — Хорошо бы Флоренция».

Томмазо сидел с другой стороны. Руки он держал между коленями, и Леонардо видел, что на правой сбиты костяшки — он ударил днём по столбу, когда ждал, чем кончится операция. Томмазо всегда так делал, когда ему было страшно, искал, по чему ударить. Как он однажды по пьяни признался, так ему казалось, что он выглядит сильным.

— Вот скажи мне, Лео, — заговорил Томмазо, не поднимая головы. — Если бы мы были дома, с ним бы такого не случилось?

Леонардо не ответил. Он уже знал, что сейчас будет.

— Во Флоренции сейчас тепло, — продолжил Томмазо. — Сентябрь. Виноград давят. Якопо бы сидел на набережной и рисовал прачек…

Он замолчал и снова посмотрел на спящего.

— Дома у него мать, — продолжал давить на нервы Томаззо. — Она бы его отпоила чем-нибудь. Бульоном. Она же его всегда отпаивала, помнишь? Как он с лихорадкой лежал, в ту зиму, когда Арно вышел из берегов? Она три дня от него не отходила. — Он сделал паузу. — Дома люди от живота не умирают. Ну, умирают, — поправился он, — но это старики. А Якопо семнадцать.

Леонардо молча слушал. Таким образом давая Томмазо выговориться до конца, потому что знал… если перебить, тот начнёт сначала. Так было всегда, ещё в мастерской у Верроккьо, когда Томмазо заваливал отливку и потом полдня объяснял всем, что форма была плохо просушена, а не он криворукий.

Наконец Томмазо замолчал.

— Ты не можешь этого утверждать наверняка, — сказал Леонардо.

Томмазо посмотрел на него.

— Чего?

— Что дома этого бы не случилось. Ты этого просто не знаешь… и я не знаю. Может, случилось бы, а может, и нет.

Он сделал паузу. Посмотрел на повязку у Якопо на животе. И перед глазами пронеслись воспоминания о том, как вчера он стоял у стены и видел всё. Разрез. Раздвинутую мышцу. Он видел всё так близко, что мог бы нарисовать с закрытыми глазами. Собственно, ночью он так и сделал.

— Но одно я могу сказать точно, — продолжил Леонардо. — Если бы это случилось во Флоренции, мы бы сейчас его оплакивали.

Томмазо открыл рот.

— Подумай сам, — не дал ему сказать Леонардо. — Кто бы его резал? Медикус из Санта-Мария-Нуова? Который пустил бы ему кровь и велел ставить клистир? Ты же слышал, что Строганов сказал про слабительное… червяк лопнул бы к вечеру. А если не медикус, то цирюльник. Цирюльник в живот не полезет, его стезя резать гнойники на заднице и дёргает зубы. — Леонардо тяжело вздохнул. — Друг мой, никто дома бы не полез лечить Якопо. Потому что никто не знает, куда лезть. Ты вспомни сына нотариуса с нашей улицы…

Томмазо вспомнил. Это было видно по тому, как у него опустились плечи.

— Четыре дня, — сказал Леонардо. — Он кричал четыре дня, и к нему ходили лучшие. А тут… если Строганов не ошибся, Якопо завтра встанет.

Томмазо ничего не ответил.

А Леонардо смотрел на спящего друга и думал о Строганове.

Боярин так и не сказал ему, откуда он всё это знает. Ни вчера, ни раньше. На вопрос про грязь, которую не видно глазом, он ответил «просто знаю», и в этих двух словах было столько уверенности, что Леонардо не решился спросить ещё. Так отвечает человек, который знает, что прав, и которому надоело это доказывать.

В знания Строганова можно было верить. И как любому, кто прикоснулся к чему-то, чего не понимает, Леонардо хотелось получить разгадку. Не сами знания даже… хотя и их тоже. Разгадку. Откуда. Как. Почему у боярина на русском дворе в голове лежит то, чего нет ни в одной книге, которую Леонардо держал в руках.

Якопо пошевелился. И Леонардо тут же наклонился к нему.

— Ты как?

Якопо открыл глаза. Посмотрел в потолок, потом на Леонардо, и некоторое время соображал, где он.

— Больно, — сказал он.

Голос был слабый, но уже не тот хрип, что был ночью.

Леонардо потянулся к полке над кроватью. Там стояла склянка, которую ему оставила Инна, жена русского лекаря. Тёмное стекло, притёртая пробка, а рядом ложка и глиняная кружка, накрытая блюдцем. Инна показала ему утром, сколько давать и когда.

— Сейчас, — сказал Леонардо.

Он вынул пробку. Пахнуло травой и чем-то сладковатым. Конопляный взвар, так Инна его назвала. Леонардо налил на ложку, ровно до краёв и поднёс ко рту Якопо. Тот выпил и сморщился.

— Горько.

— Запей.

В кружке было обезболивающее питьё, тоже от Инны. Ивовая кора, тысячелистник и ромашка, заваренные с мёдом, чтобы можно было пить. Про ивовую кору Леонардо знал и раньше, её и во Флоренции давали от жара. Остальное Инна объяснила на пальцах, и с третьего раза он запомнил.

Якопо выпил полкружки и откинулся на подушку. Леонардо поправил ему одеяло.

— Где Томмазо? — спросил Якопо.

— Здесь я, — отозвался Томмазо с другой стороны. — Лежи.

— Ха-ха, эту просьбу я выполню с удовольствием, — усмехнулся Якопо, — вставать меня точно не тянет.

Минут двадцать они сидели молча. Якопо смотрел в потолок, потом веки у него стали опускаться, он пару раз их поднял с усилием и сдался. Дыхание выровнялось.

Уснул.

Леонардо вспомнил, как Фёдор на занятиях, где он присутствовал уже дважды, повторял ученикам одно и то же. Сон лучшее лекарство. Больной спит, значит, тело само себя чинит.

(От авторов: совет этот Фёдор, конечно, получил от Дмитрия, а тот вынес его из своего фельдшерского училища, где сон и покой раненого ставились едва ли не выше лекарств. В XV веке к больному относились иначе: его тормошили, поили, обкладывали горячим, звали бабок и попов. Тишина у постели считалась дурным знаком —почти признанием, что конец близко.)

Дверь тихо открылась, и вошёл ученик Фёдора. Тот же парень, который вчера зашивал кожу. Он кивнул итальянцам, посмотрел на спящего Якопо, потрогал лоб и сел на лавку у двери. Менять их пришёл. Леонардо встал, размял спину и кивнул Томмазо на выход.

На улице было свежо. Дождь, который лил всё утро, кончился, и над крышами Александрийска появилась радуга.

Они, не спеша, пошли в сторону своего дома. Томмазо сунул руки под мышки, как делал всегда, когда было холодно, а было ему холодно тут всегда.

— Давай, — сказал он, — как Якопо выздоровеет, мы отправимся домой.

Леонардо не ответил сразу. Несколько шагов он шёл молча.

— Томмазо, — наконец сказал он, — подумай вот над чем. Мы с тобой не раз мечтали выбиться в люди. Стать кем-то. Помнишь, как сидели на крыше у Верроккьо и говорили, что однажды у нас будет своя мастерская и свои ученики, и никто не будет ставить своё имя на нашей работе? И вот нам подвернулась такая возможность, и…

— Ты хочешь сказать, — перебил Томмазо, — что на Руси у нас такой шанс есть?

Он остановился и развёл руками.

— Оглянись! Ты же видел, как живут в их сёлах. Мы ехали через них две недели. Чёрные избы. Печи без труб, дым в дверь. Люди в лаптях… это же варварская страна, Лео! А зима? Ты слышал, какая тут бывает зима? Плевок замерзает, не долетев до земли. Борода во льду. Коровы в избе вместе с людьми, потому что иначе сдохнут.

— Да, — сказал Леонардо. — я всё это слышал.

— И?

— И видел сёла и дым. — Он пошёл дальше, и Томмазо пришлось догонять. — Но не кажется ли тебе, что можно и потерпеть неудобство? Если терпеть его в своём тёплом большом доме, где пол греется снизу, а не в каморке под крышей, что была у тебя во Флоренции. Там ты зимой спал в плаще, и крыша текла.

— Там хотя бы… — хотел он сказать, что теплее, но был перебит.

— Вино не такого вкуса? — не услышал Леонардо друга. — Так тут медовуха в разы слаще и пьётся приятнее. Девки не кидаются тебе на шею? Так у тебя есть одна, и она ни с кем, кроме тебя, не встречается. В отличие от тех, что окружали тебя дома. Ты сам знаешь, кто они были.

Томмазо засопел. Про вдову он спорить не стал.

— Лео, — сказал он, и голос у него стал серьёзный. — Неужели тебе здесь нравится?

Леонардо покачал головой.

— Не могу сказать, что да.

Он помолчал, подбирая слова.

— Но и бежать отсюда сломя голову я не хочу. Русские… они по-другому живут. Я сначала думал, что они просто дикие. А потом стал смотреть.

— И что ты увидел?

— Холод, — сказал Леонардо. — Холод делает их такими. У нас дома зима… ну, дождь, ветер, накинул плащ и пошёл. А у них зима убивает. Каждый год. Поэтому они всё лето готовятся к зиме. Дрова у них сложены в июле, когда у нас никто о дровах даже не думает. Сено. Солонина. Капуста в кадках. Они живут с оглядкой на то, что будет через полгода. И от этого они… — он пощёлкал пальцами, — крепче. Надёжнее. Здесь не говорят «завтра», здесь делают сегодня, потому что завтра может лечь снег.

Томмазо слушал молча.

— И понятнее, — продолжил Леонардо. — Это я тоже заметил. У нас дома человек тебе улыбается, а за спиной уже договорился с твоим заказчиком. Медичи улыбаются всему городу. А здесь… здесь человек, если он тебя не любит, скажет тебе это в лицо. Помнишь кузнеца, Ерофея? Он в первый день сказал тебе, что твоя скоба дрянь. При всех. А на третий день сказал «годится». И это «годится» стоило дороже всех похвал, которые нам пели во Флоренции. Потому что он не умеет льстить. Он просто не знает, как это делается.

— Он дубина, — сказал Томмазо, но без злости.

— Он честная дубина. И боярин их такой же. Ты видел, как он ест за одним столом со своими воинами? С Богданом, который начинал холопом? Представь себе Лоренцо, который сажает конюха рядом с собой.

Томмазо представил и хмыкнул.

— А баня, — сказал Леонардо. — Как он нас по-дружески встретил.

— Баня была хорошей, — признал Томмазо.

Они дошли до колодца. Леонардо остановился, опёрся о сруб и посмотрел на друга.

— И самое главное. Здесь есть Строганов. Который обладает… — он задумался, — божественными знаниями. Другого слова я пока не нашёл. Я ночь не спал, искал и не нашёл. То, что он сделал вчера с Якопо, никто в христианском мире не умеет. Никто. Ни в Падуе, ни в Париже. Он знает, как устроен человек внутри, так, словно сам его собирал. И это только одно. А станок? А то, что он говорит про грязь, которую не видно? А замок на его пистоле, который он мне так и не дал разобрать?

Он выпрямился.

— Я хочу учиться у него, Томмазо. Я сюда ехал за тайнами, которые он нарисовал на пергаменте. А получил больше, чем рассчитывал. И я не уеду, пока не пойму, откуда он это всё знает.

Леонардо посмотрел на друга.

— И тебе я советую подумать над тем же. Попробовать прикоснуться к этим знаниям, пока есть возможность.

— И как ты себе это видишь? — Томмазо скривился. — Он не подпускает меня к своим закрытым кузницам. Ты сам видел. Литейную показал мельком и увёл, формы у него, видите ли, сохнут. А там, за частоколом, где его тигельные печи… там караул с арбалетами. Меня туда пустят только мёртвым.

— А ты начни работать в простых.

— В простых?

— В простых кузницах. Попроси у Строганова об этом, пока он не ушёл в поход. Попроси. У тебя есть знания из Флоренции, которых здесь нет. Посмотри, что тут можно улучшить. Формовку. Литники. Как они сушат формы, ты же сам плевался. Сделай одну вещь лучше, чем делают они, и сделай её при всех.

Томмазо слушал, и по лицу было видно, что слова доходят до мозга.

— Строганов не дурак, — продолжил Леонардо. — Он увидит, что ты стремишься не только брать, но и отдавать. Что ты пришёл к нему с ладонями, а не с протянутой рукой. И тогда он рано или поздно пустит тебя за частокол. Потому что ему нужны люди. Ты слышал, что он сказал мне на дороге? Мастеров дюжина, а дел на тысячу.

Томмазо долго молчал. Смотрел на воду в колодце, на своё отражение, которое дрожало от капель с крыши.

— Мне надо подумать, — нахмурившись сказал он.

— Подумай, друг мой, — ответил Леонардо. — Хорошенько подумай.

* * *

В начале октября зарядили дожди. Да такие, что вся торговля разом встала. Дороги вокруг Москвы превратились в то, что у меня в прошлой жизни называли бы «дорожным покрытием отсутствующего типа». Обозы вязли по ступицу. Купцы сидели по дворам и ждали, когда ляжет снег, потому что по снегу хоть как-то можно, а по этому никак.

Но меня это не касалось.

Дорога от Александрийска до Москвы была вымощена, и я каждый раз, глядя на чавкающие обочины, мысленно благодарил себя за то, что не пожалел на неё серебра. Конь шёл по камню резво, колёса не тонули, и за тот месяц, пока вся округа сидела по домам, я раз в неделю катался в Москву и обратно.

Ездил по делам, разумеется. И мои люди продавали московским купцам продукцию, пока у конкурентов, если их можно было так назвать, ничего не ехало.

Сталь шла хорошо. Ножи — поясные, кухонные, охотничьи, засапожные, все с клеймом. Ножницы, которые резали сукно, а не жевали его. Иглы, по сотне в берестяном туеске, и за иглами приходили чаще всего, потому что хорошая игла в этом мире была редкостью, а моя не гнулась и не ржавела. Шила. Бритвы, которые я сперва делал для себя и своих, а потом про них прознали другие, и тоже стали заказывать. Напильники. Рыболовные крючки с заусенцем. Лекарский инструмент, который покупали монастыри. Топоры и долота для плотников. Скобы.

Только с продажей свечей пришлось повременить.

Не потому, что не было спроса… спрос был, и ещё какой. Просто стеариновый «воск», который варили у Олены, почти весь уходил на ткань. На полотно, пропитанное смесью воска и сала, которое не мокло и не продувалось. Слава о нём разлетелась быстрее, чем я ожидал. Сначала её взял Шуйский на шатры для своей дружины. Потом о ней узнали купцы, потому как возы, накрытые таким полотном, не промокают в дождь, и товар под ним не гниёт. Потом пришли от Ивангорода, где люди жили в шатрах на стройке у Невы, а там с моря дуло так, что обычный холст не держал. Потом монастырские, на навесы для обозов.

Вот с таким грузом мыслей я в очередной раз и въехал в Кремль.

У ворот меня пропустили сразу, но я заметил, что в охранении много новых лиц. Вернее, не то, чтобы заметил… я это знал, потому что сам это устроил. Просто теперь глаз стал цепляться.

Дело в том, что постепенно шла замена. Моих курмышских сменяли те, кто прошёл обучение у Ратмира и проверку у Глава. Обучение длилось полгода, проверка столько, сколько нужно, и набирались эти люди почти все из служилого сословия. Дети дворян, младшие сыновья служилых, ратники из дружин, которым я сам давал рекомендацию. А вот боярских детей не набирали. Ни одного. Опыт рынд был всем известен, и повторять его никто не хотел… ни я, ни Мария, ни, что удивительно, сами бояре, которые после той ночи предпочитали держать сыновей подальше от Кремля.

Курмышских я переселял к себе, в Александрийск. Дома им строились с весны, и многие перевезли семьи. Но при этом я никого не неволил. Если воин хотел продолжить службу князю, я не держал. Подходил такой человек ко мне, к Богдану или Ратмиру и говорил, мол, Дмитрий Григорьевич, прижился я тут, жена из московских, тесть тут, останусь. И я говорил, что можно, пожимал руку. Вот так за лето набралось человек двадцать.

Однако, если такой воин переходил, то коня, броню и оружие, разумеется, если оно было моё, у него забирали.

Честно признаться, кое-кто обижался. Я понимал. Человек пять лет ходил в моей кольчуге, сросся с ней, а тут снимай. Но ничего дарить запросто так, из-за хороших взаимоотношений, я не собирался. Кольчуга из тигельной стали стоила как хорошая деревня, а я не благотворитель.

Была, правда, одна лазейка. Великий князь, вернее, Мария Борисовна, имела право выкупа снаряжения в полном объёме, но… по моей цене. И тут я не возражал — прибыль с одного воина была немалая, а учитывая, сколько я уже потратил на снаряжение войны с Большой Ордой, я боролся за каждую копейку.

Слишком много казна Великого князя мне уже задолжала.

По последней росписи, которую я отправил Ощере неделю назад, получалось тридцать две тысячи семьсот рублей серебром. И каждую неделю эта цифра росла. Кухни. Чугун на котлы и плиты. Войлок на кадки. Дуб. Сани с железными осями, которых к походу должно было выйти четыре тысячи. Кузницы на санях. Гранаты. Болты. Шатры из воскового полотна. Плата кузнецам Шуйского, плата вдовам, плата плотникам, уголь, сено, овёс, подковы. Когда было взято Казанское ханство, то его казна целиком насчитывала тридцать одну тысячу, а я один уже перерос её.

И всё это мне обещали вернуть после победы. Из добычи и из казны.

Я верил Марии. При этом знал и то, что казна к моему возвращению будет пуста, потому что Ивангород и дороги ели серебро не хуже, чем война. Значит, возвращать мне деньги будут долго.