Глава 4
Глава 4
Комната Милены в конце коридора. Дверь приоткрыта, изнутри пробивается голубоватый свет экрана. Я останавливаюсь перед ней и чувствую, как сердце начинает биться чаще. Сильнее. Больнее. Потому что ссора с мужем — это одно. Это больно, но ожидаемо. А то, что ждёт за этой дверью…
Толкаю створку.
Милена сидит на кровати, ноги поджаты, лицо в телефоне. Листает ленту с такой сосредоточенностью, будто там решается судьба мира, а не мелькают чужие сторис. Егор стоит у окна, скрестив руки на груди. Оба тут. Совещаются? Сын выше Саши на полголовы, шире в плечах — мой мальчик, мой младший, которого я кормила грудью до полутора лет, потому что он отказывался от смеси. Который в пять лет нарисовал мне открытку ко дню рождения: «Мама, ты самая красивая на свити» — через «и», потому что ещё не выучил «е».
Оба поднимают глаза — и сразу прячут.
Вот он, момент истины. Я знаю, что они выбрали. Я слышала это внизу, в кинозале. Но одно дело — слышать подслушанный разговор, и совсем другое — увидеть это в глазах собственных детей. Подслушанному можно не поверить. Придумать объяснение, оправдание, смягчающие обстоятельства. «Милена просто растерялась». «Егор не знал всей правды». «Они дети, они не понимают».
Я цепляюсь за эту соломинку. Цепляюсь изо всех сил, потому что альтернатива невыносима.
— Поехали со мной, — говорю я, и в этих трёх словах — всё. Вся моя надежда, вся моя боль, вся моя материнская любовь, которая упрямо, по-бычьи, отказывается верить в предательство.
Милена вцепляется в телефон сильнее, как в спасательный круг. Егор рассматривает что-то на ковре комнаты сестры. Я жду. Секунда. Две. Десять. Тишина такая плотная, что слышно, как внизу, в гостиной, прощаются с организатором приёма последние гости.
— Мам… — начинает Милена. Голос тонкий, надтреснутый. Она всё ещё не смотрит на меня. — Ну ты чего… Лика просто дура. Пустышка. Папа же нас обеспечивает. Не делай резких движений. Подумай головой. У всех так бывает.
«У всех так бывает». Любовница — норма. Ложь — привычка. Предательство — у всех так.
— У всех? — переспрашиваю. — Мил, ты двадцать четыре года росла в семье, где мама и папа спали в одной кровати, ужинали за одним столом, вместе ездили на каждый твой утренник. И ты говоришь мне «у всех так»?
Милена поджимает губы. Узнаю свой собственный жест — так делаю я, когда не хочу плакать.
— Мам, ну не усложняй. Папа тоже дурак, да. Но зачем из-за этого уходить? Тебе же будет плохо одной!
Мне будет плохо. Ей не приходит в голову спросить: «А тебе не было плохо все эти годы?»
Поворачиваюсь к сыну.
— Егор?
Он наконец отрывается от подоконника. Смотрит на меня, и в его глазах я не нахожу ничего. Ни сочувствия, ни злости, ни вины. Равнодушие. Гладкое сытое равнодушие двадцатилетнего парня, у которого всё есть и которому не нужно ничего решать.
— Мам, это жизнь, — говорит он, пожав плечами. — Отец купил мне машину в прошлом месяце. Квартиру Милке. Ты что, хочешь, чтобы мы от этого отказались? Из-за какой-то Лики?
«Какой-то Лики». Не «из-за того, что папа предал маму». Не «из-за того, что наша семья — враньё». А «из-за какой-то Лики». Как будто проблема в девушке, а не в том, что мой сын смотрит на меня и видит не мать, а обузу. Помеху между ним и папиной кредиткой.
— Не позорь нас перед всеми, — добавляет Егор. — Ты и так уже устроила шоу.
Вот и всё. Вот он — ответ.
Я стою в дверях с чемоданом и чувствую, как внутри, где-то глубоко, в том месте, где живёт материнская вера в своих детей, что-то почти беззвучно лопается. Как лопается воздушный шарик, из которого медленно выходит воздух: не с хлопком, а с жалким, тонким «пшш-ш-ш».
Хочется сказать детям столько всего. Что я не спала ночами, когда у Милены были колики. Что я таскала Егора на руках до пяти лет, потому что он боялся ходить по лестницам. Что я шила костюмы на утренники, пекла торты на дни рождения, делала домашку вместе с ними до восьмого класса. Что я отказалась от своей жизни, своих друзей, своих амбиций — ради них. Ради вот этих двоих, которые сейчас сидят и стоят передо мной и выбирают машину и квартиру.
Хочется — но не говорю. Потому что это будет жалко. А я не хочу их жалости. Я хочу, чтобы они сами поняли. Когда-нибудь.
— Значит, вы выбираете его, — говорю я. Не вопрос. Констатация. — Ладно.
Милена вдруг поднимает голову. На секунду в её глазах мелькает что-то живое — страх? сомнение? совесть? Я не успеваю понять, потому что она тут же опускает взгляд обратно в телефон. Момент прошёл. Как и не было.
— Тогда прощайте.
Егор хмыкает. Милена молчит.
Я разворачиваюсь и иду вниз по лестнице. Чемодан бьётся о ступеньки — бум, бум, бум, — как замедленный пульс. Никто не бежит за мной. Никто не кричит «мама, подожди!». Лестница длинная, двенадцать ступенек. Я считаю каждую.
На улице март. Мокрый, злой, пронизывающий. Ветер забирается под тонкое пальто и хозяйничает, как у себя дома. Гости, к счастью, разъехались. Я стою на крыльце и смотрю на подъездную дорожку, на кусты, подстриженные садовником, на фонарь, который мы поставили в прошлом году — я выбирала, кованый, с витражным стеклом.
Спускаюсь и иду к воротам.
Чемодан катится за мной по мокрой плитке. Колёсики противно дребезжат. Звук, от которого хочется выть.
Достаю телефон. Экран освещает лицо — представляю, как жутко я сейчас выгляжу, макияж наверняка размазала. Вызываю такси. Пальцы мокрые, попадаю не по тем кнопкам. Со второй попытки получается.
«Машина через 7 минут».
Семь минут. Стою и жду. В доме горят окна. Обслуга убирает последствия фуршета. Мой дом. Мои шторы, мои орхидеи, мои картины. Сколько раз я туда и обратно поднималась по этим ступенькам? Сколько раз открывала эту дверь и думала: «Я дома»?
Достаю телефон снова. Последнее, что могу оплатить этой картой, его счёт, пока Саша не добрался до приложения банка. Он это сделает, я не сомневаюсь. Заблокирует всё. Как выключатель: щёлк — и темнота. Перевожу на счёт телефона все деньги с карты. Не знаю, можно ли их будет куда-то вывести или нет. Действую по наитию.
Готово.
Замираю.
А может, он прав?
Мысль приходит сама — незваная, гадкая, как тараканы на кухне, которых давишь, а они всё лезут. Может, он прав? Может, я действительно никто без него? Двадцать четыре года без работы. Без профессии. Без собственных денег. Что я умею? Гладить рубашки? Вкусно готовить? Организовывать приёмы для чужих людей?
Ветер швыряет в лицо горсть мелкого дождя. Я моргаю, стираю капли и вдруг ловлю себя на том, что сжимаю в кармане мамину иконку. Острый угол рамки впивается в ладонь. Больно. Это хорошо. Боль возвращает ясность.
Нет.
Нет, Аня. Не «может». Точно нет. Ты не никто. Ты — женщина, которая только что вышла из горящего дома. На тебе пальто, у тебя есть чемодан, мамин оберег и родители. А может, и ещё что-то, о чём ты даже не подозреваешь.
Жёлтая машина заворачивает на подъездную дорожку. Я открываю дверь, запихиваю чемодан и сажусь на заднее сиденье.
— Ленина восемьдесят три? — спрашивает водитель.
Подтверждаю. У родителей двушка сталинка с высокими потолками в старом городе. Квартира, где я выросла. Где мама будет ждать с чаем, а папа молча нальёт коньяк и не задаст ни одного вопроса. Где пахнет пирожками, книгами и безусловной любовью — единственной настоящей любовью, которую я знаю.
Машина трогается. В заднем стекле сначала наш дом медленно уменьшается, а потом скрывается за поворотом. Навсегда.
Хотя... нет. Это разве я должна уходить в ночь с чемоданчиком, как предательница? Я ещё вернусь и своё заберу!
Еду и тихо плачу. Не рыдаю. Не всхлипываю. Слёзы просто текут сами — горячие, солёные. Это не слабость. Это двадцать четыре года, которые вытекают из глаз по каплям. По одной на каждый год.
Водитель молчит. Хороший человек.
За окном мелькают фонари. Жёлтые, размытые, как акварель. Город, который я знаю наизусть. Каждую улицу, каждый поворот. Вот кафе, где Саша сделал мне предложение. Вот роддом, где я родила Милену. Вот школа Егора. Вот…
Я зажмуриваюсь и нащупываю в кармане икону.
Хватит.
Впереди — мамин чай, папин коньяк, продавленный диван и абсолютная неизвестность.
Впервые за двадцать четыре года я еду не туда, куда нужно Саше.
Я еду к себе.