ГЛава 32 (Лев)

ГЛава 32 (Лев)

от лица Льва

Сырость пробиралась под кожу, вытесняя остатки сонного тепла. Я открыл глаза и несколько секунд тупо смотрел в потолок, где в углу расплывалось жёлтое пятно от старой протечки, напоминающее очертаниями материк, на котором я никогда не побываю. В этой бетонной коробке на окраине города время не текло — оно застаивалось, превращаясь в липкую жижу, пропитанную запахом дешёвого табака и безнадёги.

Я сел на диване. Старая пружина с готовностью вонзилась мне в ребро, привычно напоминая о моём нынешнем статусе. Пол года. Полгода я жил в этом «предбаннике ада», глядя из окна на серые трубы ТЭЦ, которые изрыгали в небо плотный, жирный дым. Мой новый пейзаж вместо панорамного вида на залив и огни элитного центра.

На тумбочке валялась пачка сигарет и уведомление о задолженности за аренду. Я потянулся за зажигалкой, и мои руки привычно задрожали. Я смотрел на свои пальцы — обветренные, с обломанными ногтями и сероватой кожей. Раньше эти руки подписывали контракты на миллионы и выбирали галстуки от «Hermès». Теперь они едва могли удержать окурок.

— Чёрт… — хрипло выдохнул я. Собственный голос показался мне чужим, надтреснутым.

Я вспомнил вчерашний вечер. Своё позорное стояние у дверей особняка на Большой Морской. Я ведь действительно надеялся, что если она увидит меня — такого помятого, несчастного, «осознавшего» — её сердце дрогнет. Она же Регина. Моя Регина, которая всегда прощала, всегда понимала, всегда заваривала этот чёртов чай с чабрецом, когда я приходил домой с очередной «победой».

Но из особняка вышла Звягинцева. Женщина с глазами из холодного обсидиана, которая назвала меня «мусором». Она даже не удостоила меня гневом. Гнев — это всё ещё чувство. Скука — вот что я увидел в её взгляде. Я стал для неё дефектной деталью, которую мастер просто заменяет новой и выбрасывает в контейнер.

Я встал и побрёл на кухню. Она была крошечной, заставленной грязной посудой и пакетами из-под еды на вынос. В раковине кисли остатки вчерашних макарон.

В животе заурчало. Холодная пустота требовала заполнения. Я открыл холодильник — там сиротливо жались два яйца и кусок заветренного хлеба.

Я включил старую электрическую плитку. Она зашипела, запахло горелой пылью. Я никогда не задумывался, как работает эта штука. В моей прошлой жизни завтрак возникал на столе сам собой, как природное явление. Омлет с трюфельным маслом, свежевыжатый сок, горячие тосты… Регина знала, какую степень прожарки я люблю. Она знала температуру моего кофе.

Я разбил яйца о край щербатой сковороды. Скорлупа попала внутрь, я попытался выловить её пальцами, обжёгся и чертыхнулся.

— Да чтоб тебя!

Плитка внезапно затрещала, выдав сноп искр. Я отшатнулся. Яичница начала гореть мгновенно, превращаясь в чёрную, резиновую подошву, намертво прилипающую к металлу. Едкий дым заполнил кухню, вышибая слёзы. Я схватил полотенце, пытаясь сбить пламя, которого не было, и только размазал сажу по стене.

Я выключил это дьявольское устройство и бессильно опустился на табурет. Я смотрел на обугленное месиво в сковородке и понимал: это и есть я. Регина была тем самым клеем, тем самым лаком, который держал мою структуру. Без неё я оказался просто набором плохо подогнанных досок, которые рассохлись и начали гнить при первом же дожде.

Я — бытовой инвалид. Я — социальный труп.

Стоцкий постарался на славу. Его аудит выпотрошил мою репутацию, как старую подушку. Когда в профессиональной среде узнали, что «Мастерская Ворошилова» держалась на патентах жены, а сам «гениальный менеджер» выводил деньги на счета малолетней любовницы, передо мной закрылись все двери. Мне не предложили даже место начальника склада. Моё имя стало синонимом токсичности.

В дверь резко, требовательно постучали. Я вздрогнул. Коллекторы? Приставы? Или Диана Стоцкая пришла требовать свою долю мести?

Я открыл дверь. На пороге стоял мужчина в кожаной куртке, с наглым лицом и взглядом человека, который привык брать своё.

Антон Редькин.Тот самый «специалист по проблемам», которого я сам когда-то нанял. Любовник моей Насти.

Он окинул мою квартиру презрительным взглядом и усмехнулся, не вынимая зубочистки изо рта.— Ну и конура у тебя, Ворошилов. А пах так, будто ты как минимум арабский шейх.

— Что тебе нужно, Редькин? У меня нет денег, — я попытался закрыть дверь, но он выставил ногу в грязном ботинке.

— Остынь, «папик». Я не за долгами. Пришёл новостью поделиться. Настя родила сегодня ночью. Пацан. Пятьдесят два сантиметра. Назвали Львом.

Моё сердце пропустило удар.— Львом?

— Ага. В честь главного спонсора нашего семейного счастья, — Редькин оскалился в улыбке. — Колье твоё «изумрудное» мы удачно заложили. На первый взнос за нормальную квартиру хватило. Настя просила передать «спасибо». Сказала, что ты был самым выгодным её проектом.

Он вытащил из кармана бумажку и швырнул её мне под ноги.— Это отказ от алиментов. Нам твои копейки не нужны, да и нервы дороже. Живи, радуйся. Если сможешь.

Он развернулся и пошёл вниз по лестнице, насвистывая какой-то пошлый мотивчик.

Я стоял, привалившись плечом к дверному косяку, и смотрел на листок бумаги, лежащий на грязном линолеуме. Отказ. Они отказались от меня даже как от источника проблем. Я не был нужен им даже как враг — просто отработанный шлак, из которого выжали всё золото и выбросили в сточную канаву.

Медленно, преодолевая сопротивление собственного тела, я поднял бумагу. Пальцы оставили на ней серые отпечатки сажи. «Лев Антонович Редькин». Моё имя на чужом ребёнке. Какая изысканная, почти реставраторская месть.

Я закрыл дверь и запер её на все замки. Словно это могло защитить меня от реальности, которая уже прогрызла все стены.

Ноги привели меня в прихожую. Там, на обувной полке, лежал свежий номер «Империи стиля», который почтальон, видимо, засунул в щель двери. На глянцевой обложке сияла Регина.

Я взял журнал. Бумага была прохладной и дорогой. Фотография была сделана в Провансе: залитая солнцем терраса, старый камень, оливковые деревья и она — в льняном костюме песочного цвета, с тем самым каре, которое теперь казалось мне самым прекрасным, что я когда-либо видел. Она сидела на краю старинного сундука, и её взгляд... в нём не было ни капли той жертвенности, которой я питался двадцать лет.

Я открыл интервью.

«...Чтобы увидеть истинный узор, нужно полностью снять старый, гнилой слой лака. Многие боятся боли, с которой он отходит, но без этого вы навсегда останетесь лишь подставкой для чужого самолюбия. Мой массив оказался прочнее, чем я думала...»

Я читал эти строки, и мне казалось, что Регина стоит здесь, в этой вонючей кухне, и методично вбивает мне в грудь стальные скобы. Каждое её слово было правдой. Я был тем самым гнилым лаком. Я был тем, кто закрывал её свет, пока сам не превратился в серую тень.

Я швырнул журнал в раковину, прямо в жирную воду к макаронам. Глянец намок, изображение Регины пошло пузырями, но даже так она выглядела лучше, чем я.

Мне нужно было найти что-то. Хоть какой-то зацеп за ту жизнь, где я ещё был Львом Ворошиловым, а не этим существом с дрожащими руками. Я бросился к своему старому чемодану — единственному, что уцелело после того, как мать сменила замки в нашей... в её квартире.

Я лихорадочно начал выгребать вещи. Несвежие сорочки, пара галстуков, какие-то визитки людей, которые больше не брали трубку. На самом дне, в узком боковом кармашке, я нащупал плотный прямоугольник.

Это была фотография. Одна-единственная, которую я забрал из мастерской деда в тот день, когда пришёл туда просить прощения со степлером в рукаве.

На снимке нам было по двадцать пять. Мы в старой мастерской, в том самом «сарае». Регина смеётся, её лицо испачкано в лаке, волосы выбились из-под косы. Я обнимаю её за талию, и мой взгляд... Господи, я тогда смотрел на неё как на сокровище. В моих глазах был азарт, была жизнь. Мы были настоящими. Мы были массивом.

Я прижал фото к губам, и из горла вырвался хриплый, лающий звук. Это не был плач. Это был стон животного, которое осознало, что само захлопнуло капкан на своей лапе.

Я ведь мог всё сохранить. Мог просто ценить то, что имел. Мог не менять этот солнечный свет на неоновый блеск дешёвых витрин.

— Прости… — прошептал я, глядя в её смеющиеся глаза на фото. — Реджи, прости меня…

Но бумажная Регина молчала. Она принадлежала тому времени, которое я сам, своими руками, отправил под промышленный пресс.

Внезапно я почувствовал к этому снимку лютую, обжигающую ненависть. Он лгал мне. Он обещал, что всё можно вернуть, если просто очень сильно захотеть. Но я видел Регину вчера. Я видел руку Стоцкого на её плече. Я видел, как она смотрит на мир. Для неё той девушки с фото больше не существовало. Она переродилась. А я — нет.

Я взял фотографию за края. Пальцы дрожали так сильно, что бумага заходила ходуном.

Кр-р-рах.

Я медленно разорвал снимок пополам. Сначала треснул мой силуэт. Потом — её улыбка. Я рвал бумагу снова и снова, превращая наше прошлое в мелкое белое конфетти.

Реставрация Льва Ворошилова невозможна. У меня не осталось здоровой древесины. Только труха, пропитанная виски и ложью.

Я разжал ладони, и обрывки фото осыпались на грязный пол, смешиваясь с пеплом от сигареты.

Я подошёл к окну и снова посмотрел на трубы ТЭЦ. Дым был густым и непроглядным. В этом мире больше не было Регины. Не было Антона. Не было даже Насти. Был только я и этот холод, который теперь будет со мной до самого конца.

Я сам сжёг свой лес, надеясь согреться у костра. Теперь лес догорел, и мне оставалось только греться у остывающего пепла, осознавая, что завтрашнее утро не принесёт ничего, кроме новой порции этой серой, удушающей тишины.

Я опустился на диван, чувствуя, как пружина снова упирается мне в бок. Боль была тупой, привычной. Почти родной.

Это и был мой новый интерьер. И я заслужил в нём каждый сантиметр.