Глава 32
Серебристый седан остановился у маминого подъезда уже затемно. Я ждала на лавочке – в старой джинсовой куртке, накинутой поверх домашней футболки, и с распущенными волосами, которые вились от вечерней влажности. Когда Рома вышел из машины, в одной руке у него был пакет, а в другой – букет. Не цветов. Эскимо. Много эскимо – штук десять, не меньше, – перехваченных резинкой и торчащих во все стороны серебристыми палочками.
– Это что? – я невольно рассмеялась, прижимая ладонь к губам.
– Динозавры, – ответил он с самым серьёзным видом. – Велоцирапторы. Как заказывал Митя. Но они растаяли по дороге, пришлось импровизировать. В магазине был только этот чудо-букет.
Я смеялась, и смех был лёгким, почти беззаботным – странное чувство после такого дня. После суда, после Маргариты Аркадьевны с её папкой, после всего.
– Дети уже спят, – сказала я, всё ещё улыбаясь. – Не добудишься. Давай оставим им половину в морозилке, а половину съедим сами?
– Ты предлагаешь мне съесть мороженое на ночь глядя? На лавочке у подъезда?
– Именно. Ты против?
Он посмотрел на меня, на лавочку, на облезлый подъезд, в котором горела одна тусклая лампочка, и улыбнулся.
– Я только за.
Мы отнесли половину эскимо маме – она уже легла, но выглянула из комнаты в халате и, увидев Романа, понимающе кивнула. Ничего не спросила, только буркнула: «В холодильник положите, а то растает». Я рассовала мороженое по морозилке, взяла два оставшихся эскимо и вышла обратно.
На лавочке было прохладно. Небо над двором расчистилось после дневного дождя, и в прорехах между облаками мерцали первые звёзды. Роман сидел, откинувшись на спинку, и смотрел вверх. Я села рядом, протянула ему эскимо, и несколько минут мы просто молча ели мороженое, как двое подростков, сбежавших с уроков. Я держала своё за палочку, чувствуя, как по пальцам стекает холодная ванильная капля, и думала о том, что этот момент – вот этот, с мороженым и звёздами, – стоит больше, чем все папки с предложениями, вместе взятые.
– Расскажешь? – спросил он негромко.
Я кивнула. И рассказала. Про папку. Про пять миллионов. Про квартиру в регионе. Про помощь с судом. Про то, как она сказала: «Бросить Романа. Исчезнуть». Я говорила ровно, без эмоций, пересказывая факты как на планёрке у Петровича. А он слушал, и его лицо мрачнело с каждой секундой. Желваки заходили на скулах, пальцы сжали палочку от эскимо так, что она треснула.
– Она предложила тебе деньги? – переспросил он глухо. – Моя мать?
– Да.
– И ты…
– Я отказалась, – я посмотрела ему в глаза. – Сказала, что люблю тебя. Что это не продаётся. И ушла.
Он выдохнул. Долгим, прерывистым выдохом, словно сбрасывал с плеч что-то тяжёлое. Потом взял мою ладонь, всё ещё липкую от мороженого, и сжал в своей.
– Прости меня, – сказал он.
– За что? Ты не виноват.
– За то, что она посмела. За то, что решила, будто может купить тебя. Будто ты – одна из тех, кто продаётся. Я поговорю с ней.
– Рома, не надо ссориться с матерью из-за меня.
– Надо, – отрезал он. – Она перешла черту. Я не позволю никому – ни партнёрам, ни матери, никому – так с тобой обращаться. Ты не заслужила этого.
Я смотрела на него – на его решительное, вдруг ставшее жёстким лицо, – и чувствовала, как внутри разливается тепло. Он был готов защищать меня. Не деньгами, не подарками – а по-настоящему. Словом, делом, разговором с собственной матерью.
– Спасибо, – тихо сказала я.
– За что?
– За то, что ты есть. За то, что приехал. За мороженое. За звёзды.
Он повернулся ко мне. В тусклом свете лампочки его лицо казалось вырезанным из тени и серебра. Он потянулся ко мне – медленно, давая время отстраниться, – и поцеловал. Не в лоб, не в висок. В губы. Эскимо в моей руке таяло, капало на асфальт, но мне было всё равно. Мы целовались на лавочке у старого подъезда, под звёздами, которые наконец-то выглянули из-за туч, и я чувствовала себя самой счастливой женщиной на свете.