Дикий граф. Самозванец · Глава 6

Глава 6

— Луиза, — повторил я, касаясь губами ее пальцев. Тонкий аромат розы и чего-то неуловимо-опасного. Запах дорогой, уверенной в себе женщины, которая наизусть знает прайс на свои услуги и никогда не делает скидок.

Старый князь за её столиком вдруг хрюкнул во сне и пустил прозрачную слюну на крахмальную скатерть.

— Его сиятельство изволят набираться сил для государственных свершений, — ровным голосом произнесла Луиза, небрежно забирая руку. Говорила она по-французски, но, как мне показалось, с немецким акцентом. Взгляд прямой, темный, изучающий. — А вы, граф, я погляжу, напротив — полны энергии. Шумно отмечаете что-то?

— Свое отбытие, — я разлил шампанское по бокалам. — Очень далеко. На край света, если быть точным. Завтра утром.

— Как романтично, — она сделала крошечный глоток, поверх кромки хрусталя не сводя с меня глаз. — И, полагаю, молодому графу невыносимо тоскливо проводить последнюю ночь на твердой земле в обществе бьющих посуду пьяных сослуживцев.

Опа! Она еще и умная. В моем времени такие девочки ездили на подаренных «Геликах» и держали в ежовых рукавицах целые советы директоров. Местная специфика требовала тугих корсетов, вееров и французского прононса, но глубинная суть оставалась неизменной: породистая хищница искала того, кто не отрубится мордой в трюфели после второй бутылки.

— Они отличные ребята, — я откинулся на спинку стула, скользя взглядом по открытой линии её шеи и глубокому, опасному вырезу платья. — Но вы правы, Луиза. Оставлять в памяти о последней столичной ночи лишь звон битого стекла и усатые морды — преступление против молодости.

Она чуть склонила голову набок.

— У меня есть экипаж. И дом на Гороховой. Князь… — она брезгливо кивнула на сопящего спонсора, — … оплатил его до конца года, но сам появляется редко. И, как вы угадали, без особого толка.

— Вы так живо все описываете, что мне уже захотелось увидеть все это собственными глазами! — хриплым шепотом произнес я, склонившись к ее коралловому ушку. Слишком напористо, слишком быстро!

Луиза слегка отстранилась.

— Граф, вы читаете мои мысли. Уж не последователь ли вы месье Калиостро?

— Нет, мадмуазель. Я последователь месье Казановы. И чертовски не люблю долгих прелюдий, — честно признался я, поднимаясь и бросая на стол деньги за шампанское и устриц. — Едем.

В экипаже пахло кожей и ее духами. Едва дверца захлопнулась, отрезав нас от уличного гомона и сырого петербургского ветра, правила приличия полетели к чертям. Я не стал читать стихи и вздыхать о луне. Просто притянул ее к себе, зарывшись пальцами в сложную, вычурную прическу.

Она ответила мгновенно — жадно, требовательно, бесстыдно. В моем прошлом теле пятидесятилетнего бизнесмена с одышкой я бы уже начал прикидывать, не подведет ли мотор, или другая часть тела… но двадцатилетний гормональный фон графа Толстого работал как ядерный реактор. Ни одышки, ни боли в спине, ни привычной усталости мужика на шестом десятке. Я снова был молод, силён и хотел жить так, будто завтра не существует.

Твою мать, как же все-таки тесны эти замшевые панталоны!

В дом на Гороховой мы ввалились, едва не снеся с петель дубовую дверь. Сонная горничная со свечой шарахнулась в сторону, получив от хозяйки короткий приказ исчезнуть.

Ииии… Понеслось!

* * *

Проснулся я от луча солнца, бившего прямо в лицо. Голова раскалывалась так, словно внутри черепа бригада таджиков вела капитальный ремонт с перфоратором. Тело ломило от притяной истомы. Хорошо… только вот не выспался.

Разлепил глаза. Потолок незнакомый: лепнина, розочки, Купидоны. Амурчики были голые и целились из луков во все стороны, очевидно, символизируя любовь. Кажется, вчера они попали в нас. Три раза.

Повернул голову. На соседней подушке разметались по шёлку тёмные локоны. Луиза. Память услужливо подкинула рваные фрагменты: карета, лестница, смех, расшнурованный корсет, звон опрокинутого бокала. Дальше мозаика складывалась в бодрое кино категории «18+»

Ну что, мы с Федькой оказались на высоте. Впрочем, в двадцать один год тело редко подводит. Это в пятьдесят три перед кувырками в постели приходится вести долгие переговоры с поясницей и уточнять настроение Поплавского-младшего.

Луиза шевельнулась и открыла глаза. Секунду смотрела на меня, возвращаясь в реальность. Вернулась.

— Ах, граф… — она натянула простыню до подбородка. Жест в высшей степени целомудренный. Учитывая вчерашнее — примерно как запирать конюшню после того, как лошадь давно угнали цыгане, продали татарам, а те пустили ее на колбасу. — Мне не следовало так поступать…

Ну, здравствуйте. Сейчас начнется: «я не такая», «это было безумие», «полагаюсь на вашу скромность». Хоть бы что поинтересней придумала, ей-богу.

Но я оставался галантен. Федя Толстой — сукин сын, но воспитанный сукин сын!

— Мадам, — я поцеловал её запястье, — вы подарили мне ночь, которую я пронесу через пять океанов и три стороны света. Ваш образ будет согревать меня в ледяных водах мыса Горн.

Луиза фыркнула, губы дрогнули в улыбке. Умная женщина, понимает правила: короткая интрижка — и ничего больше. Я уплываю, она остаётся. Атлантический океан — лучший контрацептив от долгих и нудных выяснений отношений.

Принялся одеваться, путаясь в непривычно одежде. Луиза вскочила меня провожать. Это здорово осложнило дело: вместо того чтобы застегивать все эти пуговки и крючки, я принялся откровенно пялиться на нее. Сразу же возникла мысль — а не задуплить ли нам это дело? Когда еще представится такая возможность…

Но тут в голове начали всплывать сугубо деловые мысли. Корабль! Мне же срочно надо пилить в Кронштадт! Это в двадцать первом веке он — пригород Петербурга, докуда пулей долетишь по дамбе на джихад-такси. А мне придется плыть по воде, причем нихрена не на водяном трамвайчике с горделивым названием «Ракета»! И валить надо срочно, пока князь не проспался. Федя, подъем! Делаем ноги!

— Граф, вам действительно так надо ехать? — с деланным безразличием спросила мадмуазель, накручивая на пальчик темный, вороного крыла локон.

— Увы, да! — с откровенным сожалением ответил я.

— И именно на три года?

По тону вопроса я понял: для Луизы «три года» означает «навсегда». И лишь грустно кивнул.

— Жаль. Право жаль, граф! — кутаясь в шаль, едва изменившимся тоном произнесла она.

Вздохнув, я раскланялся, чмокнул Луизу на прощание в мягкие податливые губы и выскочил на улицу. Мне тоже жаль, мадмуазель. Но давай не будем об этом.

Утренняя прохлада ударила в лицо, как ведро колодезной воды, слегка приглушив перфоратор в висках. Первым делом рефлекторно проверил карманы. В девяностых после ночёвки вне дома всегда щупаешь лопатник и ствол. Здесь набор слегка изменился: кошелёк, документы и шулерское кольцо. Всё на месте.

Пересчитал кэш: две тысячи восемьсот пятьдесят рублей ресторанного выигрыша, плюс тыща триста от батюшки. Минус двести рублей, потраченных в ресторане. Неплохо. За одну ночь я утроил стартовый капитал. В Москве 21 века за такое феноменальное везение меня бы уже искали суровые люди с паяльниками. А здесь всё спишут на проделки Фортуны.

Усмехнувшись этой мысли, я зашагал по мостовой, ища глазами извозчика.

Короче, план-капкан: отчий дом на Моховой — сундуки — Архипыч — меняла — пристань — ялик до Кронштадта — борт «Надежды». И раствориться в океане. Пускай ищут, рогоносцы и секунданты на дельфинах в Атлантику за мной не поплывут. Через три года никто и не вспомнит ни про актрису, ни про оскорблённого князя.

У людей короткая память на чужие обиды.

На Моховой меня первым встретил Архипыч. Старик выдал весь свой коронный репертуар: побелел, покраснел и истово перекрестился.

— Батюшка Фёдор Иваныч! Живы! А мы уж думали, сгинули! Злые тати порешили! Матушка до рассвета образам молилась, батюшка-граф велеть изволили по полицейским частям ехать, вашу персону средь удавленных и порезанных искать! Опять зело ругался, ваше сиятельство поминаючи…

Нуууу… Учитывая блестящую репутацию молодого графа, батя рассуждал абсолютно логично.

— Жив я, Архипыч. Отставить панику. Ноги в руки и собирайся. Едем прямо сейчас.

Бедолага осекся на полуслове.

— Уже⁈ — прошептал он. — На погибель⁈ В окиян⁈

— Пока в Кронштадт. На корабль. Тащи сундуки! Архипыч снова перекрестился — его стандартный ответ на любые жизненные трудности.

В доме я быстро переоделся и перепроверил предписание. Прощание с семьёй вышло коротким и спартанским.

— Не посрами фамилию, Фёдор, — батюшка сухо и крепко пожал мне руку.

— Не посрамлю, — заверил я.

Матушка дрожащей рукой перекрестила меня на дорожку, сестра Вера молча обняла и тут же отвернулась к окну, пряча слёзы.

Дворовые мужики, крякая, взвалили мои необъятные сундуки на подводу. Архипыч взгромоздился сверху, как обреченная наседка на гнезде. Я оглянулся: в окне второго этажа белели два платочка — матери и сестры.

— Трогай! — бросил я извозчику. Подвода дёрнулась, заскрипели колёса. Прощай, Моховая.

По пути к пристани я велел завернуть в Гостиный двор, к менялам. Мой капитал требовал срочной конвертации. На руках у меня было четыре тысячи сто пятьдесят рублей ассигнациями. Огромная сумма. Но в Тихом океане эти «простыни с водяными знаками» сгодятся разве что для известных гигиенических нужд. У алеутов или японцев нет филиалов Государственного банка Российской империи. Туда нужна нормальная, твердая международная валюта. То бишь золото и серебро.

Солидный бородатый купец в долгополом сюртуке долго щупал мои бумаги, пробовал на зуб монеты и вздыхал, жалуясь на тяжелые времена. Но дело свое знал туго. Спустя полчаса подсчетов и торга я вышел от него, тяжко нагруженный увесистыми кожаными мешочками, в коих покоились золотые голландские дукаты и серебряные испанские пиастры с перевитыми лентой колоннами — «колоннаты». Плюс те самые сорок пять отечественных империалов. Вот теперь я готов к мировому турне.

Вскоре мы были на пристани. Яличников тут оказалось десятка два — они толклись у причала, зазывая клиентов с энтузиазмом таксистов у Домодедово. Архипыч, как опытный завхоз, вцепился в ближайшего — бородатого мужика с обветренной рожей и глазками ярмарочного напёрсточника.

— До Кронштадта почём?

— Пять рублёв.

— Пять⁈ — Архипыч схватился за сердце с артистизмом, достойным Больших и Малых театров. — Да ты белены объелся! За пять рублёв до самой Москвы допилить можно!

— Ну дак и езжай себе в Москву! — хладнокровно сплюнув, ответил бомбила с веслами и отвернулся.

Начался торг. Цифры летали как пули: пять — два — четыре с полтиной — два с четвертью — «да побойся бога, борода!» — «иди на***, дед!» Я терпел это шоу ровно три минуты. На четвёртой вмешался.

— Три рубля. По рукам. Грузи сундуки.

— Барин! — горестно взвыл слуга. — Да я бы его до двух уломал!

— Времени нет, Архипыч. Когда еще до Кронштадта догребем?

Старик посмотрел на меня с укором собаки, у которой отобрали сахарную косточку на самом интересном месте. Почему-то подумалось, — он мне этого не простит. До Кронштадта — точно

Сундуки еле влезли, и ялик просел так, что борт чуть не черпал воду. Архипыч, и без того зеленоватый от страха, побледнел окончательно.

— Барин, Федор Иваныч… Оно не потонет? Да и мы с ним?

— Не боись, — бомбила с веслами философски сплюнул за борт. — Я и потяжельше возил.

Мужик налег на весла, и мы отвалили от пристани. Первые полчаса, пока шли по Неве, всё было терпимо: солнце, свежий ветерок, почти круиз. Но потом вышли в Финский залив. Короткая, злая волна начала лупить в борта, щедро окатывая нас ледяными солеными брызгами.

Архипыч сломался на третьей минуте. На пятой он уже висел на борту, выдавая Нептуну дань и судорожно крестясь между приступами. Акустические детали я опущу.

— Первый раз на воде? — участливо поинтересовался яличник, глядя на заинтересованно снижающихся чаек.

— Пер… — Архипыч булькнул и свесился за борт на второй заход.

— Привыкнет, — резюмировал лодочник.

— А если нет?

— Ну, тогда знатно исхудает твой халдей!

Глядя на выворачивающегося наизнанку старика, я искренне понадеялся, что адаптация пройдет быстро. Худеть Архипычу было некуда.

Лодочник греб, ялик шёл медленно, будто ленивый извозчик по пробке, Архипыч страдал, а меня это начинало бесить.

— Дай-ка, братец, — решительно отодвинув яличника, я перехватил вёсла.

— Барин! Вы ж дворянин! — в ужасе воскликнул Архипыч.

— Дворянин, но не дохлятина, — оскалился я, вгоняя вёсла в воду. Греб как бык. Мощно, зло, с удовольствием. Молодые мышцы работали легко, без привычной боли в спине и одышки. Архипыч смотрел на меня круглыми глазами, как на святого, который вдруг решил переселиться в ад.

— Вот так быстрее будет, старый. Не люблю ползти, когда можно лететь.

Кронштадт вынырнул из серой дымки часа через два. Архипыч выдал четырнадцать — я считал. Сначала из воды вырос целый лес корабельных мачт. Затем проступили мрачные многоугольники фортов со смотрящими в нашу сторону чугунными жерлами пушек.

— Куда править-то? — спросил лодочник.

— Ищи «Надежду» и «Неву», корабли экспедиции.

Мы начали протискиваться сквозь плотный строй военных фрегатов и пузатых торговых бригов, как тележка в супермаркете перед Новым годом. При каждом крене Архипыч обреченно стонал, как несмазанная петля.

— А вон те не они? С Андреевским флагом? — яличник кивнул на внешний рейд.

Два парусника стояли на якорях в стороне от основной толпы. Я присмотрелся. И выпал в осадок.

Они были… крошечными!Я, конечно, не ждал атомного крейсера с теннисными кортами на палубе, но это⁈В моем времени на таком уважающий себя вице-губернатор постеснялся бы катать девочек по водохранилищу. На фоне проплывающего мимо стопушечного линейного гиганта наша «Надежда» смотрелась как убитая «Ока» рядом с карьерным самосвалом.

— На этом корыте… в окиян? — просипел Архипыч, внезапно воскреснув со дна лодки.

— На этом, старый. На этом.

Слуга истово перекрестился три раза. Подумал — и добавил четвертый, контрольный.

Вблизи шлюп выглядел чуть солиднее: свежая краска, натянутый как струны такелаж, медная обшивка ниже ватерлинии. На носу гордо топорщился двуглавый орел — видимо, работал как шильдик «Москвич» на чисто китайской машине.

Ялик ударился о борт.

— Эй, кого несет⁈ — рявкнули сверху.

— Граф Толстой к капитану Крузенштерну!

Подниматься на борт нас отправили к парадному трапу.

«Парадным» оказалась крутая, скользкая, как мыло, деревянная лестница, прибитая к пузатому борту под отрицательным углом. Я подгадал волну, прыгнул, вцепился в перекладины, вскарабкался и на пузе перевалился через фальшборт. Мундир тут же намертво провонял смолой. Зато не искупался — маленькая победа.

Только выпрямился на палубе, и тут мне в нос ударил Запах. Палуба между мачтами напоминала Птичий рынок: толкались свиньи в загонах, вдоль бортов стояли многоэтажные клетки с курами, гусями и утками. Вся эта зоология истошно мычала, кудахтала и хрюкала под аккомпанемент отборного мата грузчиков и матросов, трудившихся у грузовой стрелы.

Невольно я вспомнил свою яхту. До бегства в Камбоджу у меня было сорока восьмифутовое чудо — лёгкий карбоновый корпус, мощный дизель, который рычит как сытый тигр, кондиционер, кожаные диваны и бар, где всегда стоит ледяное виски. Вот это был классный кораблик!. А здесь — деревянное вонючее корыто. Добро пожаловать в девятнадцатый век, мать его.

Вдруг над головой раздалось жалобное «Мууууууууу!». Все задрали башки вверх. По грузовой стреле медленно опускалась на палубу здоровенная рыжая корова. Она висела в воздухе, болтая копытами и жалобно мыча, словно понимала, куда её везут. Матросы на лебёдке матерились и крутили ворот, а корова, опускаясь всё ниже, вдруг повернула морду и посмотрела прямо на меня большими влажными глазами с таким философским спокойствием, будто говорила: «Ну что, братан… и ты сюда попал?»

Твою же мать. И в этом зоопарке мне предстоит кантоваться три года.

Сзади раздалось надрывное кряхтение и знакомый бубнёж. Это Архипыч штурмовал трап, попутно пытаясь качать права перед портовыми грузчиками насчет бережного обращения с графскими сундуками. Судя по звукам — с нулевым успехом.

На возвышении кормы — шканцах, как услужливо подсказала мне чужая память, — стояла группа офицеров. Один выделялся сразу: высокий, прямой, как грот-мачта, в тёмно-зелёном мундире с золотыми эполетами. Лицо — классический остзейский штамп: холодные глаза, тонкие губы и скулы, об которые можно точить кортики. Он взирал на окружающий хаос с выражением человека, у которого болит зуб, но статус не позволяет морщиться.

Судя по всему, это и был капитан Крузенштерн. Тот самый. Человек-пролив, человек-ледокол и человек-парусник. А пока — просто долговязый немец на государевой службе.

Поправив сюртук, успевший провонять дёгтем и навозом, я решительно шагнул к нему, на ходу выуживая предписание.

— Граф Толстой, — отрапортовал я. — По предписанию Адмиралтейства зачислен в свиту посланника Резанова.

Крузенштерн взял бумагу двумя пальцами, брезгливо, как использованный платок. Пробежал глазами.

— Ещё один из свиты. Живописец. Чудесно, — ледяным тоном произнес он в куда-то в пространство. — Мне морские грузы некуда брать. Бочки с водой в трюм не лезут. Солонину складывать негде. А из Петербурга шлют…

Он осёкся, не став договаривать фразу «всякую штатскую дармоедскую дрянь», но я и так все понял. Капец как знакомо. Производственник ненавидит навязанный сверху офисный планктон.

И тут сбоку раздался радостный вопль:

— Толстой? Федька Толстой? Ты ли это, чёрт тебя дери⁈

Ко мне широким шагом направлялся молодой лейтенант. Открытое лицо, сияющая улыбка. Память Толстого с секундной задержкой выдала досье: Фаддей Беллинсгаузен. Морской корпус, двумя курсами старше.

Твою мать. Мой план-капкан дал трещину, едва я ступил на палубу! Инкогнито протухло, не успев даже отплыть от берега. Если слух о том, что я никакой не художник, а гвардейский бретёр и хулиган, дойдет до Резанова до отплытия — меня ссадят на берег с волчьим билетом и отдадут на растерзание полицмейстеру. И все, — здравствуй, славный Шлиссельбург!

Но деваться было некуда — назад в ялик не прыгнешь.

— Фаддей! — я изобразил бурную радость. — Какими судьбами!

Лейтенант тут же пояснил капитану:

— Иван Фёдорович! Да это же граф Федор Толстой! Мы в Морском Корпусе вместе учились! Он у нас первым стрелком курса был — муху из пистолета снимал! А на саблях ему вообще равных не было!

«Морской корпус» сработал как заклинание. Я буквально услышал, как в голове Крузенштерна щёлкнул тумблер идентификации: «Свой. Флотский. Не штатская бестолочь».

— Вы служили во флоте? — градус льда в голосе капитана заметно снизился.

— Учился в Морском корпусе, ваше высокоблагородие. Затем перевелся в Преображенский полк.

— Гвардия, — Крузенштерн коротко кивнул. Для него это было почти признанием в любви. — Это уже лучше.

Но тут его взгляд снова упал на мои бумаги, и брови поползли вверх, ломая гранитную маску.

— Позвольте… А что же тут написано? «Для снятия видов и физиогномий диких народов…» Вы, стало быть, по художественной части?

Повисла неловкая пауза. Беллинсгаузен вытаращился на меня с таким видом, будто узнал, что лучший стрелок корпуса по ночам вяжет макраме. Надо было срочно гнать пургу, причем с суровым морским уклоном.

— Никак нет, господин капитан! — я вытянулся в струнку и сделал лицо максимально протокольным. — Никаких пасторалей, цветочков и амурчиков! Исключительно военная топография и черчение! Береговые линии, абрисы фортификаций, пеленги и профили гаваней! Строгая геометрия и математический расчёт для нужд Адмиралтейства! А что до «физиогномий» — это канцелярская отсебятина штабных писарей. Сами знаете, какие они бестолочи-с!

Холодные глаза капитана оценивающе окинули меня. Нехорошо так окинули, с подозрением. Его можно было понять: Морской корпус, первый стрелок, гвардия, и вдруг — живописец при посольстве. Я буквально видел, как за этим остзейским лбом складываются два и два и не получается четыре.

— Странный вы художник, граф, — негромко произнес Крузенштерн. — Впрочем, вы принадлежите свите посланника, так что мое дело — сторона!

Фухх! Пока вроде пронесло.

— Ну что же, — капитан вернул мне предписание. — Размещайтесь. Лейтенант Левенштерн покажет каюту. А вашего человека, — он кивнул на Архипыча, застрявшего посреди палубы в баррикаде из сундуков, — в носовой трюм, к японским дикарям. Места мало, потеснитесь. И не путайтесь под ногами у команды.

Он развернулся и вернулся к своим божественным капитанским делам. Аудиенция окончилась.

Хоть капитан и дал мне понять что ему пофиг, кто я и что, шестым чувством я ощущал, что вопрос не закрыт. Просто эту непонятку он решил оставит на потом. Такие люди ничего не забывают — они просто ждут удобного момента. Вот же, вылез не вовремя этот Фаддей!

— Ну вот ты и устроился, — Беллинсгаузен по-дружески хлопнул меня по плечу. — А на капитана не обращай внимания. Иван Фёдорович — добрейшей души человек. Просто его с этой экспедицией в Адмиралтействе до нервного тика довели. Со всех сторон туркают, а он — крайний.

— Знакомая история, — понимающе хмыкнул я.

— Ну, давай я тебе корабль наш покажу!

Фаддей повёл меня по палубе, виртуозно маневрируя между хрюкающими свиньями и бухтами канатов, в которых при желании можно было заблудиться. Попутно вводил в курс дела:

— Вон тот рыжий здоровяк — первый лейтенант Макар Ратманов. Ушаковская школа, настоящий морской волк, с ним лучше не шутить. Вон тот долговязый, на сенбернара похож — твой сосед Левенштерн. Добрейший малый, тоже с Ушаковым повоевал. Но храпит так, что шпангоуты трещат. Лейтенанты Ромберг и Головачев. А это братья Коцебу, юнкера, совсем еще молодые люди, пятнадцати и семнадцати лет…

Я слушал и кивал, старательно запоминая, кто опасен, кто полезен, кто — пустое место. Как в первый день на новой зоне или в новом совете директоров. И, главное, — выяснял, кто играет в карты.

Играли, как выяснилось, все.

Позади нас, спотыкаясь и крестясь на каждую корабельную курицу с выражением ветхозаветного пророка, попавшего в Содом, плёлся Архипыч. С таким расходом святой энергии он к концу плавания должен был стать святым угодником.

— Ну что, Федька, надо тебя на корабле прописать. Собираемся в кают-компании, — подмигнул Беллинсгаузен, завершая экскурсию. — Выпьем рому за встречу, познакомишься с ребятами поближе. Не откажешь?

— Обижаешь. Буду всенепременно.

Вскоре кают-компания «Надежды» напоминала подпольное казино где-нибудь в подмосковных Люберцах образца девяносто пятого. Только вместо малиновых пиджаков — строгие флотские мундиры, а вместо палевого «Амаретто» — забористый ямайский ром. Потолки низкие, того и гляди снесёшь макушкой дубовый бимс, табачный дым висит топором, а в центре под раскачивающимся фонарём — стол, уставленный бутылками и нехитрой морской закусью.

После третьей я вписался в коллектив как родной. Двадцать лет в суровом российском бизнесе учат главному: неважно, кто перед тобой — братки, чиновники или морские офицеры девятнадцатого века. Хочешь стать своим — пей наравне со всеми, трави байки и не выпендривайся.

И я пил. Молодое графское здоровье, помноженное на закалку из девяностых, творило чудеса.

Память о той ночи сохранилась в виде рваных, хаотичных вспышек.

Кадр первый: я рассказываю забористую историю из своей криминальной юности. Все грохают. Даже огромный суровый Ратманов — второе лицо на корабле после капитана. Значит, я реально смешной. Или они реально пьяные. Или и то, и другое.

Кадр второй: я сижу в обнимку с Фаддеем. Мы чокаемся кружками, расплёскивая ром, и клянёмся в вечной дружбе. Мы оба врём. И оба прекрасно знаем, что врём. Но сейчас — это чистая правда. Пьяная, мимолётная, но искренняя.

Кадр третий: ночь. Фонарь качается. Ром кончился. Появилась водка. Потом спирт. Фаддей бил себя пяткой в грудь и клялся, что это чистейший «шпиртус вини», украденный у лекаря. «Мне-то не гони. Самогон какой-то» — отвечаю я.

Дальше плёнка обрывается. Чёрный экран.

Как добрался до каюты — не помню. Кто-то вёл, кто-то поддерживал. Лишь отчётливо запомнилось, как Архипыч ворчал, стаскивая с меня сапоги:

— Первый день на корабле — и уже в зюзю… Грех-то какой… Угораздило попасть в самый что ни на есть трактир плавучий… На три года… Господи помилуй!!!