Глава 12
Эпилог. Год спустя Июльское солнце ползёт по доскам нового крыльца, добирается до моих босых пяток и принимается их жарить с упорством бабушкиного утюга. Сижу на верхней ступеньке нашего достроенного дома, ноутбук на коленях, кружка с мятой рядом. Листик мяты в кружке торжественно вручила баба Маня со словами «для блохерского вдохновения». Дом за моей спиной пропитан смолой и свежей краской. Юра вчера докрашивал наличники, и теперь они синие, ровно как глаза у нашей коровы Зорьки, которая переехала к нам из загона у бабушки и сразу же возомнила себя совладелицей участка. Вон, бродит у малинника, оценивающе косится на меня в духе «как там твоя статейка, городская, без меня в кадре не обойдётся». На экране ноутбука мигает курсор. Заголовок поста уже стоит: «Как я доила корову, и что из этого вышло». Двести тысяч подписчиков терпеливо ждут продолжения. Издательство ждёт рукопись книги к сентябрю. Юра ждёт, когда я отлеплюсь от экрана и обращу внимание на то, как он перетаскивает дрова у поленницы в одной майке. Кошусь в сторону поленницы. Юра, разумеется, без рубашки. Снова. Восьмой раз за неделю. У меня уже сложилась теория, что эта рубашка существует в его гардеробе исключительно для походов в сельпо да в баню к тёще, то есть к бабе Мане. В остальное время мой муж самовыражается торсом. Стоп. Муж. До сих пор это слово я произношу про себя с осторожностью, словно пробую языком леденец «Дюшес» спустя десять лет. Свадьбу сыграли в мае, тихо, без атласных монстров и распорядительниц с лицами сержанта, без папиных партнёров по бизнесу за столом, зато с бабой Маней в новом голубом платке и Натахой в роли свидетельницы, в платье такой длины, от которой соседский петух снова забыл, как кукарекать. Был ещё дядя Валера, тот самый, что когда-то подбросил меня в Сосновку на КамАЗе, и оказался он троюродным братом Юриного отца, потому что в Сибири все друг другу троюродные братья, как выяснилось у нас к третьему стакану наливки. Папа на свадьбу не приехал. Мама прислала телеграмму. Целую длинную телеграмму, в которой не нашлось ни одного «прости», зато было много «надеюсь, ты понимаешь». Я пробежала её глазами и сунула в шкатулку к старым письмам, на самое дно. Может, перечитаю годика через три. Может, никогда. Зато приехала Ева, моя городская подружка-катализатор. Привезла в подарок набор постельного белья из «Икеи», заплакала на «Горько» и пять раз спросила у Натахи, где тут можно купить такие же красные губы. Натаха снисходительно объяснила, что красные губы покупать не надо, их надо заслужить характером. Кстати, про Натаху. Историю с письмами мы тогда расковыряли до самого донышка, по-деревенски, без полиции и скандала на всю округу, но припёрли Натаху к стенке. Натаха кололась минут пятнадцать. Выяснилось вот что. В то самое лето моих шестнадцати лет она подрабатывала помощницей у тётки на почте, разбирала корреспонденцию. Юрины письма ко мне шли через её руки, и мои письма к нему тоже. Сначала она просто притормаживала их у себя, надеясь, что без переписки мы остынем. А потом, когда поняла, что мы не остываем, написала моей маме. Адрес мой она тоже видела на конвертах, не из неба же он там брался. Письмо вышло, по её собственным словам, «культурное»: мол, уважаемая мама, ваша дочка в нашей деревне крутит роман с местным парнем, и вообще она нам тут не подходит. Мама среагировала мгновенно и дала Натахе инструкции. Письма Натаха отныне пересылала маме. Все письма мама хранила у себя в коробке. Видимо, на случай, если я когда-нибудь вырасту, поумнею и потребую объяснений. Объяснений я не потребовала. Я выросла и собралась выходить замуж за Стаса. А потом, года за два до моей свадьбы, мама делала ревизию своих шкафов. Часть вещей увезла на дачу, часть выбросила. А коробку с письмами, видимо, в приступе сентиментальной заботы, привезла бабе Мане в Сосновку со словами «тут детское» и сунула её на чердак, потому что у бабушек чердак, это не место для хранения, а кладбище для всего непонятного. Натаха, пока всё это рассказывала, плакала натурально, без актёрства, размазывая красную помаду по щекам, а в конце выпалила фразу, которая её и спасла: — Юр, я ж тебя любила, дура. Я ж думала, она уедет, и ты на меня посмотришь. Юра тогда молча развернулся и ушёл колоть дрова, оставив меня с Натахой один на один. Натаха посопела, вытерла нос рукавом и буркнула что-то в духе «ну хочешь, бей», но бить я её не стала, а просто села рядом на ящик из-под лимонада и попросила у неё два пирожка с капустой. Ведь кто его знает, как обернулась бы судьба, если бы мы с Юрой продолжили переписку... Может разругались бы в приступе какого-то юношеского максимализма? С того дня мы дружим. Странной такой дружбой, в которой Натаха каждые две недели приносит мне огурчики и обходит Юру за километр взглядом, в котором мешаются вина, уважение и старая, тщательно прибранная ревность. Мне с ней проще, чем с Евой. В Сибири, видимо, дружба у людей другая. Прощают с матом и сразу. Не прощают тоже с матом и навсегда. Родители Юры, когда услышали эту историю, тоже оттаяли. Калитка скрипит. Лёгок на помине дьявол, как говорит баба Маня про всех родственников, появляющихся не вовремя. Через двор, отгоняя комаров рукой, шагает Натаха. В руках у неё пакет из сельпо, в пакете звенят бутылки, на лице боевая раскраска и победный блеск. — Здарова, Лесникова! — орёт от ворот. Лесникова — моя новая фамилия, к которой я до сих пор не привыкла, потому что в моей голове Лесникова рисуется крепкой обстоятельной женщиной с косой через плечо, а рядом с ней маячу я, лёгкая блондиночка-самозванка с маникюром, нанесённым самой себе на крыльце между двумя глотками мятного чая. — Здарова, Натах. Чего притащила? — Наливочки бабкиной принесла из её закромов и огурчиков. Сама солила. — Натах, ты так со мной заигрываешь, что Юра скоро ревновать начнёт. — Заслужила, — отрезает она. — После того что я с тобой творила, ещё лет десять буду огурчики таскать. И ноги мыть, если попросишь. — Ноги не надо, — морщится Юра, проходя мимо с поленом. — Я свои ноги сам как-нибудь. — Юра, тебе вообще никто не предлагал! Иди дрова коли, лосяра. Лосяра. Это бабушкино словцо переняла вся деревня. Теперь Юру так зовут даже мальчишки на велосипедах, те самые, что когда-то называли меня чучелом. Один из них, конопатый Сашка, регулярно подходит ко мне с просьбой «поглядеть в твой телефон, тёть Ксюш, там бабка моя опять написала вам в комментарий». Бабка его, та самая Петровна с завалинки, теперь активный пользователь интернета и пишет мне сообщения капслоком с пятнадцатью восклицательными знаками подряд. Натаха забирается на крыльцо, плюхается рядом, толкает меня плечом. — Слушай, городская. А правда, что про Стаса твоего вчера в новостях говорили? Замираю. — Каких новостях? — В «Вестях» каких-то экономических. Бабка Зина видела, она теперь по вечерам в телевизоре всё подряд смотрит, не разбираясь. Говорит, твоего бывшего на чём-то поймали. То ли налоги, то ли откаты, то ли любовница в шкафу. — Любовницей у нас секретарша работала, — поправляю автоматически. Юра у поленницы хмыкает. — Ну, секретарша в шкафу тоже звучит, — Натаха не сдаётся. — В общем, говорят, его прижали. Сидит под подпиской, никуда не выезжает. Папа твой, кстати, от него отрёкся первым делом, как только запахло жареным. Папа со своей фирменной логикой, по которой любой партнёр, переставший приносить выгоду, автоматически перестаёт быть партнёром. Год назад это правило прилетело и в меня, и тогда я плакала навзрыд. Сейчас только пожимаю плечами и тянусь к кружке с остывшей мятой. — Карма, — говорю. — Сибирь, она такая, она всё видит. — Натах, я ведь до сих пор думаю, как он тогда вообще до нас добрался? — срывается у меня. — Год прошёл, а я всё гадаю. — Ой, это отдельный анекдот, — Натаха оживляется. — Я ж тебе не рассказывала. Мне Михалыч потом всё на пальцах объяснил, пока этот свой утюг из лепёшки тянул. Стас твой долетел до Новосибирска на самолёте, бизнес-классом, как полагается. На вокзале, ну, в аэропорту то есть, его уже ждал водитель с этой чёрной махиной. Машина-то не его, прокатная. Какая-то фирма там есть, «премиум-аренда» называется, для командировочных, у которых деньги жгут карман. Он за неё двое суток оплатил, чтобы покрасоваться. А когда влез в нашу грязь и понял, что обратно фирма машину в таком виде не примет, у него физиономия перекосилась пуще, чем в момент Юркиного появления. — Откуда Михалыч всё это знает? — удивляюсь. — А Михалыч с водителем перекурил, пока тащил их «Уазом». Водитель, бедняга, всю дорогу из Новосибирска матерился на заднем сидении, чтобы не палиться. — То есть, — медленно соображаю, — он сначала летел, потом ехал в чужой машине с чужим водителем, чтобы потом полчаса газовать в лепёшке у нашей калитки и опозориться на всю Сосновку? — Ровно так, — Натаха соглашается с глубоким удовлетворением. — Сибирь, говорю же тебе. Юра у поленницы снова тихо хмыкает. На его лице такая мужицкая молчаливая благодарность судьбе за то, что соседка-сплетница приносит хорошие новости. — Кстати, — добавляет Натаха, — водитель тот, говорят, потом ещё долго рассказывал по чатам своей конторы, как один богатей утопил премиум-внедорожник в коровьем навозе. Видео, говорят, до сих пор где-то ходит. Бабка Зина видела отрывок. — Натах, — вздыхаю, — ты только бабке Петровне не показывай. Она мне капслоком восторгаться будет неделю. — Уже показала, — невинно сообщает Натаха. — Ты в комментариях посмотри, у тебя там филиал её радости. Натаха хватает мою ладонь обеими руками. — Золотая ты моя. Я тебя, городская, за Юрку год назад чуть не убила, а сейчас сама за тебя любого убью. Жизнь, а? — Жизнь, — соглашаюсь. Калитка скрипит снова, и в этот раз появляется баба Маня. В руках кастрюля, прикрытая полотенцем, на голове тот самый платок со свадьбы. Поверх платка возвышается боевой узелок седых волос, не помещающийся ни в одну причёску мира. — Свет в окошке! — кричит ей Натаха. — Бабуль, давайте я кастрюлю возьму! — Сама донесу, не калека. Юрка, а ты чего без рубашки? Ксения тебя соседям демонстрирует или у нас стирка? — Стирка, — отзывается Юра серьёзно. — Ксения меня ещё не научилась демонстрировать так, как ты вчера демонстрировала свою новую кофту. — Цыц, лосяра, — баба Маня шлёпает его кастрюлей по плечу, и он картинно охает. — В моём возрасте можно. А вы молодые, ещё успеете надемонстрироваться. Забираю кастрюлю и заношу её в дом. Юра идёт следом. В сенях он перехватывает меня за локоть, поворачивает к себе и быстро целует в висок. — Ты сегодня странная, — говорит тихо. — С самого утра. — Жара. — Ты в жару обычно болтливая, а сегодня молчишь. Случилось что? Случилось. Уже неделю как случилось. Только я никак не решусь сказать. С утра меня мутит от одного вида кофейной кружки, хотя раньше я обожала этот напиток всей своей сознательной жизнью. От бабушкиной курицы с чесноком вчера выскочила из-за стола, едва добежала до уборной. А тест валяется у меня в кармане халата с дурацкими розами. В том самом халате, в котором я когда-то впервые пришла к нему с жестяной банкой и нашими письмами. Тест с двумя полосками. Юра смотрит на меня сверху вниз, и я снова ощущаю себя так же беззащитно, как в тот день, когда стояла перед ним в перепачканном грязью свадебном платье, с тем же чувством, будто он видит меня насквозь. — Юр, — выдыхаю. — Чего, Ксю? Сую руку в карман халата, достаю тест и кладу ему на ладонь. Юра молчит. Долго. У него на лице ровно ничего не отражается, ни одной эмоции, ни одной мышцы, и я успеваю в эти три секунды умереть тысячу раз и воскреснуть пятьсот. Он кладёт тест на полочку у зеркала, обнимает меня обеими руками, поднимает над полом и кружит в сенях. — Дурёха моя. Сибирячка моя, — низко, басовито рычит мне куда-то в шею. — Юр, поставь, голова кружится. Он опускает меня, но рук не убирает. Лоб упирается в мой лоб. — Ксю, — шепчет, — а мы Маньку оставим в покое до вечера? Скажем, что тебе нездоровится. — Тёщу твою? — переспрашиваю с подколкой. — Тёщу мою. — Юр, нам надо обед есть. Она же три часа курицу томила. — Курица подождёт. — Натаха в сенях. — Натаха уже всё поняла по нашим лицам, она сейчас сама свалит. В подтверждение его слов с крыльца доносится: — Ксюш, я побежала! У меня там магазин не закрыт, только что вспомнила! Бабуль, я пошла, до вечера! Калитка хлопает. Юра смеётся мне в волосы. — Видишь, всё устроилось. — Юра, у нас тёща в кухне обедать собирается! — Тёща, — раздаётся за нашими спинами лукавый бабушкин голос, — тёща сейчас тоже до вечера побежит. У меня там, оказывается, утюг включённый остался. А вы тут пока курицу разогрейте сами. Вообще, отдохните, молодёжь. Поворачиваюсь. Баба Маня стоит в проёме кухонной двери, прижимает к щеке угол фартука и смотрит на нас своими выцветшими, поразительно ясными глазами. По щеке у неё ползёт мокрая дорожка, которую она тут же стирает с напускной деловитостью. — Лук, — сообщает строго. — От лука глаза слезятся. — Бабуль, ну какой лук, — ласково напоминаю. — Цыц, внучка. Не учи бабушку. Она склоняет голову в сторону Юры с тем особым достоинством, которое включается у неё в по-настоящему важные моменты, поправляет платок и выходит на крыльцо. За калиткой стихает её ворчание про утюг. У ворот она ещё разок останавливается, оборачивается, окидывает наш свежепокрашенный дом долгим взглядом и осеняет всё это медленным крестом. Потом уходит, и я знаю, что эта женщина сейчас плачет уже не от лука, а от того самого, ради чего она топила баню в тот первый вечер моего побега. Юра поднимает меня на руки легко и буднично, словно несёт охапку дров от поленницы, и шагает со мной в нашу комнату, ту самую, с большим окном, выходящим на реку. — Юр, — шепчу ему в шею. — А курица? — Ксюш, забудь про курицу. Кладёт меня на кровать. Стоит надо мной с тем самым выражением, какое у него бывает, когда он работает по тонкому делу: вытёсывает наличник, шлифует столешницу, перевязывает мне разбитую коленку после того, как я в очередной раз навернулась. — Лесникова, — произносит низко, склоняясь. Он целует меня сначала в висок, потом в скулу, а после в самый уголок рта, и каждое прикосновение его губ отдаёт смолой, мылом и сибирским солнцем. Бретелька халата соскальзывает с моего плеча под его пальцами, а сами пальцы тем временем пробегают по ключице и задерживаются на той самой родинке, которую он, по его собственным словам, помнит ещё с моих шестнадцати лет. — Юр, — выдыхаю. — Я серьёзно. Курица. — Ксю. — Что? — Ты разговариваешь во время поцелуев. Это лечится только одним способом. — Каким? — Я тебе сейчас покажу. И показывает. Час спустя я лежу у него на плече, накрытая простынёй, и таращусь в потолок, расписанный сосновыми сучками. Юра дышит ровно у меня над макушкой, его ладонь лежит у меня на животе, точно так же, как лежала на моей талии в тот первый медляк под завывания группы «Руки Вверх». — Юр. — Ммм. — А мы детскую где будем делать? — На втором этаже. Там окно как раз на реку выходит. Будем сидеть на крыльце, малой будет на закат смотреть, и мы с тобой. «Наш дом, Ксю. Будем сидеть на крыльце и смотреть на закат». Тот самый дом, которым сейчас дышит весь вечерний воздух вокруг нас. Поворачиваю голову, утыкаюсь носом ему в ключицу. — Юра. — Ну. — А ты помнишь, как ты меня в клубе поцеловал и убежал? — Помню. — А чего убежал? — Думал, ты опять уедешь на поезде к Стасу или кому-нибудь ещё. Мне опять одному куковать. Глажу его по груди. — Юр. — Ну. — Я никуда не уеду. — Знаю. — Я серьёзно. — А я серьёзно знаю. С реки тянет прохладой через открытое окно. Где-то на берегу сосед-рыбак кричит на свою собаку, собака отвечает обиженным лаем. Зорька мычит с тем глубоким коровьим философским смыслом, который недоступен ни одному другому виду млекопитающих. В эту минуту до меня доходит простая вещь. Сосновый потолок над головой, тяжёлая тёплая ладонь у меня на животе, Зорька, бродящая по малиннику с видом совладелицы, баба Маня со своим «луком», от которого у неё подозрительно «слезится», Натаха с её вечным «жизнь, а?», и даже бабка Петровна, штурмующая мои комментарии капслоком, складываются в одну общую картину. Картина эта и есть та самая настоящая жизнь, которую я в своём атласном платье у зеркала гримёрки умудрилась не разглядеть в упор, едва не выйдя замуж за ходячую рекламу зубной пасты. Год назад мне казалось, что счастье, это когда тебя ведут под фату с папиным благословением и швейцарскими часами на запястье жениха. А спустя год выяснилось, что счастье, это когда тебя в твоём дурацком халате с розами целует в висок мужик, пропахший хвоей и бензином, в доме, который он рубил для тебя десять лет. — Юр. — Чего, Ксю. — Я тебя люблю. Молчит. Дыхание у него над моей макушкой делается медленнее, тяжелее. Поднимает мою ладонь со своей груди, подносит к губам, целует костяшки одну за другой. — Ксю. — Чего, Юр. — Курица остыла, поди. — Поди, Юр. — Так пойдём подогреем. — Пойдём. Никто не двигается. Зорька мычит снова, на этот раз громче, требовательнее. Через минуту в кухне кто-то скрипит дверью, и звенит крышка от кастрюли. — Молодёжь! — раздаётся от плиты бабушкин голос. — Я тут на пять минут заглянула, ну никак не сидится дома! Кто будет курицу греть, я или вы?! Юра хохочет, я фыркаю в ответ, и уже совершенно неважно, кто будет греть эту несчастную курицу: то ли баба Маня сама управится, то ли Натаха вернётся со своей наливочкой и заодно поставит кастрюлю на плиту. Важно совсем другое... что я наконец, после двадцати шести лет жизни, после атласного корсета, после папиных контрактов и маминой телеграммы без единого «прости», сделала свой выбор. Выбрала себя. — Ксю, — Юра приподнимается на локте, смотрит на меня сверху вниз с тем своим хитрым прищуром, от которого у меня по-прежнему слабеют коленки. — А давай мы дочку Сосной назовём. — Юра, ты с ума сошёл? — А что? Имя как имя. И символично. — Юра, если будет дочка, я её назову Машей. В честь бабушки. — Ладно. А если сын? — А если сын, можешь Сосной. Я разрешаю. Хохочем в две глотки в подушку, чтобы баба Маня не услышала с кухни. Заходимся, как два дурака, которые наконец дождались своего счастья и теперь не знают, куда его деть. С кухни доносится аромат тёплой курицы, а с реки тянет вечерней прохладой, и на моём ноутбуке так и осталась незакрытая статья с заголовком «Как я доила корову, и что из этого вышло», но двести тысяч подписчиков вполне могут подождать до вечера, а может, и до завтрашнего утра. У меня теперь, как выяснилось, целая жизнь впереди. Шикарно.