Северное дело Кира Северина · Глава 11. На арденалине

Глава 11. На арденалине

Я полезла туда одна. Без Игоря. И да, я знаю, что это была глупость, — мне об этом потом сообщат, причём дважды, причём один раз с поклоном.

Но в свою защиту скажу: я следователь, а не барышня, которой нужен сопровождающий до калитки. У меня была зацепка — мать, пятиэтажка, третий этаж. У меня был свободный вечер. И у меня было то, что губит всех хороших следователей и всех героинь моих стыдных книжек, — нетерпение пополам с уверенностью, что уж со мной-то ничего не случится.

Я решила просто посмотреть. Подобраться к дому, осмотреться, может, перекинуться парой слов с соседками — старушки у подъездов знают про жильцов больше, чем все базы данных вместе взятые, это медицинский факт. Никакого риска. Разведка. Я даже Игорю не сказала — отчасти потому, что он бы увязался, отчасти потому, что мне хотелось доказать себе, что я и сама с усами, без двухметрового страхующего шкафа.

Гордость — это, как говорит мой папа, то, что у Воронов вместо инстинкта самосохранения.

В кои-то веки папа был прав.

* * *

Сначала всё шло прекрасно.

Я нашла дом. Нашла подъезд. Нашла даже старушку — золотую, словоохотливую, на лавочке, — которая за десять минут и две конфеты выложила мне, что в третьей квартире живёт Зинаида Павловна, тихая, болеет, а сын у неё «то появится, то пропадёт, важный такой, на машинах разных приезжает, а к матери раз в сто лет, ирод».

«Разные машины» и «ирод» легли в мою картину идеально. Я почти мурлыкала.

А потом во двор въехала одна из этих разных машин.

И из неё вышел не «Артур».

Из неё вышел другой мужчина — я его не знала, не из моих фото, не из дела, — и пошёл к тому самому подъезду с уверенностью человека, который тут не впервые. И я, вместо того чтобы тихо сидеть с золотой старушкой и доедать разведданные, сделала то, за что хороших следователей и убивают: пошла за ним. В подъезд. Потому что — а вдруг подельник, а вдруг сейчас всё и сложится, а вдруг я тут, прямо сейчас, размотаю весь клубок и приду к Игорю не с зацепкой, а с готовым делом и фразой «а я же говорила».

Тщеславие. Ещё одна вещь, которая у Воронов вместо инстинкта самосохранения. У нас вообще богатый ассортимент того, что заменяет здравый смысл.

* * *

В подъезде было темно и пахло кошками и чужой жизнью.

Мужчина поднялся на третий, я — следом, на пол-пролёта ниже, тихо, как умею. Он не пошёл в третью квартиру. Он остановился на площадке, достал телефон и стал ждать — а я застряла между этажами, потому что идти дальше было некуда, а уходить — поздно, шаги бы услышал.

И вот тут всё пошло не по плану.

Потому что снизу, от входа, хлопнула дверь, и поднялся ещё один. И я оказалась там, где следователь оказываться не должен ни при каких методах Донцовой: между двумя незнакомыми мужчинами в темном подъезде, без прикрытия, без страховки, и единственный, кто знал, где я, была золотая старушка, которая через час забудет, что вообще меня видела.

Тот, что снизу, поднимался. Тот, что сверху, обернулся на шаги. И я, зажатая между ними на пол-пролёта, в чужом подъезде, поняла с холодной ясностью, которая приходит слишком поздно: я влипла. По-настоящему. Не по-книжному, где сыщицу в последний момент спасает удачно подвернувшийся фонарный столб. По-настоящему.

— Девушка, — сказал тот, что снизу, нехорошим голосом, останавливаясь. — А вы тут к кому?

И я открыла рот, чтобы соврать что-нибудь блестящее.

И не успела.

* * *

Потому что входная дверь внизу хлопнула в третий раз — коротко, без скрипа, как хлопает дверь, которую открыл человек, умеющий открывать двери тихо, — и по лестнице, не торопясь и очень быстро одновременно (я до сих пор не понимаю, как так можно), поднялся Игорь.

Он не сказал ни слова тем двоим. Он вообще на них почти не смотрел. Он смотрел на меня — и от этого взгляда мне стало страшнее, чем от обоих незнакомцев, потому что в этом взгляде была не злость. В нём был ужас. Тот самый, который человек испытывает, увидев близкого на краю.

Он просто поднялся, встал между мной и тем, что снизу, — спокойно, без позы, заняв ровно столько места, сколько нужно, чтобы стало ясно: дальше не пройти, — и сказал, обращаясь куда-то в пространство между двумя мужиками, ровным голосом, от которого у меня волосы зашевелились:

— Мы уходим. Вы нас не видели. Все расходимся, и никому ничего не было.

И почему-то я потом полночи думала, почему они разошлись. Тот, что снизу, переглянулся с тем, что сверху, оценил Игоря одним взглядом, понял что-то, чего я не понимала, и решил, что связываться не стоит. Иногда не нужно ничего делать. Иногда достаточно быть тем, с кем не хотят связываться. Игорь умел быть таким, не пошевелив пальцем.

Он взял меня за локоть — крепко, не больно, надёжно — и свёл вниз, на улицу, на воздух, под фонари, к жизни.

* * *

На улице меня начало потряхивать.

Не от страха даже — страх пришёл и ушёл, я привычная. От адреналина, от запоздалого осознания, от того, что вот только что всё могло закончиться очень, очень плохо, и не закончилось только потому, что один человек, которому я не сказала, куда поехала, всё равно знал, куда я поехала.

— Вы за мной следили, — сказала я. Зубы чуть стучали. — Вы… вы приставили ко мне хвост. К следователю. Меня. Вели.

— Да, — сказал Игорь.

Не оправдывался. Не юлил. Просто — да.

— Как вы смеете, — сказала я, и голос у меня поднялся, потому что адреналину надо было куда-то деться, и он выбрал ярость, как самое привычное. — Я взрослый человек! Я при исполнении! Я не нуждаюсь в няньке, которая…

— Вы зашли в темный подъезд за незнакомым человеком, — сказал он. Тихо. И от этой тишины я заткнулась. — Одна. Никому не сказав. Вас зажали двое. Ещё минута — и я бы не успел. Вы понимаете это? Ещё. Одна. Минута.

— Я бы выкрутилась, — сказала я. Уже без уверенности.

— Нет, — сказал он. — Не в этот раз.

И вот тут он сделал то, чего я от него, человека-крепости, человека-стены, не ждала никогда. Он шагнул ближе, взял моё лицо в ладони — большие, тёплые, чуть подрагивающие, и это подрагивание сказало мне больше, чем все его слова, — и посмотрел так, будто проверял, цела ли я, вся ли я тут, не приснилось ли ему худшее.

— Никогда так больше не делайте, — сказал он. — Слышите? Никогда. Я не…

И не договорил.

Потому что я, Варвара Андреевна Ворон, следователь, которая всё держит под контролем, на адреналине, на чужих тёплых ладонях, на запоздалом ужасе и раннем, очень раннем счастье, — сделала то, чего не планировала, чего не было ни в одном плане, ни в одной книжке, ни в одном протоколе.

Я притянула его за ворот и поцеловала.

* * *

Я ждала, что он отстранится. Что замрёт. Что включит крепость.

Он не включил.

Он поцеловал меня в ответ — не как стена, не как танк, не как человек, который полжизни никого не подпускал, а как человек, который полжизни ждал ровно этого и боялся, что не дождётся.

Жадно.

Бережно. Так, что у меня подломились колени, и он это почувствовал, и придержал, потому что он всё чувствует, в этом и беда, в этом всегда и была беда.

Мы целовались в темном дворе пятиэтажки, под фонарём, у которого, я уверена, всё было записано на подкорку, как у той золотой старушки, и мне было совершенно, абсолютно всё равно, что нас видно, что это непрофессионально, что я только что чуть не провалила дело и саму себя.

Потому что впервые за очень долгое время я не считала.

Ни выходы, ни риски, ни секунды, ни его миллиметры. Ничего.

Я просто целовала человека, который приехал, потому что знал, что я полезу куда не надо. Который всегда будет знать. Который, кажется, и приставил ко мне хвост, потому что не мог иначе — не потому что я следователь, а потому что я — я.

* * *

Оторвались мы, только когда воздух закончился у обоих.

Он смотрел на меня сверху вниз, как всегда, но смотрел уже не как крепость. Стена дала трещину. Большую, через всю кладку. И в трещину было видно человека, и человек был — мой.

— Это, — сказала я, потому что кто-то должен был что-то сказать, а молчать он умел лучше, значит, говорить выпало мне, — было непрофессионально.

— Крайне, — согласился он.

— Я списываю это на адреналин.

— Спишите, — сказал он. И, помолчав, добавил — тихо, с теми самыми двумя миллиметрами, которые теперь были не улыбкой даже, а чем-то большим: — Только адреналин у меня держится уже три недели. Не проходит. Я проверял.

Я засмеялась. Уткнулась лбом ему в грудь — в тёмную рубашку, пахнущую сдержанным и теперь ещё мной, — и засмеялась, потому что иначе бы заплакала, а Вороны не плачут, у нас вместо слёз гордость, я же говорила.

— Везите меня домой, Корсаков, — сказала я в его рубашку. — И в этот раз я сяду спереди. Без обсуждений.

— Спереди, — согласился он.

И впервые за весь вечер ни один из нас не стал ничего списывать на дело.

Дело могло подождать.

Дело, в кои-то веки, было не главным.