Северный счёт Кира Северина · Глава 6. Ещё не сейчас

Глава 6. Ещё не сейчас

В четверг он не отпустил меня в семь.

— Останьтесь, — сказал он, не отрываясь от экрана. — Полчаса. Хочу, чтобы вы посмотрели на одну вещь до того, как я её подпишу.

Это не было просьбой, и это не было приказом. Это было третье — то, как разговаривают люди, привыкшие, что остаются. Я осталась. Не потому, что он привык. Потому что мне это было нужно: чем дольше я рядом, тем больше вижу. Так я себе сказала.

Контора опустела медленно, как опустевает театр после спектакля. Сначала ушли двое, потом ещё трое, потом тревожный Лёша, который всегда уходит, оглядываясь, будто забыл что-то важное и боится спросить. Каждый кивнул Глебу в спину — он не ответил никому. За стеклом гасли лампы, одна секция за другой, пока не остались гореть только две: над его столом и над моим. Город за окном уже горел вовсю — мы сидели высоко, и башни напротив светились прямо в наши окна.

Когда стекло между нами перестало отражать чужие силуэты, он встал, прошёл ко мне с двумя бокалами и бутылкой и сел напротив, по другую сторону стола, как садятся не к подчинённому.

— Вы не пьёте на работе, — сказала я.

— Я не пью с теми, с кем мне скучно, — сказал он. — Это не одно и то же.

И налил мне, не спросив, хочу ли я.

Мы говорили час.

Не о личном — мы оба не умеем о личном, я это поняла про него сразу, как узнают своё. Мы говорили о деле. О той вещи, которую он хотел подписать. Я нашла в ней изъян за четыре минуты — маленький, который никто из его десяти не увидел, — и сказала ему. Он замолчал. Посмотрел. Перечитал. И не стал делать вид, что заметил сам.

— Да, — сказал он просто. — Вы правы. Я бы это пропустил.

Я знаю цену таким людям. Их мало. Человек, который умеет сказать «вы правы» тому, кто младше, тише и стоит ниже, — редкая порода. Я всю жизнь работала с теми, кто скорее проглотит ошибку, чем признает её при девочке в очках.

Он не глотал. Он признавал. И от этого было только хуже — потому что ненавидеть тупого легко, а этот не был тупым.

Он рассказал — мельком, между делом — про три этажа в чужих башнях, на которые смотрит из окна. Не жалуясь. Как факт. «У меня есть незакрытый счёт, и я из тех, кто счета закрывает». Я слушала человека, который десять лет живёт ровно тем же, чем живу я, — счётом, — и сказала ему ровно: «Понимаю». И это была чистая правда, прочитанная не в ту сторону, как всегда.

Я держала голову весь час. Голова была холодной и ясной. Голова презирала его — за пятнадцатый, за строчку вместо человека, за то, что он сидит тут в своём дорогом свитере и не помнит, кого он стёр, чтобы сидеть.

А потом он потянулся налить мне второй бокал, и рукав его свитера задрался, и я увидела его запястье.

Я не знаю, как это объяснить так, чтобы это не звучало глупо.

Я посмотрела на его руки — и перестала слышать, что он говорит.

Не потому, что он сказал что-то важное. Наоборот — он говорил что-то незначащее, про вино, кажется. А я смотрела, как двигается его кисть, как он держит бокал за ножку двумя пальцами, точно и небрежно одновременно, и у меня под кожей прошло что-то, чего я не звала. Тёплое и тяжёлое. Совершенно мне неподвластное.

Я отвела глаза. Посмотрела в окно. Сосчитала про себя до десяти — медленно, как учат считать, чтобы не сорваться.

Не помогло.

Он наклонился ближе через стол, чтобы поставить бокал передо мной. В пустой тихой конторе, где горели только две лампы и светились башни напротив, расстояние между нами вдруг стало коротким, как вдох. Я близко, слишком близко, услышала, как он пахнет — деревом, чем-то горьковатым, дорогим, — и почувствовала тепло, которое идёт от человека, когда он рядом, и моё тело отозвалось на это раньше, чем я успела ему запретить. Раньше головы. Помимо головы. Через голову.

Я пришла в холодную ярость.

Это была не нежность — я знаю, как выглядит нежность, я её боюсь, я её сторожу в себе, как сторожат течь. Это было хуже. Это было животное, глупое, безмозглое притяжение к мужчине, у которого красивые руки и низкий голос, — переменная, которую невозможно посчитать, потому что она не в голове, а в крови, и крови наплевать, кто он и что он сделал моему отцу.

Я десять лет вычищала из себя всё лишнее. Гнев. Спешку. Жалость. Я думала, что вычистила всё.

Я не подумала про это.

Я сидела напротив человека, которого пришла уничтожить, и хотела, чтобы он коснулся моей руки.

И это сбивало меня с толку сильнее, чем что-либо за десять лет.

Он что-то спросил. Я не расслышала. Я кивнула наугад и ушла в себя — туда, куда ухожу, когда мне нужно вернуть холод. Я делаю это так: беру что-нибудь твёрдое, считаное, своё — и прохожу по нему шаг за шагом, пока кровь не уймётся.

В тот вечер я взяла самое твёрдое, что у меня есть.

Свой выключатель.

Я объясню его себе так, как объяснила бы ребёнку. Я и собирала его для ребёнка — для той дуры, которой однажды могла стать. Вот для этой, сегодняшней, которая пялится на чужие руки.

Есть письмо. Большое. В нём — пятнадцатый год: что он сделал тогда, как сделал крайним моего отца, как увёл всё на него и на тех, кого не жалко. Всё, с бумагами, с цифрами, доказуемо. Это письмо лежит не у меня. Я нарочно положила его туда, откуда сама его не достану, как бы ни захотела. Достать, остановить, отменить — не могу.

Одно мне оставлено: добавить. Дописать новое, если найду, — а я для того и сижу теперь в его конторе, чтобы найти. Убрать нельзя; дополнить можно. Так я устроила нарочно: чтобы будущая я, какой бы слабой ни стала, могла только добить, но не пощадить.

И у письма есть день.

Я выбрала его три года назад. Конкретный день, далеко вперёд, — тогда он казался далёким, как другая жизнь. В этот день письмо уйдёт само: в надзор, в газеты и ему, Северову, сразу всем. Мне не нужно ничего нажимать, ничего подтверждать, ни о чём не нужно помнить. Не нужно его кормить, сторожить, продлевать. Оно не ждёт от меня действий. Оно просто ждёт свой день. Как поезд по расписанию, на рельсах которого я зачем-то легла три года назад.

И главное. Этот день нельзя ни отменить, ни передвинуть. Ни приблизить, ни отодвинуть. Кнопки «никогда» в нём нет — я её не сделала. Нарочно. Я знала, что когда-нибудь захочу всё остановить, и сделала так, чтобы захотевшая остановить «я» ничего не могла. Чтобы между моим сегодняшним малодушием и письмом не было ни единого рычага. Только дата. Глухая, как стена. Назначенная той, которой я была три года назад, — умной, холодной, не верившей будущей себе ни на грош.

Я была права, что не верила.

Вот она я. Будущая. Сижу и хочу, чтобы он коснулся моей руки.

Если бы у меня был способ отменить тот день — я не уверена, что сегодня вечером не отменила бы.

И поэтому хорошо, сказала я себе, что способа нет.

«Ещё не сейчас», — сказала я себе. Не письму — себе. Это не команда, письму мои команды не нужны. Это всё, что мне осталось ему противопоставить: пока день не настал, у нас ещё есть время. Ещё не сейчас. Ещё немного.

Я повторила это дважды.

И во второй раз мне стало по-настоящему страшно — потому что я поняла, что говорю «ещё не сейчас» уже не про казнь врага. А про то, сколько мне ещё осталось не трогать его руку.

— Соня.

Он назвал меня коротким именем. Первый раз. Не «Софья».

Я вернулась из себя. Кровь унялась — я загнала её обратно своим выключателем, своим единственным по-настоящему холодным местом. Я снова была собой. Голова ясная. Руки на коленях.

— Поздно, — сказала я. — Мне пора.

Он посмотрел на меня внимательно — тем самым взглядом, которым в первый вечер чуть не вспомнил то, чего не может вспомнить. Я выдержала. Я теперь умею выдерживать этот взгляд.

— Да, — сказал он. — Идите. — И, когда я уже встала: — Останьтесь завтра тоже. Вы видите то, чего не видит никто.

«Вы видите то, чего не видит никто».

Знал бы он, что именно я вижу.

Я ехала домой и злилась — ровно, холодно, всю дорогу. Не на него.

На себя. На свои руки. На свою кровь, которой наплевать на десять лет.

Дома я, не снимая пальто, постояла у тёмного окна и сказала себе «ещё не сейчас».

Не письму — письму всё равно, оно знает свой день и без меня. Себе. Я отсчитывала не казнь врага. Я отсчитывала, сколько мне ещё осталось до того дня, когда всё кончится само, помимо меня, — и впервые за десять лет этот отсчёт не радовал, а пугал.

Раньше я ждала тот день, как ждут конца пути.

Сегодня я впервые поймала себя на том, что хочу, чтобы рельсы оказались длиннее.