Северный счёт Кира Северина · Глава 7. Тело

Глава 7. Тело

Вечера повторялись, и я перестала считать, сколько их было.

Это пугало само по себе — я считаю всё, я не теряю счёт ничему, а тут потеряла. Дни слиплись в один длинный декабрьский вечер: контора пустеет, гаснут лампы секциями, остаются две — над его столом и над моим, башни напротив горят в чёрных окнах, и мы вдвоём над одним листом, над одним бокалом, над одним разговором, который всё реже про дело.

Он оставлял меня после семи — каждый раз под предлогом, и каждый раз предлог был тоньше, пока не истёрся совсем, и мы оба перестали делать вид, что я остаюсь ради работы. Я приходила в восемь утра и весь день, краем сознания, ждала, когда стрелка дойдёт до семи и уйдёт последний из десяти. Я, которая десять лет не ждала ничего, кроме одного дня, теперь ждала каждый вечер.

Я знала, что это значит. Я не дура. Я просто впервые в жизни знала и не могла остановить — как смотришь на цифру, которая не сходится, и пересчитываешь третий раз, и она всё равно не сходится.

Голова у меня была в порядке. Голова работала, как всегда. Я по-прежнему презирала его — умом, ровно, без скидок. Я по-прежнему знала про тот день, который назначила три года назад и который приближался сам, без меня, в глухой тишине, как поезд по расписанию. Я по-прежнему знала, чем всё это кончится для него.

А тело меня предавало.

В тот вечер он сидел напротив, ближе, чем нужно, и говорил что-то, и я не слышала ни слова.

Я смотрела на его рот.

Я ловила себя на этом весь последний час и отводила взгляд, и через минуту снова смотрела на его рот — как он произносит слова, как двигается нижняя губа, — и думала совершенно конкретные, ясные, неприличные вещи о том, что этот рот мог бы сделать. Не туманно. Прямо. Я вообще всё думаю прямо — это моё проклятие: я не умею думать намёками, я думаю до конца, по пунктам, и сейчас мои пункты были про то, как его рот идёт по моей шее вниз.

У меня горело лицо. У меня — у человека, у которого десять лет не горело ничего.

Он наклонился через стол — взять бумагу, обычное движение, — и оказался так близко, что я почувствовала его тепло кожей лица, и мой пульс сорвался. Не дрогнул — сорвался, в горло, в виски, вниз. Я сидела очень прямо и очень тихо и слышала собственное сердце так громко, что испугалась, что он услышит тоже.

Я хотела, чтобы он не выпрямлялся.

Я хотела, чтобы он остался вот так, близко, и сделал то, чего я не позволяю себе даже додумать, — и одновременно холодная, ясная часть меня смотрела на это сверху и говорила: посмотри на себя. Посмотри, во что ты превращаешься. Из-за чего. Из-за кого.

Я хотела его.

Это правда, которую я не могла обойти. Не «он мне симпатичен». Не «он интересный». Я хотела его телом — грубо, просто, до низа живота, так, как, я думала, со мной вообще не бывает, потому что со мной этого не было никогда. Я хотела, чтобы он перестал говорить, обошёл этот идиотский стол, поднял меня и сделал со мной всё, что я себе по пунктам расписала, пока он думал, что мы обсуждаем дело.

Я наклонилась к нему — сама, чуть-чуть, на пару сантиметров, не решив этого головой. Тело решило за меня. Тело наклонилось к теплу, как наклоняется всё живое.

И на этих двух сантиметрах я себя поймала.

Я выпрямилась так резко, что он поднял на меня глаза.

— Что-то не так? — спросил он.

Всё, хотела сказать я. Всё не так. Я сижу напротив тебя, мокрая ладонями, с колотящимся сердцем, и хочу, чтобы ты меня раздел, а через несколько недель ты будешь уничтожен, и сделаю это я, и я знала это, когда хотела, чтобы ты меня раздел.

— Душно, — сказала я. — Можно открыть окно?

Он встал и открыл сам. Декабрь вошёл в комнату ледяным сквозняком, и я подставила ему лицо, и шею, и руки, и дышала холодом, как дышат после того, как чуть не утонул.

Холод — это моё. Холод я понимаю. Холод можно посчитать.

А то, что творило со мной его тепло на расстоянии вытянутой руки, посчитать было нельзя, и именно это пугало меня до настоящего, животного ужаса — сильнее, чем мой собственный выключатель, сильнее, чем то, что я делаю, сильнее всего.

Я десять лет вынимала из себя всё, что мешало довести расчёт до конца. Гнев. Жалость. Страх. Я стала чистой и точной, как хороший инструмент. Я думала, что во мне больше нечего вынимать.

А внутри, оказывается, всё это время сидело тело. Молодое, голодное, ничего не знающее про пятнадцатый год. Тело, которому двадцать пять и которое ни разу за эти двадцать пять лет толком не жило, потому что я ему не разрешала, — и оно сейчас впервые требовало своё, громко, бесстыдно, не слушая никаких моих доводов про отца, про счёт, про то, кто этот человек у окна.

Телу было всё равно, кто он.

Телу он нравился.

И я ненавидела своё тело за это так, как никогда никого не ненавидела, — даже его.

Я ушла в тот вечер, не дождавшись, пока остынет.

Я почти выбежала — собрала сумку слишком быстро, сказала про метро какую-то ложь, не глядя на него, потому что если бы посмотрела, то увидела бы его рот, а если бы увидела рот, я за себя не отвечала.

В лифте я прислонилась лбом к холодному зеркалу.

Лицо горело. Под ним — то же спокойное лицо: две косы, очки, тихая Климова. А под лицом — пожар, которого никто, глядя на меня, не заподозрил бы. Я всегда этим гордилась — тем, что под моим лицом не видно ничего. Сегодня я впервые поняла, как это работает с другой стороны: можно сгорать заживо и выглядеть как девочка, которая боится метро.

Дома я разделась сама. Холодно, зло, по-деловому. Встала под душ и сделала воду такой, чтобы стучало по коже, чтобы выбило из меня это, чтобы вернуть себе своё единственное состояние, в котором я работаю, — холод.

Не выбило.

Я стояла под водой и хотела его. Тупо, телесно, без всякого разрешения сверху. И знала, что завтра приду в восемь, и буду ждать семи, и снова буду смотреть на его рот.

Я вышла, не вытираясь, мокрая, села на край кровати в тёмной комнате.

И сказала вслух, в пустоту: «Ещё не сейчас».

Письму это не нужно — письмо знает свой день и без меня, его не отозвать и не отодвинуть, ему всё равно, что я тут шепчу. Я говорила это себе. Сквозь зубы, со злостью. Это было единственное холодное, твёрдое, моё, за что я могла сегодня держаться, чтобы не сойти с ума: напомнить себе, что тот день ещё не настал. Что у меня ещё есть время.

Раньше «ещё не сейчас» означало «потерпи, скоро он заплатит».

В ту ночь, мокрая, злая, с колотящимся где-то очень низко сердцем, я впервые услышала в этих словах другое.

Ещё не сейчас.

Ещё немного его.

Ещё держусь.