Штурмовик. Смоленское лето. · Глава 7

Глава 7

С десятого по тринадцатое июля шла обычная работа.

Десятого нас подняли в пять, как и обещал Жорка, но артиллерия наша никуда не пошла. Все четыре машины артиллеристов с закрытыми кузовами стояли утром за дальним краем полосы, у леса, и ровно в шесть утра ушли — в обратную сторону, на восток. Куда — нам не сказали. Кто-то из штабных писарей вечером в землянке проговорился: «Согласование задержали. Будут — не сейчас». Жорка пришёл с этой новостью к нам на нары, лицо у него было обиженное: «Я уж думал, посмотрим сегодня. А они увезли.» Котов с нижней нары: «Не увезли. Спрятали.» Жорка: «Колька, ты что, всё знаешь?» Котов: «Я ничего не знаю. Видел, как разворачивались.» — «Куда разворачивались, Колька?» — «В лес. Туда, откуда пришли. Я наблюдал из санчасти, оттуда видно полосу.» Жорка покивал, согласился, пожал плечами, ушёл к своим нарам и больше до утра ничего не говорил.

Тем временем работа шла. Десятого четвёрка сходила на колонну южнее Орши — без особенностей, я был запасным, в воздух не поднимался; помогал Прокопенко с ремонтом одной из машин 2-й эскадрильи, у которой тянуло вправо после посадки. Подавал ключи, снимал ветошь с винтов, держал лампу. Левая рука у меня к концу того дня болела не меньше правой — не привыкла к долгой работе. Прокопенко за такую помощь сказал «спасибо, командир», и это «спасибо» от него было больше, чем от другого «отлично».

Одиннадцатого работал сам, в звене с Беляевым, по переезду; вернулись четверо, у меня семь пробоин, в силовых ничего. На отходе встретили один «Мессер» — он прошёл выше, не довернул. Я снова ушёл к самой земле, как Беляев учил. Беляев после посадки коротко: «Учится.» Это было всё, что он сказал. Я понял, что это похвала. Прокопенко, которому Беляев это сказал в моём присутствии, по дороге к семёрке тихо обронил: «У командира лишних слов не бывает. Если сказал „учится“ — значит, видит.»

Двенадцатого хороших целей не нашли — летали без работы, отбомбились по сараю в лесу, где якобы стояли немецкие машины. Машин в сарае не было. Сарай мы развалили. Вернулись с полным боекомплектом эрэсов — Прокопенко смотрел на меня и пожимал плечами: «Бывает, командир. Лучше пусто, чем по своим.» Тринадцатого Беляев меня снова посадил на землю — отдыхать; полетел Жорка с Степаном.

Каждый вечер я открывал блокнот, тренировал почерк. С каждой ночью буквы выходили чуть ближе. К тринадцатому я смог левой написать «Лёша» так, что, если бы Таня держала это в руке, она не сразу бы заметила, что не его. К тринадцатому же письмо моё, видимо, ушло из Могилёва на восток. Этого я не знал; знал, что отдал штабному писарю утром десятого, и писарь подержал его в руке, посмотрел на адрес и положил в стопку. Дальше — не моё.

Четырнадцатого я проснулся раньше Прокопенкова голоса.

Что-то в землянке было не то — какой-то шум за пологом, чужой, не наш. Я поднял голову. На наре у входа Котов уже сидел, левая на перевязи, как всегда; смотрел в дверной полог, вытянув шею. Я сел.

— Что там, Колька? — спросил я, садясь. — Артиллерия вернулась. С теми же грузовиками. Стоят там же, у дальнего края полосы.

Жорка свесился с верхней:

— Не свистишь, Колька? — Иди посмотри. — Котов так и сидел, не двигаясь.

Я обулся быстрее обычного. Гимнастёрка, ремень, планшет. На улице было ещё серо, рассвет шёл по верху сосен, у земли держалась холодная мгла. Я прошёл к краю землянки, оглядел сторону леса. На дальнем краю полосы, в той же ложбине, что и десятого, стояли четыре машины с закрытыми брезентом кузовами. Брезент был натянут так, что под ним что-то длинное и ровное угадывалось в ряд — не одна штука, а несколько. Около машин ходили люди в чужих гимнастёрках, без полковых петлиц. Один с биноклем смотрел на восток, в сторону восходящего солнца. Двое других что-то проверяли у заднего борта одной из машин — открыли клапан, заглянули, закрыли. Третий курил у переднего колеса, опершись на крыло, не торопясь, как будто это была его работа — стоять и курить, пока остальные занимаются машиной.

Прокопенко прошёл мимо меня по тропинке между капонирами. С ветошью на плече.

— Командир. Семёрка готова. И ШВАК — поправил ещё раз. Идите к завтраку, потом у Беляева совещание. Не как обычное.

— Старшина. Это те же?

— Те же. — Не поворачивая головы. — Что у них в кузовах — никто из наших всё ещё не знает. Велено не подходить. Мы и не подходим. — Понял.

Прокопенко прошёл мимо. Я ещё постоял, потом пошёл к землянке.

В штабной палатке к полудню собрались Беляев, Степан, Шестаков и я, плюс Бурцев у стола. У дальнего угла, отдельно, стоял незнакомый офицер в гимнастёрке с артиллерийскими петлицами; звания с моего места было не разобрать. На груди у него висел бинокль на потёртом ремне. Лицо неприметное, чёрные брови, тонкие губы, серьёзный взгляд. Не молодой, лет тридцати пяти; на висках уже немного седины. Гимнастёрка чужая, не нашего покроя; и сапоги другие, не как у нас, со складкой по голенищу. Ремень потёртый. Он стоял, скрестив руки на груди, не двигаясь, ждал, когда Бурцев начнёт. Не представился ни до, ни во время совещания. Так и остался — артиллерист с биноклем, в углу палатки.

— Сегодня работаем по немецкой танковой колонне в районе восточнее Орши, — начал Бурцев. — Задача — задержать. Колонна на марше, с прикрытием. Прикрытие зенитное, авиаприкрытие — по обстановке. Ваша задача — зайти после залпа и добить, что останется.

— После какого залпа? — спросил Беляев ровно, не повышая голоса. У Беляева всегда было видно — он спросил не из любопытства, а потому что нужны точные слова, на которые потом он будет полагаться в кабине.

Бурцев обернулся к артиллеристу. Артиллерист сделал шаг вперёд.

— У нас несколько установок. Залпом, по площади. Один залп. После залпа мы уходим — нас тут не будет, не ищите по эфиру, не запрашивайте. Ваша задача после залпа — зайти на колонну в окно две-три минуты, пока дым стоит, и добить. Если опоздаете — у нас второго залпа сегодня не будет, всё, что не догорит, останется немцам. Если успеете — берёте, что осталось. Координаты района и времени получите от своего командира. Вопросы есть — задавайте.

Беляев поднял на него глаза.

— Высоты, заходы — обычные?

— Обычные. Только одно: дым на земле будет плотный. Если будете заходить как обычно, ничего не увидите. Думайте сами. Ваша работа. — Понял. — Беляев медленно кивнул. Артиллерист повернулся к Бурцеву, кивнул один раз и вышел из палатки. Через десять секунд снаружи послышался звук тронувшейся машины — короткий, и ушёл в сторону леса.

Бурцев повернулся к Беляеву.

— Время залпа — двенадцать ноль восемь. Окно для вашей работы — двенадцать восемь — двенадцать одиннадцать. Координаты. — Положил перед Беляевым лист. — Звено четвёрки. Состав — на ваше усмотрение.

— Я веду. Со мной Шестаков, Павлюченко, Соколов. Котов — рано, у него рука. Филиппов — на земле сегодня, на следующий пойдёт.

— Согласовано. Идите.

В кабину я сел спокойнее, чем когда-либо. Прокопенко проверил парашют, кивнул, спрыгнул на землю. Перед запуском, как делал в каждый предыдущий вылет, прошёлся ладонями по приборам — сектор газа, триммер, магнето. Перчатки натянул через марлю, левую первой, правую за ней. Шлемофон на голову, ларингофон под подбородок. Время по часам — одиннадцать тридцать восемь. У нас был запас в полчаса.

Запуск, рулёжка, взлёт парами. Беляев со Шестаковым, я со Степаном.

Шли низко, с запасом времени. Беляев вёл точно — мы должны были выйти к району за минуту до залпа, по высоте четыреста, готовые сразу пойти вниз. Под крылом плыло обычное: лес, поля, деревня с одной горящей хатой, ещё деревня, за деревней — дорога. По дороге пыль. Где-то на этой пыли немецкая танковая колонна шла к Орше, не зная, что её сегодня встретят не четыре штурмовика, а сначала кое-что другое.

Я смотрел вперёд. Знал, что увижу. И именно поэтому в кабине у меня было непривычно тихо в голове — не страх перед боем, а ожидание сцены, которую видел раньше только в книгах. Это было новое чувство, которое не зарифмовывалось со всем тем, что обычно ходит у пилота между взлётом и целью. Машина шла ровно, мотор тянул, всё работало. Кисть правая лежала на ручке, не на хвате, а на основании; левая держала твёрдо. ШВАК левая сегодня обещала пройти.

Я посмотрел на часы на приборной доске. Двенадцать ноль шесть. Минута до залпа. Звено шло ровно, Беляев не делал маневра и держал курс, как держал всю дорогу. Я знал, что и он сейчас смотрит на ту же точку часов, и Степан смотрит, и Шестаков. Все мы шли по одной минуте, по одной секунде, ровно, и ждали, что эта секунда нам покажет.

Название пришло само — и я его не пустил дальше. Передо мной были полосы дыма, и я смотрел на полосы дыма, как смотрел бы любой пилот четвёртого звена 1-й эскадрильи, который видел такое впервые.

В двенадцать ноль семь Беляев махнул мне ладонью назад: смотри. Я повернул голову.

С земли позади нас, где-то очень далеко, в той ложбине у леса, откуда мы взлетали, поднимались полосы. Не одна и не пять — много. Они шли вверх, потом наклонно на запад, ускоряясь, превращаясь из множества в одно ровное движение. От каждой тянулась дымная нитка, и в воздухе все нитки сливались в одну широкую полосу, идущую на нас сверху-сзади и обгоняющую нас.

Я смотрел на это полсекунды. Потом ещё полсекунды. Это были не самолёты. Это были не обычные снаряды дальнобойной артиллерии — у тех летят дугой, медленно, и их с воздуха почти не видно. Это что-то другое. До этого — только хроника, фотографии, сухие строки. А здесь оно шло над крылом, сейчас, и называлось ещё не именем, а дымом.

Название, которое всю жизнь мне встречалось в книгах и в фильмах, попыталось всплыть на язык. Я его не пустил. Не пустил даже внутрь, в собственную мысль, дальше, чем в первое слово. Передо мной были полосы дыма. Этого было достаточно. Кто и когда придумает им имя — это уже не моя забота, это будет работа другого человека через несколько недель, может, через месяц. Сегодня моя работа — увидеть и пройти за залпом, добить колонну.

В шлемофоне через помехи кто-то — голос не Беляева — короткое: «Что это, чёрт?» Другой голос, дальше, тише: «Молчи, за ведущим.» Третий, совсем тонкий, я не понял чей: «По своим не пойдёт?»

Никто не ответил. Полосы прошли над нами, метров на двести-триста выше, шли они быстро, гораздо быстрее нашей семёрки, и обогнали в несколько секунд. Я успел только запомнить — короткие, ровные, идущие плотной стаей, не дугой, а прямым быстрым броском. В кабине семёрки сидел лейтенант Соколов, который смотрел на полосы, как смотрят на чудо, и не знал ему имени.

Через секунды на колонне внизу впереди встала стена.

Не отдельные разрывы — стена. Сплошная полоса дыма, пыли, чёрных столбов, поднимающаяся метров на сто-полтораста, тянущаяся вдоль дороги километра на полтора. Колонна исчезла в этой стене, как исчезает пыль в воде, когда воду наливают в стакан. Стена стояла секунду, потом стала гнуться по верху от ветра, потом — медленно расходиться. Внизу, в основании стены, угадывались пятна огня — горящие машины, перевёрнутые башни.

Звук догнал нас позже: сперва картина, потом глухой рокот под мотором. Кабина дрожала — от мотора, от воздуха, от далёкого удара; я уже не разбирал, где одно, где другое.

Беляев в шлемофоне через помехи: «Звено — за мной, на цель!»

Заходить пришлось в дым. Беляев пошёл первым, слева. Я видел его хвост, потом нет — дым его съел. Шестаков пошёл вторым. Степан третьим. Я четвёртым.

Под крылом у меня сначала была земля, потом дым, потом сквозь дым угадывались очаги огня — рыжие, с чёрным по краям. Я положил нос ниже, чем учили — не на двадцать, а на тридцать. Посчитал не головой — телом. При двадцати я бы шёл по горизонтальному дну дыма, ничего не видя; при тридцати я входил в дым острее, проходил его быстрее, видел внизу цель раньше. Это была не моя идея, это было решение из тех, что делаются в полсекунды, без блокнота и без наставления. У меня в голове в этот момент стояла только одна мысль — успеть. Окно работы две-три минуты, и большая часть его уже была за спиной.

В прицеле сначала ничего, потом — тёмное пятно в дыму, потом — танк. Уцелевший, на хвосте колонны. Башня цела, гусеницы в порядке, пытается развернуться от дороги в поле, чтобы уйти. Я довёл нос. Дал гашетку. Эрэсы — две пары — ушли вниз. Один разрыв лёг у борта, второй — рядом, под гусеницу. Танк качнулся, сбился с поворота, встал; из моторной части пошёл белый дым, потом чёрный.

Я вышел из пикирования. Просадка обычная, метров сорок. Дал правую ШВАК короткой очередью по соседнему грузовику, который ещё не загорелся. Грузовик загорелся. Левая ШВАК — тоже короткой, как Филиппов сказал. Сегодня прошла. Я её не дёргал длинной — две короткие, потом подождал, потом ещё одну. Ровно как меня просил Прокопенко жалеть.

На выходе из дыма я выровнял нос, прижал газ. Дым здесь у меня в кабине пах не как обычно — пахло гарью с земли, тяжёлой, чёрной, какой пахнет горящая резина грузовиков и горящее масло танкового двигателя. Этот запах, видимо, цеплялся за обшивку и тянулся за машиной ещё минуту-две после прохода. Зенитного огня не было — то, что было зенитного на колонне, накрыло первой полосой дыма. Из верхней полусферы — никого. «Мессеров» в этом районе сегодня не было; то ли ушли, то ли ещё не подошли.

Шли домой над лесом, низко, с лёгкой змейкой. Беляев впереди, Шестаков, Степан, я. Все четверо. Под крылом плыли макушки сосен. Сзади и левее, на западе, поднимался от земли всё тот же чёрный столб, который мы оставили; он стоял, как стоит дым над пожаром, который не торопятся тушить. Никто его и не тушил.

В шлемофоне через помехи Беляев: «Все домой.»

Сели один за другим. Я выкатился к капониру, заглушил, посидел минуту с руками на ручке.

Прокопенко был у крыла раньше, чем я отстегнулся.

— Командир. Ну? — спросил он. — Цел. ШВАК левая прошла сегодня. Машина — посмотрите.

Прокопенко слез, пошёл по обводу.

— Четыре, командир. Четыре пробоины. По крылу — две, по фюзеляжу — одна, по хвосту — одна. В силовых — ни одной. Меньше не бывает. Вы её сегодня по-другому водили — спокойнее.

Я промолчал. Он провёл пальцем по одной из новых пробоин на крыле, нюхнул — горело там что-нибудь или нет; не горело. Постоял у консоли, потом обошёл и вернулся к носу.

— Сегодня немец на колонне, видать, и не пристрелялся. Или не успел. Как у вас на цели было? — Дым. Плотный. — Я так и думал. Из дыма много не настреляешь — зенитчик в дыму своих не видит.

— Прокопенко, — спросил я тихо. — А они кто?

Старшина обернулся ко мне. Долго.

— Они уже не наши, командир. Сразу после своей работы свернулись и ушли. Я видел машины на полосе минут пять — потом их не стало. Велено не спрашивать. И мы не спрашиваем. — Понял. — Спасибо вам, что машину обратно привели. Идите к командиру.

Беляев у своей машины. Шлемофон на плече, ремень не застёгнут, в зубах папироса.

— Соколов. Сюда. — Я подошёл. — Заход у тебя сегодня был не наш. Я видел. Ты заходил круче. Тридцать, на глаз?

— Тридцать, товарищ капитан. Сам пробовал. При тридцати — эрэсы точнее ложатся, особенно когда внизу дым.

Беляев молчал секунд пять. Папироса у него в зубах не двигалась. Я ждал. У Беляева пауза перед ответом — обычное дело: он не торопился с оценкой, чем бы она ни оказалась. За эти пять секунд я успел подумать только одну вещь: я сейчас ему говорю правду. Не оговорку, не отговорку. Я действительно так заходил, и заходил по делу. Если он скажет «не наш заход», я приму. Если скажет иначе — приму тоже.

— У нас в наставлении — двадцать. Это знаешь?

— Знаю. Но в наставлении ничего не сказано про залп, после которого внизу дыма по колено.

Он посмотрел на меня. Глаза карие, длинные пальцы держали папиросу за самый кончик. Подумал. Принял.

— Хорошо. Завтра скажу — что и куда. Пока — Жорке покажешь такой заход. Не словами. В воздухе. Если он у тебя за два-три вылета не подхватит, скажешь. Иди.

Я пошёл. Внутри у меня было тихо, ровно. Это было первое признание Беляева, что у Соколова — что-то своё. Не ругательное. Не сладкое. Деловое. Как и должно быть. Я шёл к землянке и думал, что Беляев — человек точный. Он не сделал из этого события. Не сказал «молодец, Соколов» и не сказал «нарушил, Соколов». Он сказал «покажи Жорке». То есть — встроил в работу полка. Это был его способ принимать новое: ставить его на полку рядом со старым и продолжать работать. У такого командира ничего лишнего не залёживается. И у такого командира ошибку тоже не пропустят, и я это знал — не сегодня, так в следующий раз.

Жорка увидел меня от соседнего капонира, помахал рукой. Я ему помахал в ответ. Сегодня он спросит обязательно — про залп, про дым, про колонну, про всё, что он не видел. Расскажу. О заходе под тридцать — расскажу тоже, но только в воздухе, как Беляев велел. Рассказывать словами на земле — это не то. Это надо показать.

Вечером Кравцов читал сводку.

Сидел за своим откидным столиком в углу, лист бумаги перед ним был обычный, машинописный, без печати. Полк собрался не у штабной палатки, а здесь, в землянке 1-й эскадрильи, — кому удобно, тот зашёл. Беляев в углу на нары, Степан у стола, Жорка с Котовым на нижней. Я на своей койке у окошка. Прокопенко у входа стоял, не садясь, шапку в руке.

Кравцов прочитал ровно, без интонации:

«По сообщению Совинформбюро. На Смоленском направлении противник продолжает вести наступление. Идут упорные бои в районе Смоленска. Наши войска сдерживают противника, наносят ему значительные потери в живой силе и технике. Положение тяжёлое, но управляемое. Полк наш в общей задаче работает по своему направлению.»

Сложил лист, отложил. Не комментировал.

Степан провёл ладонью по лицу — медленно, как тогда, шестого. Жорка сидел тихо. Котов опустил голову, перевязь чуть поправил здоровой. Беляев молчал. Прокопенко в дверях стоял неподвижно, шапку держал у бедра. Никто не двигался секунд десять. Это было самое долгое молчание, которое я видел в этой землянке за всё время.

— Вопросы есть? — спросил Кравцов, не поднимая глаз. Никто не ответил. — Тогда отбой. Завтра в пять.

Полк начал расходиться. Прокопенко вышел первым, кивнув Беляеву в дверях. Беляев следом. В землянке остались Жорка, Котов, Степан и я. Степан скрутил самокрутку, прикурил от керосинки.

— Лёш, — сказал он негромко, ни к кому, скорее в воздух. — Сегодня у Орши — что было, мы видели. У Смоленска — не видели. Думаю, у Смоленска то же. Только без таких полос дыма.

Жорка тихо: «Думаю, без.» Котов закрыл глаза.

Я сидел на своей койке и смотрел на огонёк керосинки, которую Прокопенко так и не убрал со столика в углу. Огонь стоял ровно, как всегда. На потолке от него ходили слабые тени, медленно, почти не двигаясь. Степан скрутил вторую самокрутку, не закурил — положил на колено. Жорка с нижней нары что-то сказал негромко Котову, я не разобрал. Где-то у соседнего капонира кто-то один раз стукнул молотком по железу — один удар, и дальше тишина. Сегодня даже стук был один, не три.

Я думал о том, что видел днём. Я думал про то, что Беляев заметил мой заход и принял его без ругани. Я думал про артиллериста с биноклем, у которого даже звания было не разобрать, и про то, что они увезли свои машины так быстро, что Прокопенко не успел толком их рассмотреть. Они работали не для нас, чтоб мы видели; они работали по делу, и работали впервые. Я был свидетель. Один из немногих, и в этом полку, и шире — пока ещё. Через месяц о таком будут знать все.

Я поймал себя на этом «через месяц» и оборвал. Мне не положен месяц. Мне положено завтра.

И ещё я думал о Смоленске. Кравцов читал ровно, как читают, когда сказать больше нечего: «Положение тяжёлое, но управляемое». В этом «управляемое» было всё, что он мог себе позволить.

Я лёг на левый бок, правое ухо к подушке. Под подушкой было пусто: письмо ушло, и вернуть его было уже нельзя. Завтра в пять — снова работа.