Глава 8
Пятнадцатого утром я махнул Жорке через стекло: ещё.
Поднимались парой над запасной площадкой, где когда-то были школьные грядки, а теперь стояла одна пустая стодола и две воронки у обочины. Прокопенко с утра передал короткое: «Командир сказал — с Гладковым в воздух. Чтоб Жорке заход показали. Не словами — в воздухе.» И ушёл, как всегда, не дожидаясь ответа.
Двадцать у Жорки выходило хорошо. Машина шла на цель ровно, нос держался, эрэсы ложились куда надо. На третьем заходе он поднял большой палец из кабины, мол, идёт.
Я мотнул головой: рано.
Зашёл первым, показал тридцать. Заметил, как Жорка повторил — слишком плоско. Между двадцатью и тридцатью у него вышло двадцать с половиной, не больше. Я снова показал. И ещё раз. На третьем повторе Жорка взял угол правильно. Машину прижало к ремням сильнее, прицельная картина короче, мелованный квадрат на полосе мелькнул быстрее, чем у двадцати.
Когда сели, он шёл ко мне через полосу не спеша.
— Лёш.
— Что?
— Я понял. Это другой угол. Времени меньше, но видно глубже. Особенно когда дым.
— Особенно когда дым.
Он хлопнул ладонью по крылу семёрки — раз, коротко. Я ответил тем же по плоскости его машины. Прокопенко стоял в стороне, тряпка в заднем кармане, и смотрел на нас, не говоря.
— Слушай сюда, — сказал Жорка через минуту, уже у землянки. — Это же не наставление. Это же как у нас на Молдаванке: сосед говорит — я тебе так пройду, а сам — иначе. Вот и здесь.
Сказал тихо, без своей обычной улыбки. Я не ответил. Шуткой это не было.
Назавтра — шестнадцатого — мы ходили на колонну под Шкловом. Жорка в паре со мной, Беляев впереди с Шестаковым. Заход у Жорки в этот раз получился. Эрэсы у него легли точно: тягач встал, потом задымил, потом загорелся. На посадке он подошёл к моей семёрке, хлопнул по крылу. Я ответил. Прокопенко считал пробоины с тряпкой в руке. Увидел нас, ничего не сказал.
— Двенадцать, командир, — обронил, когда я подошёл. — В силовых ничего. Радиатор задело по краю.
— Зальёшь?
— Заварю.
Я полез в кабину за планшетом. Прокопенко не ушёл.
— Командир.
— Что?
— Жорка сегодня поработал.
Я не ответил. Сказал ему «угу» одной интонацией.
Семнадцатого, после обеда, к штабу подъехала полуторка из армии. Привезла почту, ящик запчастей и двух новых лейтенантов в свежих гимнастёрках.
Морозов Сергей. Девятнадцать лет. Свердловск. Чкаловское училище, выпуск май сорок первого.
Литвинов Игорь. Двадцать. Куйбышев. Тот же выпуск.
Стояли у машины, держали планшеты на двух пальцах, как держат на построении в училище, чтоб не помять. Сапоги на них были новые, без пыли, и от этого казались в полку чужой ноткой, будто их надо ещё обмять о грунт.
Беляев вышел из штаба. Посмотрел на них в две секунды.
— Завтра к Прокопенко с утра, — сказал. — Двое суток на ознакомление с машинами. Дальше посмотрим.
Они оба сказали «есть» в один голос, как у себя в школе.
Беляев ушёл, не оглядываясь. Морозов посмотрел ему вслед, потом на меня — проверил, как полагается стоять. Я не сделал лица. Просто прошёл мимо.
В землянке Жорка показал им место на нижнем ярусе. Литвинову поближе к лампе, Морозову у двери.
— Тут вот так, ребята, — сказал он спокойно. — На верх не лезем, верх тут уже расписан.
Я смотрел на этих двух и думал ровно, без сентиментальности, что вот такими, в чистой гимнастёрке и без пыли на сапогах, в этом полку были не так уж давно Смирнов и я. И ещё двое, которых в живых я не застал. Война не спрашивает, успел человек обмять сапоги или нет.
Двое суток — это, как оказалось, было слишком оптимистично.
Восемнадцатое началось до света.
Беляев вышел к нам уже одетый, с полевой сумкой через плечо. В землянке тесно: кроме нашей эскадрильи, у стола стоял старший лейтенант Кривенко из третьей. С ним я раньше виделся коротко, в столовой. Кривенко — ровесник Степана, в круглых очках на платочке у нагрудного кармана. Молчал. Слушал.
У дверного полога стоял Прокопенко. Без тряпки, что у него редкость.
В углу на нижней наре сидел Котов. Рука перевязана, ремень повязки лежал поверх гимнастёрки. Котов не должен был быть здесь, но поднялся к столу, чтоб посмотреть карту.
Беляев положил планшет.
— Сегодня — большая работа, — сказал он. Без предисловий. — Идём смешанной восьмёркой с третьей эскадрильей. Объект — танковая клиня немцев на Смоленском направлении. Высота подхода — шестьсот, атаки — двести, заход с разворота.
Он назвал состав.
— Первая четвёрка: я с Шестаковым. Павлюченко с Соколовым. Вторая четвёрка: Филиппов с Гладковым. Литвинов идёт ведомым у Кривенко.
На имени Литвинова в землянке стало тише. Литвинов выпрямился — он стоял у Морозова за плечом — и кивнул, как полагается.
— Морозов остаётся запасным на земле, — добавил Беляев. — Если кто не вернётся — завтра пойдёшь ты. Сегодня держишься при Прокопенко и слушаешь всё, что скажет.
Морозов сказал «есть» одной нотой.
— Зенитный огонь, — продолжил Беляев, — будет плотный. Прикрытие истребителями заявлено. В воздухе мы его, скорее всего, не увидим. Если увидим — хорошо. Если нет — работаем своей задачей.
Он замолчал. Сложил планшет.
— Вопросы.
Литвинов поднял ладонь до уровня груди, как в училище.
— Товарищ капитан. Если попадёшь под трассу — куда?
Беляев посмотрел на него три секунды. Не моргая.
— Делай, как делает Кривенко. Смотри на него, повторяй. Если трасса — вниз. Не вверх. Вверх тебя снимут.
Литвинов сказал «есть».
Бурцев, стоявший в фоне у дальней стены, добавил коротко, одним предложением:
— Там наши держатся. Надо помочь.
Кравцов рядом с ним сидел с карандашом в руке и блокнотом на колене. Ничего не писал — просто держал.
Беляев свернул сумку.
— По машинам.
Я пошёл к двери. Котов поднялся со своей нары.
— Лёш.
— Что?
— Удачи.
— Удачи, Колька.
Он смотрел на меня снизу вверх, потому что я уже стоял в дверях, а он сидячий. На лице у него ничего не было. Только глаза.
Снаружи светало.
До цели было сорок минут.
Я держался за хвост Степана, как и положено ведомому. Слева чуть выше — четвёрка Беляева, в строю «клин». Справа за нами — четвёрка Филиппова, с Жоркой в паре и Литвиновым с Кривенко на хвосте. Восемь машин. Для лета сорок первого — работа.
Под крылом разворачивалась Смоленщина.
Раньше я видел горящие деревни поодиночке: точкой, столбом дыма на чёрном пятне. С неделю назад увидел две сразу. Сегодня их было — не сосчитать. Полосы. Просеки. Дороги, по которым тянулись беженцы — узкими длинными лентами с коровами и узлами, с детьми на руках. Разбитые мосты в реках, и рядом — стоящие без движения телеги, потому что хозяин куда-то ушёл. Или его уже нет. Следы танков по пшенице, ровными полосами от горизонта.
Это была не картина, а карта.
И на этой карте у меня в полусотне метров под крылом, на одной из дорог, шла длинная колонна.
Я узнал не сразу. Узнал, когда понял, что у людей в колонне пилотки, гимнастёрки и нет винтовок. По бокам — мотоциклисты в чёрных шлемах.
Колонна пленных. Длинная. На километр, может, больше.
Я держал ручку и смотрел на хвост Павлюченко, как положено. Ничего сделать было нельзя. Боекомплект у меня — на танки. Группа идёт на цель. Удар по конвою заденет своих: мотоциклы шли не сбоку, а вплотную, и в голове, и в хвосте, и в середине. Времени на разворот — нет. Курса — не отдашь.
Я знал, что бывает с такими колоннами. И не пустил это знание дальше. Сейчас у меня была ручка, сектор газа и задача.
В шлемофоне сухо ожило радио.
— Курс, — сказал Беляев. — Не отвлекаемся.
Это значило, что он тоже видел.
Я повернул голову обратно к хвосту Степана. Колонна ушла под крыло и отстала.
В кабине стало тихо, как до сих пор не было ни в одном вылете.
Через десять минут впереди над дорогой поднялась серая мутная полоса — пыль от движущейся техники. Беляев на секунду качнул крылом: увидел.
— Цель прямо. Два эшелона. Правее по дороге — третий.
Земля открыла огонь раньше, чем мы дошли.
Я не успел понять, откуда первая трасса. Светлые шары пошли вверх не отдельными нитями, как у Орши, а решёткой. Зенитки стояли по периметру колонны и между эшелонами: спарки, одиночные стволы, кое-где крупный калибр. По воздуху побежали красные ленты, и одна прошла мимо моего фонаря так близко, что в кабине на секунду стало светлее.
Беляев в эфире:
— Первая четвёрка — за мной. Вторая — второй эшелон. Заход с разворота.
Он пошёл первым.
Шестаков шёл за ним.
Я увидел, как трасса слева снизу взяла Шестакова. Короткая, в три-четыре светлых шара. Машина дёрнулась, по фюзеляжу пошла линия чёрного дыма из-под капота, и Шестаков на секунду потянул ручку на себя. Нос вверх, выровнять. Не вытянул.
Накренился. Дым стал гуще. Машина пошла вниз с чёрным шлейфом за лес.
Парашюта не было.
Я не имел права смотреть дальше. Я заходил.
Степан качнул крылом — пара. Я повторил.
Тридцать. Я взял угол, как у Орши, как тренировал с Жоркой. Цель в прицеле — тягач с пушкой за хвостом, передняя машина в эшелоне. За тягачом танк. Я нажал гашетку.
Эрэсы — пара. Один разрыв в борт тягача, второй у гусеницы танка. Тягач завалился набок, развернул пушку дулом в небо. Танк качнуло, он встал, из моторной части пошёл белый дым.
Правая ШВАК — короткая по грузовику справа. Грузовик загорелся.
Левая ШВАК — две короткие, как Прокопенко просил. Без насилия. Прошла.
Семёрку взяло. Машину тряхнуло — раз, ещё. Слева снизу что-то ударило по крылу. По фюзеляжу пошёл звон. Приборы — на месте. Давление — в норме. Обороты — ровные.
Я уходил.
В шлемофоне — рваный эфир.
— Вторая четвёрка, заход!
— Кривенко — на тягачи!
— Литвинов, держись угла!
— Литвинов, вправо! Литвинов!
Это был Филиппов. Я не оглянулся. Я выходил с цели и держал хвост Степана.
Через секунду Филиппов снова, уже короче:
— Поздно.
Я повернул голову.
В стороне от дороги, уже за ней, шла вниз машина. Крыло срезано, плоскость болталась на одной тяге, фюзеляж в крене. Литвинов пытался ещё дать эрэсы, и они ушли — в землю, далеко от цели. Машина легла в поле. Чёрным пятном.
Парашюта не было.
Кривенко в этот момент был ещё в работе. Он зашёл хорошо, прошёл по тягачам короткой очередью. На выходе его взяла крупнокалиберная — длинная очередь, с земли, с правой стороны. Машину почти сразу сложило. Он упал в лес коротко, без шлейфа, почти отвесно.
Это всё я увидел в одну секунду — поверх плоскости, на отходе, через стекло, в котором уже были трещины.
Беляев в эфире:
— Все целы?
Пауза.
— Гладков. Цел.
— Павлюченко. Цел.
— Филиппов. Цел.
— Соколов. Цел.
И тишина на месте Шестакова. И на месте Литвинова. И на месте Кривенко.
Десять секунд эфира — пустые.
Беляев:
— Домой. Высота — у земли.
Мы пошли вниз.
Над лесом, минут через пять, по правой плоскости у меня скользнула тень. Я задрал голову — и на секунду увидел два тонких силуэта высоко, не догоняющих, ищущих.
— Мессеры, — сказал Беляев. — Все вниз.
Мы и так шли низко. Я опустился ещё. Степан передо мной нырнул так, что я видел его винт у самой травы. «Мессеры» прошли над нами выше, не довернули. У земли мы были узкой целью, и они пошли искать другую.
Эфир молчал до самой посадки.
На стоянке нас ждали.
Прокопенко стоял у моей семёрки с тряпкой в руке. Хрущ — у боезапаса. Морозов — у входа в землянку, ровно посередине между капониром и штабом, будто место под ногами у него кончилось. Лицо у него было серое.
Я выключил мотор. Винт ещё крутился по инерции, дольше обычного. Мне показалось, что дольше.
Расстегнул ремни. Снял шлемофон. Спустился на крыло, потом на землю.
Прокопенко уже считал пробоины. Обходил машину, проводил пальцем по следу и тёр.
Я постоял у плоскости, подождал, пока сядет следующий. Сел Жорка — третьим. Потом Филиппов — четвёртым. Я смотрел на полосу.
Минут десять полоса была пуста.
Потом ещё десять.
Потом двадцать.
Никого.
Прокопенко закончил обход. Подошёл, остановился рядом — на полшага сзади, как привык.
— Кто, командир?
Я ответил:
— Шестаков. Литвинов. Кривенко из третьей.
Он постоял молча. Потом качнул головой — не «понял», а просто как делает крестьянин, когда узнаёт о смерти соседа.
— Девять пробоин, — сказал через минуту. — В силовых одна. Бензопровод царапнуло, не пробило. Заварю.
Я кивнул. Он отошёл к крылу.
Беляев был уже у штаба. Стоял с Бурцевым, держал планшет на руке. Лицо ровное. Глаза другие.
Я подошёл. Беляев меня увидел.
— Свободен.
Я козырнул. Пошёл к землянке.
Морозов стоял у входа. Я прошёл мимо. Он посмотрел на меня. Я не сделал лица. Сегодня вместо Литвинова мог быть он. Это стояло между нами так ясно, что говорить было нечего.
В землянке — тише, чем всегда.
Жорка сидел на нижней наре, не курил, хотя самокрутка уже была свёрнута и лежала рядом. Степан снял гимнастёрку и держал её в руках, смотрел на воротник. Филиппов сидел у лампы, держал книгу — я не разобрал какую — закрытую, на коленях.
На койке Шестакова с прошлой ночи лежала шинель, кружка стояла у изголовья. Я не знал, было ли у него утром на это время. Подумал, что было.
Никто к этой койке не подошёл.
Я сел на свою нару. Снял сапоги. Прошёл рукой по щеке — она была мокрая, не от слёз, а от пота под шлемофоном.
Жорка через минуту, не поворачивая головы, сказал негромко:
— Лёш.
— Что?
— Литвинов вчера у меня спросил, чего я в лётчики пошёл. — Он покачал головой. — Я ему хотел сегодня вечером сказать.
— Угу, — сказал я.
Мы помолчали.
Снаружи Прокопенко уже загромыхал по броне ключом. Он не ждал команды. Он начал заваривать.
Котов сидел в землянке с утра.
Утром он слышал, как взлетели. Восемь моторов — он их посчитал. С училища осталось: считать моторы по слуху. Первый — это Беляев, у него обороты выше нормы перед взлётом, всегда. Потом Шестаков, потом Степан, потом Соколов. Дальше — четвёрка Филиппова. Восемь. Котов лежал на наре и не двигался.
Плечо болело. Не сильно, глухо. Ему было приказано не лазить. Он не лазил.
Книгу он раскрыл и закрыл два раза. Слов не понимал. На печке у входа кто-то поставил котелок и забыл — котелок остыл, потом снова закипел.
К полудню на кухне стало говорить тише. Котов это услышал даже сквозь полог. Так говорят, когда ждут.
Первый мотор он услышал в половине второго. Далёкий, ровный, на возврате. Второй — через минуту. Третий — пара. Четвёртый — отдельно, чуть позже.
Пять.
Котов лежал и считал — шестой, седьмой, восьмой.
Тишина.
Он понял.
Он не вставал ещё час. Внутри было не больно, а пусто. Потом стало стыдно, что пусто. Потом стало стыдно, что он живой, что он сегодня лежал, пока они летели, и что он рад был остаться.
«Я живой, — подумал он. — Они нет. Это не моя заслуга, а мой стыд.»
Я нашёл Котова к восьми вечера.
Он сидел не на наре, а снаружи, на бревне у дальнего капонира — там, где техники складывали стреляные ленты. Не ел, не курил. Пилотка лежала рядом на бревне. Рукав у него был расстёгнут на повязке.
Я сел рядом. Молчал.
Прокопенко прошёл по краю стоянки с фонарём — увидел нас. Чуть замедлил шаг. Потом понял, что лезть не надо, и пошёл дальше.
Жорка вышел из землянки с гармошкой в руках. Я слышал щелчок ремня. Он сделал три шага в нашу сторону, увидел, развернулся и тихо ушёл обратно. Гармошка осталась у него в руке, незакрытая.
Минут через десять Котов сказал:
— Лёш.
— М?
— Я думал, я смелый. А я, кажется, трус.
Я не ответил сразу. Подождал.
— Я лежал тут весь день, — сказал он. — Плечо болит. И я был рад, что не лечу. Понимаешь? Рад. А Ваня сегодня не вернулся. И Литвинов. Который только пришёл вчера.
Я подумал, как ему сказать. Думать было нечего: взрослые слова на этом бревне не работали.
— Колька. Ты не трус. Ты живой. Ты с ранением. Ты не идёшь не потому, что испугался. А потому, что нельзя.
— А когда отпустят? Я буду бояться?
— Не знаю. Никто не знает. Узнаешь, когда сядешь в машину.
Он молчал.
— Я тебе завидую, Лёш, — сказал. — Ты каждый день в воздухе.
Завидовать тут нечему было. Я завтра тоже мог не вернуться, и в этом не было никакой избранности — была одна арифметика. Я не сказал.
Жорка вернулся через полчаса. Без гармошки. Сел на бревно с другой стороны от Котова. Положил руку Котову на плечо — на здоровое — и так оставил.
Котов руки не сбросил.
Мы сидели втроём, пока в землянке у нас не загасили последнюю лампу.
Я лежал у себя на наре и не спал.
В землянке кто-то ещё не спал тоже — слышно было по дыханию. У Степана дыхание было ровное, у Жорки — частое и неравномерное. У Котова я не разбирал, потому что он отвернулся к стене.
В одиннадцатом часу полог отодвинулся.
Вошёл Кравцов. Карандаша у него не было. В руке — пакет. Серый, плотный, перевязанный бечевой. Печать на пакете я разглядел сбоку, через шов. Не полковая. Выше.
— Командир эскадрильи у себя? — спросил Кравцов тихо.
— У себя, — ответил кто-то снизу.
Кравцов прошёл к занавеси, отделявшей закут Беляева. Скрылся за ней.
У Беляева горел огонёк. Я слышал, как они говорили — двое, негромко. Слов не разобрать. Иногда говорил Кравцов, дольше. Иногда Беляев, коротко.
Тон у Беляева в тот вечер был необычный. Не злой, не резкий. Тяжёлый.
Что было в том пакете, в эту ночь ещё никто из нас не знал.