Глава 28
Я сидел на кровати и таращился в темноту, где перед глазами висела строка.
Девяносто процентов.
Как?
Русло я отвёл давно. С той ночи прошли недели, и всё это время печать держалась, я проверял её через систему чуть ли не через день, и никаких проблем не было. Сто процентов, ровно, без всякой динамики.
Ничего не изменилось. Я вообще последнюю неделю провёл в Преславице, за тридцать вёрст оттуда, разбирая межевые тяжбы и возясь с грибной жижей.
Так почему сейчас?
Что вообще успело измениться за эту неделю? Я принял новый надел, нашёл под усадьбой второй узел. Я получил доступ к якорю.
Мысль эта мне очень не понравилась.
А ещё я подумал о другом, и от этой мысли у меня неприятно запульсировало в висках от напряжения. Если те, кто сюда пришёл до меня, потратили силы на то, чтобы вырезать вязь на живых деревьях, поставить печать, затворить русло и оставить при ней сторожа на много веков, то на то были явно веские причины.
Я натянул штаны и рубаху, вытащил книгу и сунул под мышку. Нужно идти к матери Руфь. Немедленно.
В тёмном коридоре я налетел на кого-то и едва не сшиб.
— Ай! — отскакивая в сторону, сказал Радован. — Войцех? Ты чего?
Он стоял босиком, в ночной рубахе, с кружкой в руке.
— А ты чего?
— Воды пошёл попить. Не спится мне на новом месте, — он потёр глаз. — Слушай, я на этих кроватях с верёвочными сетками ночь провёл и понял, что Вернер эти перины, наверное, забрал из личной ко мне неприязни… Погоди. А ты куда собрался посреди ночи?
— К матери Руфь.
Радован моргнул.
— К ведьме? Сейчас?
— Сейчас.
— Ты понимаешь, что старуха тебя веником погонит? И правильно сделает.
— Пусть гонит, — я обошёл его и двинулся к лестнице.
— Да что стряслось-то?
Я остановился на верхней ступеньке.
Объяснять было бесполезно и, честно сказать, некогда. Ни про печать, ни про то, что под ней лежит, Радован не знал. Знала одна старуха, да и та по обрывкам молвы минувших лет.
— Предчувствие у меня плохое, — сказал я. — Очень плохое. Иди спать.
Он поглядел на меня, поставил кружку на подоконник и потянулся за сапогами.
— Ага, конечно. Теперь я точно усну.
На улице никого не было. Ни огонька в окнах, ни собаки, ни припозднившегося гуляки. Радован семенил рядом, зевал во весь рот и ворчал.
— Знаешь, что самое обидное? Я ведь только-только кабинет обжил. Чернильницы расставил по местам, книги разложил. Думал, впервые за три месяца высплюсь, как человек… Слушай, а может, завтра с утра? Ну правда. Что бы там ни было, до рассвета оно подождёт. Часа четыре осталось.
— Не подождёт.
— Ты хоть скажи, о чём с ней говорить будешь? Может, я тоже пригожусь.
— Не пригодишься.
— Вот всегда ты так, — обиделся он.
Дом матери Руфь стоял на отшибе, за поворотом дороги, у самой опушки, и в темноте выглядел покосившимся сильнее обычного. Ставни закрыты. Дым из трубы не идёт, но ночью ему и не с чего идти.
Я поднялся на крыльцо и постучал.
Тишина.
Постучал ещё раз, погромче. Внутри ничего не шевельнулось.
— Спит человек, — сказал Радован. — Как нормальные люди в такое позднее время.
Я забарабанил кулаком так, что дверь заходила в косяке.
— Мать Руфь! Это Войцех Мейер! Открой!
Ничего.
Я обошёл дом, нашёл окно её горницы и стал колотить в раму. Стекло дребезжало, ставня хлопала. Со стороны деревни забрехали собаки, а в доме, в трёх шагах от меня, стояла тишина.
Вот тут мне стало нехорошо.
— Радован, — сказал я. — Она старуха, но не глухая. Такой стук и покойника поднимет.
— Ну… — он замялся. — Сон у стариков крепкий бывает. Моя бабка, царствие ей, спала так, что…
— А ставни? Ставни изнутри закрыты, значит, она дома.
Радован замолчал.
Я огляделся, поднял с земли обломок жерди, всунул в щель под рамой и надавил. Дерево жалобно затрещало.
— Войцех! Ты что творишь! Это же взлом!
Крючок выскочил, рама пошла внутрь. Я подтянулся, перевалился через подоконник и ввалился внутрь, чуть не своротив стол.
Я нашарил на столе свечу, потом огниво. Пальцы не слушались, искра ушла в сторону два раза, на третий фитиль занялся, и по стенам поползли тени от развешанных пучков.
— Мать Руфь! — позвал я.
Тихо.
Я прошёл в горницу, поднял свечу и остановился.
Она лежала на своей лавке под лоскутным одеялом, наполовину сползшим на пол. Голова запрокинута, седые космы разметались по подушке. Глаза приоткрыты. И лицо.
Лицо у неё перекосило на сторону. Правый угол рта уехал вниз, щека обвисла, будто её потянули за кожу и так оставили, а левая половина осталась нормальной, и от этого делалось особенно жутко.
За спиной скрипнула рама, потом раздался грохот, потом сдавленный вскрик.
Радован влез следом, увидел лицо старухи в свете свечи и шарахнулся назад так, что впечатался в стену.
— Мать честная… — выдохнул он. — Что с ней⁈
— Не ори.
Я поставил свечу на табурет и опустился на колени у лавки.
— Мать Руфь. Ты меня слышишь? Это Войцех.
Ничего. Глаза приоткрыты, зрачки есть, но взгляд плавает и ни на чём не держится.
Я взял её за запястье. Рука была тёплая, и под пальцами колотилась жилка, часто и неровно. Дышала старуха тяжело, с бульканьем, и с угла рта тянулась ниточка слюны.
Я не лекарь. Ни в этой жизни, ни в прошлой. Но кое-что я видел.
Инсульт. Удар, как здесь говорят. У соседа по даче в прошлой жизни было в точности так же: перекошенное лицо, полуоткрытые глаза, одна сторона тела как чужая. Его тогда увезли, и он потом ещё восемь лет прожил, только правой рукой шевелить не мог и говорил медленно.
Я осторожно положил её руку на одеяло.
— Радован.
— А?
— Бери мою лошадь. Гони к Луке. Скажи, удар у старухи, пусть берёт всё, что есть, и едет сюда.
Радован не стал спорить ни секунды. Вот за что я его люблю: языком он мелет без остановки, а как доходит до дела, вопросов не задаёт. Он загремел засовом, распахнул дверь изнутри, чтобы Луке не пришлось лезть в окно, и умчался в темноту.
А я остался сидеть на полу.
Я поправил старухе одеяло, подложил под голову вторую подушку, чтобы дышала полегче, смочил тряпицу в кадке и обтёр ей лицо. Больше я ничего не умел.
И вот тогда до меня дошло по-настоящему.
Всё, что я знал о печатях, руслах и затворённых полянах, я узнал через неё. Вязь я разбирал по книге с её подсказками. Слово «затворено» перевела она. Технику отведения русла я дополнил потому, что она мне растолковала два десятка знаков, которые я в жизни бы сам не сложил. Она была моим единственным человеком, кто хоть немного понимал этот язык.
Второго такого человека на фронтире, наверное, не было.
А печать в это самое время осыпалась по проценту в четыре часа.
Я сидел в темноте рядом с парализованной старухой, слушал её тяжёлое дыхание и понимал, что теперь я один.
Лука приехал перед рассветом, злой, заспанный и с котомкой.
Он провозился со старухой с полчаса, потом вышел, сел на лавку и долго молчал.
— Удар, — сказал он наконец. — Правую сторону забрало. Речь отняло. Живая, дышит, сердце частит, но ровно. Дальше как повезёт.
— Что значит как повезёт?
— То и значит, — Лука посмотрел на меня устало. — Может, через неделю руку поднимет и мычать начнёт. Может, через месяц заговорит, коряво, но заговорит, я такое видел дважды. А может, второй удар придёт и заберёт совсем. Тут не я решаю, Войцех.
— Что нужно, чтобы она поправилась?
— Уход. Поить, кормить с ложки, переворачивать. Тепло, покой, чтобы не тревожили. — Он пожевал губами. — Одна она тут не выживет. Не через уход, так с голоду.
— Значит, перевезём в усадьбу, — сказал я. — Комнат хватает. Приставлю к ней двух баб, будут сидеть посменно. Ты приходи каждый день, её нужно поставить на ноги.
— Ну, ничего обещать не могу, — с досадой заявил Лука. — Остаётся надеяться лишь на милость Богов.
Вскоре я вернулся домой. Спать я даже не пытался. Поставил свечу на дубовый стол в комнате, которую занял под себя, развернул холстину и раскрыл книгу.
Читал я до полудня.
Страницы шли одна за другой, и я узнавал много нового. Травы с подписями, столбцы знаков, рисунки корней в разрезе. Тут мать Руфь показывала мне, как отличать знак земли от знака воды. Тут я, помнится, три вечера бился над одним разворотом.
Я листал дальше и дальше, всё быстрее, ища хоть одно слово о печатях.
Дальние страницы были про историю фронтира. Кто, когда и откуда сюда пришёл, где ставил первые дворы, как делили землю. Потом пошли сказки, длинные, с повторами, про говорящего волка и про девицу, что вышла замуж за речного духа. Потом какие-то счёты между родами: этот тому должен корову, тот этому обещал дочь, а на выхлопе получилась история в духе исландской саги с кровной враждой между семьями.
К полудню я добрался до того самого разворота, где мы с матерью Руфь читали про затворённое русло, и вцепился в него глазами. Схема каналов, знаки, вязь. Вот отсюда я вытянул технику отведения.
А продолжение должно было быть на следующем листе.
Следующего листа не было.
Я поднёс книгу к свету и осмотрел корешок. У переплёта торчал узкий рваный обрывок пергамента, шириной в палец. Лист выдрали. Причём выдрали не вчера: край обтрепался, потемнел, и в него въелась та же пыль, что и в соседние страницы.
Я сидел, глядел на этот обрывок и, честно говоря, готов был запустить книгой в стену.
Потом закрыл глаза и обратился мысленно к системе:
/Печать на затворённом русле: целостность 88%./
/Динамика: убывающая. Средняя скорость: 1% за четыре часа./
/Расчётный срок полного разрушения: около четырнадцати суток./
Значит, с ночи ушло ещё два процента. Всё ровно, без ускорения.
Мать Руфь не в состоянии мне помочь как-то разобраться с этой ситуацией, но оставался ещё один вариант. Это страж с поляны, который теперь находился в моём теле.
Я мысленно обратился к нему. К сожалению, страж не ответил. Ладно, значит, придётся разбираться самому.
Четырнадцать суток. Единственный человек, который мог бы прочесть вязь, лежит в моей усадьбе и не может пошевелить рукой, но Лука не хоронит её, а говорит: может, через неделю замычит, а через месяц заговорит. Значит, шанс есть. Ждать, ничего не делая, глупо. Кидаться на печать вслепую, не понимая, что под ней и как её латают, ещё глупее.
Стало быть, остаётся только ждать и работать.
Потому что кроме печати у меня было четыреста десятин мёртвой земли, пять сотен голодных ртов и месяц срока перед графом, и вот эти вещи ждать точно не собирались.
Через два дня седьмая партия проросла.
Я вытряхнул на ладонь замоченные семена и уставился на них, не веря глазам. Из белых зёрен торчали крохотные корешки, и каждый корешок был обёрнут тончайшим зеленоватым пухом, как войлоком.
/Симбиотическое соединение установлено./
/Носитель: мучник, стадия проростка. Симбионт: живичная грибница./
/Функция симбионта: сбор рассеянной живки, передача носителю./
— Магистр! — заорал я на весь двор. — Магистр, идите сюда!
Дорн прибежал, поправляя окуляры, выхватил у меня семечко, поднёс к глазу, потом к другому, потом сел прямо на землю.
— Вошло, — сказал он тихо. — Оно вошло в корень, Мейер. Я вижу нити внутри ткани.
— Собирайтесь, — сказал я. — Едем в поле.
Место я выбрал у самой дороги, на четвёртом поле, в получасе езды от Преславицы. Взял с собой Дорна, Стася, две лопаты, ящик с проростками и шесть мешков своего торфяного удобрения.
Первым делом я прошёлся по полю и снял показания.
/Поле № 4. Уровень живки: 0%./
Ноль, как и везде. Хотя я уже знал, что этот ноль означает следы, слишком мелкие, чтобы система стала их считать.
— Значит, так, магистр. Ставим три опыта. Первый: сажаем как есть, в голую землю. Второй: сажаем в землю с торфяной подушкой, как я делаю у себя. Третий: сажаем в голую землю обычный мучник для сравнения.
— Разумно, — Дорн уже раскладывал колышки. — Иначе мы не будем знать, что именно сработало.
Начали с третьего, с обычного.
Я воткнул лопату, вынул пласт, опустил в лунку проросток без грибницы, присыпал, полил и посмотрел через Взор Фермера.
/Прогноз развития: гибель в течение 2–3 суток. Вероятность выхода в стадию плодоношения: 0%./
Ноль. Ожидаемо, но всё равно неприятно.
Дальше пошёл первый опыт. Тот же голый грунт, но проросток с симбионтом.
Я сажал его осторожно, как ребёнка укладывал, и корешок с зеленоватым войлоком ушёл в мёртвую землю.
/Прогноз развития: выход в стадию плодоношения — 55%./
/Расчётный срок созревания: 40–50 суток./
/Примечание: часть растений остановится в росте на стадии стебля./
Я выпрямился и вытер лоб.
Пятьдесят пять. Не ноль, конечно. Из земли, где не растёт даже сорняк, растение полезет вверх, соберёт себе живку через гриб и в половине случаев дотянет до плодоношения.
А в другой половине не дотянет.
И сорок пять дней вместо девяти.
— Что там? — Дорн заглядывал мне в лицо.
— Поживём — увидим, — ответил я. — Надеюсь, что хотя бы половина вырастет.
Дорн всплеснул руками и засмеялся.
— Половина! На мёртвой земле! Мейер, да вы понимаете, что это… — он осёкся, увидев моё лицо. — А вам мало?
— Мало, магистр. Считайте со мной. Четыреста десятин. Половина всходов пропадёт, значит, семян надо вдвое. Сорок пять суток вместо девяти, значит, за сезон один урожай вместо трёх. И это при том, что часть выживших встанет на стебле и коробочек не даст вовсе. — Я воткнул лопату в землю. — Я не могу кормить пятьсот человек полтора месяца надеждой на половину урожая.
Дорн подумал и кивнул.
— Ставим второй опыт, — сказал он.
Вот тут началось интересное.
Я велел Стасю копать лунку глубокую, на два штыка, и широкую, шага в полтора. Мы выбрали из неё всю мёртвую землю подчистую и засыпали яму моим удобрением: торф Бреннера, зола, перегной. Получилась этакая пломба из живой земли, вставленная в мёртвое поле.
В середину пломбы я посадил проросток с симбионтом.
/Прогноз развития: выход в стадию плодоношения — 96%./
/Расчётный срок созревания: 11–13 суток./
/Примечание: корневая система выйдет за пределы обогащённого объёма на 9–11 сутки. Дальнейшее питание — через симбионт./
Девяносто шесть процентов. Двенадцать дней.
Я перечитал строку дважды.
Вот оно как. Растению не нужно кормить всю землю. Ему нужно дать разбег на старте. Пока корень сидит в пломбе, он растёт как на дрожжах и успевает нарастить массу. А когда корень выходит за пределы пломбы в мёртвый грунт, растение уже большое, и симбионт у него уже развитый, и вот тогда гриб начинает добирать рассеянную живку со всей округи.
— Магистр, — сказал я, — а сколько удобрения ушло на эту лунку?
Дорн прикинул.
— Ведра полтора. От силы два.
— А на сотку таких лунок сколько?
Мы посчитали прямо на земле, чертя палкой. Вышло, что при посадке гнёздами через полтора шага на десятину нужно около шести возов удобрения вместо пятидесяти с лишним.
Шесть вместо пятидесяти.
Хотя и шесть возов на четыреста десятин это две с половиной тысячи возов, а Бреннер даёт тридцать в день. Восемьдесят с лишним дней. Всё равно не месяц.
Я стоял посреди поля, глядел на три свои лунки и думал.
Все дороги упирались в одно. Сколько ни хитри с грибами, торфом и пломбами, я всё время пытался залатать дырку тряпочками, а дырка была одна: в этой земле нет живки. Ни капли. И покуда её нет, я буду возиться с процентами, вёдрами и сроками, и всё равно не успею.
Живку нужно вернуть.
Пустить сюда поток. Не насыщать вёдрами, а протянуть русло и открыть кран. Тогда земля начнёт наливаться сама, медленно, по проценту, но по всем четырёмстам десятинам разом, и через месяц-другой здесь можно будет сеять как у меня на участке, без всяких пломб.
У меня была для этого способность. И якорь под усадьбой у меня тоже был.
— Магистр, — сказал я, — заканчивайте тут сами.
— А вы куда?
— Мне надо вернуться домой.
Всю дорогу я перебирал в голове одно и то же, и чем ближе подъезжал к усадьбе, тем медленнее становился шаг.
Русло. Тянуть новый канал от источника к якорю под Преславицей.
А откуда живка потечёт?
Из узла. Из моего дуба, который сам едва оправился. И течёт она к нему по одному-единственному глубинному руслу, тому самому, что я развернул на себя.
Тому самому, что проходит через затворённую поляну.
Я осадил лошадь у ворот и сидел в седле, не спешиваясь.
Формирование русла тянет живку с потоком. Тронешь поток, и по всей его длине пойдёт волна: перепады, завихрения, просадки давления. А посреди этого потока стоит печать, которая и так осыпается по проценту в четыре часа. Что с ней станет, если я дёрну русло?
Может, ничего.
А может, четырнадцать суток превратятся в четырнадцать часов.
И тогда то, что там лежит под землёй, проснётся не через две недели, а сегодня к ночи. И проснётся оно, между прочим, в тридцати верстах от деревни, где живёт тысяча душ, из которых половина уже спит в моих бараках и ест мой хлеб.
Я слез с коня и пошёл к дому.
В сенях меня встретила баба, которую я приставил к старухе.
— Господин Мейер, я как раз за вами. Она пришла в себя!
Я взлетел по лестнице через три ступеньки.
Мать Руфь лежала на кровати в угловой комнате, обложенная подушками. Лицо всё так же перекошено, правая рука безжизненно вытянута поверх одеяла.
Но глаза смотрели.
Смотрели прямо на меня, осмысленно, зло и совершенно ясно, и в них было столько всего, что у меня перехватило горло.
— Мать Руфь, — я упал на колени у кровати. — Ты меня понимаешь?
Она моргнула. Один раз, медленно и отчётливо.
— Мне нужно тебя спросить. Про печать. Она рушится.
Старуха задышала чаще. Левая рука её поползла по одеялу ко мне, пальцы скрючились, и она вцепилась мне в рукав с силой, которой я от неё не ожидал.
Рот её приоткрылся.
— А-а… — вышло у неё. — А-а-а…
Больше ничего.
Она давилась этим звуком, тянула его, глядела на меня в упор, и в глазах у неё стоял такой ужас, какого я в жизни не видел.
Потом пальцы разжались, и она обмякла на подушках. Неужели… умерла? И как мне теперь подготовиться к неминуемому пробуждению спящего⁈