Глава 2 · Лекарство из гастронома
Руки знали укладку лучше глаз. Громов перестал вглядываться в расплывшиеся буквы и повёл пальцами по гнёздам, как слепой по строчкам шрифта Брайля, потому что тридцать лет работы приучили его к простой вещи: глюкозу сорок процентов выпускают в самых крупных ампулах, по двадцать кубиков, и спутать их с чем-то другим в стандартной укладке почти невозможно. Пальцы нащупали длинное стекло с узкой шейкой, потом ещё одно такое же, и он вытащил обе, но рисковать всё-таки не стал.
— Как тебя зовут, красавица? — спросил он девочку, которая стояла в дверях кухни, вцепившись в косяк.
— Света… Светлана Кравцова, из пятого «Б», — прошептала она по школьной привычке и шмыгнула носом.
— Светочка, прочитай мне, пожалуйста, что тут написано, только медленно и вслух, а то у меня что-то в глазах рябит, — сказал он и протянул ей ампулу на раскрытой ладони.
Девочка подошла, наклонилась и, шевеля губами, прочла по слогам, как на уроке: «Глю-ко-за, сорок про-цен-тов». Громов отломил шейку, набрал шприц и подал Тамаре Ильиничне, а она, ни слова не говоря, нашла вену и стала вводить раствор медленно, не сводя глаз с лица женщины. Прошла минута, потом другая, и на третьей хозяйка вздохнула глубоко и со всхлипом, ресницы у неё задрожали, и она открыла глаза, мутные и непонимающие.
— Почему я на полу? — пробормотала она, пытаясь приподняться на локте, и тут же вспомнила главное: — Ой, а суп-то, суп же выкипит, Света, выключи газ, я тебя прошу!
Света бросилась к плите и вдруг, выключив конфорку, разревелась в голос, громко и облегчённо, как ревут дети, когда страшное уже позади. Громов отвернулся к окну. Он спасал людей тысячи раз, но в этот раз почему-то запершило в горле, и он сделал вид, что изучает флакон инсулина на подоконнике.
Тамара Ильинична тем временем усадила хозяйку на табуретку, выслушала сбивчивые объяснения про укол перед ужином и про то, что поесть она собиралась вот-вот, и прочитала короткую, злую и очень толковую лекцию о том, что бывает с диабетиками, которые экономят на ужине. Потом она раскрыла на колене карту вызова и, не поднимая головы, спросила:
— Малинин, а что у тебя с глазами? Я видела, как ты ампулы к самому носу подносил, будто старик с газетой.
— Да это от лампы у нас в коридоре на подстанции, Тамара Ильинична, там свет такой, что глаза режет, а потом ещё полчаса мушки прыгают, — отозвался Громов, стараясь, чтобы голос звучал как можно беспечнее.
Она ничего не сказала, только ручка на мгновение перестала скрипеть по бумаге.
Пока Тамара заполняла карту, он подошёл к хозяйке и попросил, если не жалко, немного пищевой соды. Женщина закивала, достала из шкафчика почти полную пачку и сунула ему в руки, а потом, решив, видимо, что у фельдшера изжога от нервной работы, полезла ещё и на антресоль и вернулась с банкой вишнёвого варенья, прикрытой бумажкой и перетянутой аптечной резинкой.
— Возьмите, доктор, я вас прошу, от чистого сердца, — сказала она, прижимая банку к его халату. — Вы ведь мне жизнь спасли, а я даже не знаю, как вас зовут.
— Алексей, — ответил он и только тут понял, что назвался чужим именем без всякой запинки.
* * *
Обратно ехали по мокрому Ленинскому, мимо витрин универмага и тёмных остановок, и Громов понимал, что откладывать больше нельзя. Первую дозу нужно было принять сейчас, до того как зрение уйдёт окончательно, и он пересел в дальний угол салона, за носилки, где его не было видно в зеркало. Он вытащил бутылку, свинтил пробку и отпил, отмеряя глотки, как отмерял бы лекарство, а потом ещё раз, морщась от сивушного запаха и думая о том, что за всю прошлую жизнь не пил водку из горлышка ни разу, даже в студенческие годы.
— Николай Степанович, остановите машину, — раздался спереди голос Тамары Ильиничны, и голос этот был таким тихим, что дядя Коля сразу ударил по тормозам.
Она повернулась к окошку в перегородке. Громов так и сидел с бутылкой в руке, и оправдываться было бессмысленно. Сказать правду он тоже не мог, потому что правда звучала бы ещё хуже: фельдшер, которого вчера ловили с коньяком, сегодня заявляет, что его отравили метиловым спиртом и что водка ему прописана как противоядие, а узнал он это от светящейся таблички в углу глаза. После такого его повезли бы не к Кнышеву, а прямиком в Кащенко, и Громов, при всём уважении к советской психиатрии, проверять её на себе не собирался.
— Всё, Малинин, — выговорила она, и видно было, как у неё побелели пальцы, сжимавшие карту вызова. — Я тебя покрывала, когда ты опаздывал, я молчала, когда от тебя несло, но пить на вызове, в машине, при мне, это уже край. Сейчас мы едем на подстанцию, и я лично веду тебя к Кнышеву, пусть он при мне звонит в отдел кадров, мне уже всё равно.
— Тамара Ильинична, ты погоди его к Кнышеву тащить, — вдруг вмешался дядя Коля, развернувшись на сиденье всем корпусом. — Ты глянь на него, он же трясётся весь, я ещё в коридоре видел, как у него руки ходуном ходили. Парню плохо, это ж любому видно, а Кнышев его сейчас выгонит на ночь глядя, и куда он пойдёт, к матери, у которой сердце больное? Пусть лучше у меня в машине отлежится до утра, а утром уж решай, что хочешь.
— Николай Степанович, вы мне ещё скажите, что это он от простуды лечится, — огрызнулась Тамара, но уже без прежней силы.
— А может, и лечится, я почём знаю, — пожал плечами дядя Коля. — Я в войну видал, как фельдшер наш спиртом раненых отпаивал, и ничего, выжили.
Тамара Ильинична долго смотрела на Громова через окошко, и он выдержал этот взгляд, хотя лицо её расплывалось перед ним серым пятном. Потом она отвернулась и сказала, глядя в лобовое стекло:
— До утра ты на вызовы не ездишь, я возьму другого фельдшера. А утром я решу, писать на тебя рапорт или нет, и это, Малинин, не обещание, а отсрочка.
* * *
У дверей диспетчерской его перехватила девушка лет двадцати, с тяжёлой русой косой через плечо и в вязаной кофте поверх халата, и Громов, прежде чем она заговорила, по голосу из динамика понял, что это она объявляла вызов.
— Лёша, тебе мама звонила, уже два раза, — сказала она, оглядываясь на старшего диспетчера, который дремал над журналом. — Говорит, ты вчера домой не пришёл и сегодня не позвонил, и голос у неё такой, что я сама испугалась. Позвони ей отсюда, только быстро, пока Пал Семёныч спит. — Она помолчала, поморщилась, но не зло, а скорее по-сестрински, и добавила тише: — И халат ты бы сменил, от тебя на весь коридор как из пивной, а Пал Семёныч хоть и дремлет, но нос у него, как у служебной собаки.
Она пододвинула к нему телефон, и Громов, поднимая тяжёлую трубку, понял, что не знает номера. Чужая память, как выяснилось, подсказывала только обрывками и не по заказу, а сейчас молчала намертво. Девушка, которую, судя по листочку на пульте, звали Катей, заметила его заминку, без слов набрала номер сама, крутя диск тонким пальцем, и отдала ему трубку.
— Спасибо, Катя, выручила, — пробормотал он, прикрывая микрофон ладонью.
— Лёшенька, это ты? — Голос на другом конце был немолодой, мягкий и такой испуганный, что у Громова сжалось что-то внутри. — Ты где пропадаешь, сыночек, я уж думала, случилось что-нибудь, всю ночь не спала, и сегодня весь день места не нахожу.
— Мам, всё в порядке, я на смене, просто закрутился, — сказал он, и слово «мам» далось ему с трудом, потому что его собственная мать умерла двадцать лет назад. — Утром приду, честное слово, ты только не волнуйся и ложись спать.
— Да я-то лягу, — вздохнула она. — Что-то давит опять в груди, но это пустяки, это от погоды, ты не думай.
Громов замер с трубкой у уха. Реаниматолог внутри него сразу насторожился, но выспрашивать сейчас было нельзя, и он лишь попросил её не вставать резко и, если станет хуже, звонить сюда. Когда он положил трубку, Катя смотрела на него с каким-то странным выражением.
— Ты чего так на меня смотришь, Кать? — не выдержал он.
— Да ничего особенного, — пожала она плечами и снова уткнулась в журнал. — Просто ты мне за полгода впервые «спасибо» сказал, Лёша, я даже растерялась.
* * *
Гараж подстанции был длинным и холодным, пахло в нём бензином, солидолом и мокрым бетоном, а под потолком висели две тусклые лампочки в проволочных колпаках. Дядя Коля загнал РАФ в дальний угол, постелил на носилки старое байковое одеяло и вытащил из-под сиденья термос с отбитым колпачком.
— Ложись и не рыпайся, — распорядился он, наливая в эмалированную кружку дымящийся чай. — Сахар вприкуску, как в армии, заварку я ещё днём свежую сделал. Если кто спросит, ты у меня укладку проверяешь, понял? Хотя кто ночью в гараж попрётся, разве что крысы.
Громов попросил у него на ночь часы, и дядя Коля, хмыкнув, снял с запястья тяжёлую «Победу» на потёртом ремешке.
— Держи, только не потеряй, это мне ещё отец подарил, когда я с фронта пришёл, — сказал он. — А зачем тебе часы-то, если ты спать будешь?
— Мне по часам лекарство надо принимать, дядь Коль, строго каждый час, а иначе толку не будет, — ответил Громов и понял, что сказал чистую правду, хотя прозвучала она как самая наглая ложь.
Дядя Коля покосился на бутылку, но промолчал.
Каждый час Громов садился на носилках, отпивал отмеренную порцию, запивал водой с содой, которую разводил в той же кружке, и смотрел в угол зрения, где висела панель Системы. Цифры менялись медленно, будто нехотя: концентрация яда падала, а зрение то расплывалось, то ненадолго прояснялось, и в эти минуты он с облегчением различал заклёпки на потолке кабины. Где-то за стеной в диспетчерской пропищали сигналы точного времени, и далёкий голос сообщил, что в Москве полночь.
Около часа ночи случилось то, чего он боялся больше всего. Он отпил очередную порцию, лёг и открыл глаза, а потолка не было, вместо него висела ровная серая муть, в которой не проступало ни заклёпок, ни лампочки, ни собственной руки, поднесённой к самому лицу. Сердце ухнуло, и Громов заставил себя лежать неподвижно и считать вдохи, как учил когда-то студентов считать при панической атаке: четыре на вдох, четыре на задержку, шесть на выдох. На седьмом круге в тумане проступило жёлтое пятно лампочки, на десятом — её проволочный колпак, и только тогда он позволил себе выдохнуть по-настоящему, мокрый от пота, как после долгой операции.
Дядя Коля не уходил. Он сидел на ящике с инструментами, курил наконец свою беломорину в приоткрытую дверь и рассказывал про подстанцию: про Кнышева, который мечтает перебраться в горздрав и потому боится любой проверки, про Серебрякова, которого папаша пристроил сюда фельдшером «набраться стажа», чтобы потом без труда поступить в мединститут, про Тамару, лучшего врача на всю станцию, у которой муж когда-то спился и которой поэтому каждый пьющий фельдшер как нож по сердцу. Громов слушал, запоминал и думал, что этот человек за одну ночь рассказал ему о новой жизни больше, чем рассказал бы любой справочник.
— Дядь Коль, а мама моя как, ты её давно видел? — спросил он осторожно, потому что понятия не имел, знаком ли водитель с Лёшкиной матерью.
— Нину Павловну-то? — Дядя Коля удивлённо поднял брови и загасил окурок о подошву сапога. — Так в сентябре я вас на дачу возил, забыл, что ли? Она мне ещё пирожков с капустой в дорогу напекла, таких, что я до сих пор вспоминаю. Бледная она была, Лёха, и задыхалась, когда на второй этаж поднималась, я тебе ещё тогда сказал, чтобы к врачу её отвёл, а ты рукой махнул. Эх ты, медицина, сапожник без сапог.
Громов промолчал, потому что возразить было нечего, и дядя Коля, по-видимому, принял это молчание за раскаяние, потому что крякнул и налил ему ещё чаю.
Часа в три дядя Коля помолчал, стряхнул пепел и спросил, не глядя на него:
— Лёха, а ты мне скажи, с кем ты связался? Я ведь не слепой. В субботу к тебе у ворот чёрная «Волга» подкатывала, и хлыщ какой-то в дублёнке с тобой минут двадцать разговаривал, а ты перед ним стоял, как школьник перед директором. Я таких хлыщей навидался, от них добра не жди.
Громов не знал, что ответить, и поэтому ответил честно, что сам пока не понимает, но разберётся. Дядя Коля кивнул так, будто другого ответа и не ждал.
В начале пятого в гараже скрипнула дверь, и под лампой показалась грузная фигура Кнышева в пальто, накинутом на плечи. Громов, который как раз поднёс бутылку ко рту, застыл, и дядя Коля оказался у машины раньше, чем заведующий успел подойти.
— Борис Аркадьевич, вот хорошо, что зашли, а то я уж хотел к вам идти, — зачастил он, загораживая собой заднюю дверь. — У четырнадцатой карбюратор опять барахлит, на холостых глохнет, я Малинина попросил посветить, пока прокладку меняю, а то одному никак. Мне бы новую прокладку выписать, старая совсем прогорела, а завхоз говорит, только через вас.
— Какую ещё прокладку, Николай Степанович, четыре утра, у меня комиссия в понедельник, — поморщился Кнышев, заглядывая через его плечо, но разглядел, судя по всему, только темноту и одеяло. — Пишите заявку, завтра посмотрю. И пусть Малинин не забудет про объяснительную.
Дверь за ним закрылась, и дядя Коля вытер лоб рукавом.
— В моторах он у нас как свинья в апельсинах, — пробормотал он. — Спасибо товарищу Кнышеву, а то я уж думал, всё, пропали мы с тобой, Лёха.
* * *
Под утро Система выдала короткую строку, которую Громов перечитал трижды: концентрация яда ниже опасной, угроза зрительному нерву снята. Он поднял глаза к потолку кабины и отчётливо увидел каждую заклёпку. Голова гудела, во рту было так гадко, будто он всю ночь жевал солидол, но он был жив и видел, и это было куда больше, чем он мог рассчитывать вечером.
Объяснительную он писал в комнате отдыха на тетрадном листе в клетку, одолженном у Кати, выводя слова медленно и старательно, как в молодости писал истории болезни. Писал коротко: опоздал по неуважительной причине, вину признаю, обязуюсь впредь не допускать, число, подпись. Подпись Малинина он скопировал с какой-то квитанции из шкафчика и остался доволен.
Кнышев прочитал листок, пожевал губами, поднял на Громова недоверчивый взгляд исподлобья и снова опустил его на бумагу, будто искал подвох в каждой клеточке.
— Коротко пишете, Малинин, — наконец изрёк он и сунул листок в папку. — Раньше у вас на три страницы выходило, и всё про больную мать и про трамвай, который не пришёл. Посмотрим, надолго ли вас хватит.
В коридоре, прислонившись к подоконнику, курил Серебряков, свежий, выбритый и пахнущий одеколоном «Консул», и при виде Громова он усмехнулся с таким видом, будто знал про него что-то забавное.
— Что, Малинин, всю ночь карбюратор чинил? — протянул он, выпуская дым в форточку. — Говорят, ты у нас теперь по моторам специалист, а не только по коньяку.
Громов остановился. О карбюраторе знали трое, и ни он, ни дядя Коля Серебрякову ничего не рассказывали, а Кнышев вряд ли стал бы делиться с ним ночными разговорами. Он посмотрел на холёное лицо, на ухмылку и на пальцы, которые стряхивали пепел с подчёркнутой небрежностью, и ничего не ответил, только запомнил. А когда он пошёл дальше, мимо прошла Тамара Ильинична в пальто и берете, уже после смены. Она не остановилась, только на ходу, не поворачивая головы, бросила:
— Рапорт я не написала. Пока.
* * *
Смена кончилась, за окнами серело, по двору, шаркая метлой по мокрому асфальту, ходил дворник в ватнике, у ворот фырчал молоковоз, а с улицы доносился звон первого трамвая. В раздевалке уже гремели шкафчиками сменщики, кто-то громко пересказывал вчерашний футбол, где «Спартак» опять кого-то обыграл и уверенно шёл к чемпионству, и вся эта обычная утренняя суета казалась Громову после бессонной ночи почти праздничной, потому что он видел её своими глазами. Он первым делом открыл шкафчик Малинина и сунул руку поглубже, туда, где с вечера лежал свитер с завёрнутой в него бутылкой. Свитер был на месте, скомканный точно так же, как он его оставил, но внутри было пусто. Он перерыл весь шкафчик, выгреб кеды и квитанции, заглянул за полку, но армянского коньяка с тремя звёздочками не было нигде. Кто-то за эту ночь залез в шкафчик, аккуратно размотал свитер, забрал бутылку и так же аккуратно замотал его обратно.
Громов медленно выпрямился. Выходило, что человек, который его отравил, был здесь, на подстанции, этой ночью, возможно, в двадцати шагах от гаража, и знал, где искать.
Он снял с крючка Лёшкину куртку, потёртую, с вытертыми локтями, надел её и машинально сунул руки в карманы. Пальцы правой руки наткнулись на сложенный вчетверо листок бумаги. Громов развернул его. На листке крупными печатными буквами, чтобы не узнали почерк, было выведено:
«МОЛЧИ, И ВСЁ БУДЕТ ХОРОШО».