Глава 5
Первые недели после переезда напоминали затянувшуюся эйфорию. Хрупкую и почти неприличную, когда боишься моргнуть — вдруг наваждение рассеется, растает, как утренний туман, и ты снова окажешься одна в гулкой пустоте своей неустроенной жизни. Я ходила по квартире Паши и ловила себя на странном, почти детском ощущении: неужели это всё правда? Неужели это теперь моя жизнь?
Свою квартиру я не стала сдавать. Рука не поднялась — не столько из практичности, сколько из какого-то сентиментального упрямства. Пустить чужих людей туда, где каждый плинтус был выстрадан, где каждая стена помнила мои бессонные ночи над кредитными платежами и словарями, казалось почти предательством. Я просто закрыла её на ключ, оставив за спиной гулкую пустоту и едва уловимый запах свежего ремонта, и перевезла вещи к Паше. Несколько объёмных сумок, коробки с любимыми книгами, словарями и кофейными чашками — всё то немногое, что составляло мой мир.
И этот мир без сопротивления, без скрипа встроился в их мир. На полках в ванной мои кремы потеснили Пашин лосьон после бритья, на вешалках в прихожей рядом с его куртками появилось моё пальто, а на кухне теперь всегда пахло нормальной домашней едой — не заказной пиццей, не полуфабрикатами из ближайшего супермаркета, а чем-то тёплым, живым, настоящим.
Это было пьянящее, совершенно незнакомое мне чувство. Раньше после тяжёлых синхронов и бесконечных выездных мероприятий я плелась домой на автопилоте — к тишине, холодному одеялу и экрану ноутбука, который заменял мне и собеседника, и собеседование с самой собой. Теперь же я ловила себя на том, что ближе к шести вечера начинаю торопливо поглядывать на часы. Я спешила. Не просто в четыре стены, чтобы упасть лицом в подушку и отключиться до утра, а домой. Туда, где на плите что-то шкворчит, где Паша на ходу целует меня в висок, забирая сумку, а Мила выглядывает из комнаты с неизменной мягкой полуулыбкой:
— Тётя Майя пришла!
И я искренне, всем сердцем верила, что у нас получается настоящая семья.
Вскоре пришло время следующего неизбежного шага — смотрин. Знакомства со старшим поколением семьи Князевых избежать было нельзя, да я и не пыталась. Понимала: это часть его мира, часть его прошлого, и если я хочу быть с ним по-настоящему, придётся пройти и через это.
Бабушки Милы оказались диаметрально противоположными полюсами одной и той же орбиты.
Тамара Борисовна, мать Павла, встретила меня с безупречной, хирургически выверенной вежливостью. Высокая, сухопарая женщина с аккуратной укладкой волосок к волоску и цепким взглядом серых — таких же, как у сына, но напрочь лишённых его тепла — глаз. Она накрыла образцовый стол с тонким фамильным фарфором, подала чай и даже улыбалась, задавая правильные вопросы о моей работе в бюро. Но за каждой её мягкой интонацией сквозила арктическая стужа. Эта улыбка словно стоила ей колоссальных физических усилий: уголки губ приподнимались ровно на столько градусов, сколько требовал приличный тон, а глаза оставались колючими и оценивающими. Она не сделала мне ни единого замечания, не обронила ни единого грубого слова, но в воздухе висело кристально ясное: «Ты здесь чужая. И ты здесь на птичьих правах». Тамара Борисовна держала дистанцию так филигранно, что подойти ближе невидимого барьера было физически невозможно. Я чувствовала себя экзаменуемой, которая никак не может понять, на какой вопрос отвечает неправильно.
Наталья Николаевна, мать покойной Ольги, оказалась совсем другой. Полной, безоговорочной противоположностью.
Она буквально впорхнула в квартиру — шумная, румяная, пахнущая уличным ветром и домашней сдобой. Простая, открытая и невероятно энергичная женщина, она с порога заполнила собой всё пространство. В ней не было ни капли аристократического холода Тамары Борисовны. Наталья Николаевна тут же полезла обниматься, попутно засыпая нас новостями с дачи, громко охая по поводу того, как вытянулась Мила, и безапелляционно вручая мне банку малинового варенья собственного приготовления.
— Вот, попробуй, — заявила она, сунув мне банку в руки так, словно это было не варенье, а по меньшей мере орден. — Сама варила. Малина своя, с дачи, никакой химии.
В её поведении не читалось ни ревности к памяти умершей дочери, ни скрытой злобы. Напротив, она держалась легко, по-родственному просто, и я вздохнула с облегчением, решив, что хотя бы с этой стороны грозовых туч ждать не придётся.
Но самое важное произошло уже в коридоре, когда вечер подошёл к концу.
Паша ушёл вниз, Мила крутилась в комнате, а я помогала Наталье Николаевне надеть пальто. Подавая ей шарф, я уже собиралась пожелать доброго пути, как вдруг женщина замерла. Её живое, добродушное лицо в одно мгновение переменилось: мягкие черты собрались, взгляд стал неожиданно острым, внимательным и тяжёлым.
Она осторожно взяла меня за предплечье. Пальцы у неё были цепкие, крепкие — сильные пальцы женщины, которая всю жизнь что-то делала руками.
— Майя... — понизив голос почти до шёпота, произнесла она. Интонация была такой серьёзной, что я невольно выпрямилась.
Я замерла с шарфом в руках.
— Я тебе одну вещь скажу, только ты послушай старую женщину. — Она чуть подалась вперёд, заглядывая мне прямо в глаза. — Не давай спуску Миле.
Я растерянно моргнула, не зная, что ответить на такой неожиданный поворот. А Наталья Николаевна, не отпуская моего предплечья, продолжила — тихо, но с нажимом, словно вбивала каждое слово гвоздём:
— После смерти матери Паша уж слишком её... распустил. Я всё понимаю: девчонка осталась без матери, ей тяжело, травма на всю жизнь. Но пойми и ты — вседозволенность до добра никогда не доводит. И Тамара, и Паша перед ней на цыпочках ходят, пылинки сдувают, во всём потакают без разбору. Чуть что — сразу «бедная сиротка». А девчонке границы нужны, Майя. Крепкие границы. Запомни мои слова.
Входная дверь щёлкнула — на пороге появился Павел. Лицо Натальи Николаевны тут же мгновенно разгладилось, вернув прежнее беззаботное и приветливое выражение. Она звонко чмокнула внучку в макушку, махнула нам рукой и вышла на лестничную клетку.
— Всем спасибо, всех люблю! — донеслось уже с лестницы. — Милка, звони бабушке!
Дверь закрылась.
Тогда, закрыв за ней замок и вернувшись на тёплую, залитую светом кухню к Паше, я лишь мысленно пожала плечами. Слова пожилой женщины показались мне обычным старческим брюзжанием — извечным спором поколений о «правильном воспитании». Мила в этот момент аккуратно мыла посуду, Паша заваривал свежий чай, всё вокруг дышало спокойствием и миром. Какие границы? О чём она вообще? Девочка, потерявшая мать, и без того обделена судьбой. Разве можно требовать от неё чего-то ещё?
Я не обратила на это предостережение ровным счётом никакого внимания. И легко отмахнулась от него, даже не подозревая, насколько пророческой окажется каждая сказанная ею фраза.
Первые тревожные звоночки прозвучали буквально спустя пару месяцев.
Поначалу это были едва уловимые мелочи, на которые легко закрыть глаза, списав всё на усталость или капризы погоды. Но закономерность прослеживалась пугающе чётко: странности начинались каждый раз, когда Мила возвращалась от Тамары Борисовны.
Из дома бабушки девочка приходила словно ее подменили. Ни привычной лёгкой улыбки, ни вопросов о том, как прошёл мой день, ни желания поболтать за чаем. Она переступала порог, бросала тяжёлый, колючий взгляд исподлобья и, едва сбросив кеды, юркала в свою комнату. Дверь захлопывалась с глухим щелчком замка. На любые попытки выманить её на ужин или просто поговорить через закрытую филёнку доносилось лишь сухое, глухое: «Я не голодна, оставьте меня в покое».
Мы с Пашей переглядывались. Он только разводил руками и вздыхал:
— Подросток, Майя. Гормоны играют, характер формируется. Перерастёт.
Но она не перерастала. Напряжение сгущалось, как перед грозой, пока однажды утром не грянул первый настоящий гром.
Был обычный субботний день. На кухне было светло и тепло, пахло свежесваренным кофе и поджаренными тостами. Мы с Пашей сидели за столом, тихо переговаривались о планах на выходные и делили одну чашку на двоих — абсолютно идиллическая, сонная картинка. Я сидела спиной к окну, на привычном стуле с мягкой обивкой, где располагалась каждое утро с самого первого дня моего переезда.
Шарканье шагов по коридору заставило нас замолчать. В дверном проёме появилась Мила. Она уже не прятала глаза в пол — напротив, её взгляд буквально буравил меня. Лицо было бледным, губы сжаты в белую ниточку, а худые плечи неестественно напряжены, словно она готовилась к прыжку.
Она даже не поздоровалась. Сделала шаг вперёд, вскинула дрожащий указательный палец, направленный прямо мне в грудь, и звонко, с надрывом выкрикнула:
— Она сидит на месте мамы!
Воздух на кухне словно разом выкачали насосом. Чайная ложка в руке Павла звякнула о край кружки. Он ошарашенно моргнул, перевёл непонимающий взгляд с дочери на меня, потом снова на Милу.
— Мила, ты чего? — в его голосе смешались растерянность и лёгкое раздражение. — Какая муха тебя укусила? Майя всегда там сидела! Что за фокусы?
Но девочку было не остановить. Её щёки вспыхнули нездоровым, лихорадочным румянцем, а в серых глазах заблестели злые слёзы. Она упрямо топнула ногой:
— А я не хочу, чтобы она там сидела! Пусть пересядет! Это место моей мамы!
Паша нахмурился, собираясь повысить голос и осадить дочь за откровенную грубость, но я вовремя перехватила его руку под столом, слегка сжав пальцы. «Не надо, я сама», — читалось в моём жесте.
Внутри у меня всё похолодело. Это не был стихийный детский каприз. За этой истерикой слишком явно чувствовалась чужая рука, чужие интонации, методично вбитые в голову ребёнка на «выходных у бабушки». Тамара Борисовна не стала атаковать меня в лоб — она нанесла удар через внучку. Умно. Холодно. Расчётливо.
Я медленно поднялась со стула. Сердце колотилось где-то в горле, но внешне я держала лицо — профессиональная привычка переводчика не выдавать панику сослужила отличную службу. Я спокойно посмотрела на взвинченную Милу, не повышая тона, мягко и рассудительно предложила:
— Ну хорошо, Мил. Давай без крика. Если для тебя это так важно — давай я тогда сяду на твоё место. А ты садись сюда, на место своей мамы. И спокойно позавтракаем.
И, казалось бы, одна незначительная уступка — пустяк, жест доброй воли ради мира в доме — запустила целый конвейер.
Я наивно полагала, что тушу пожар в зародыше, а на самом деле просто распахнула дверь настежь, впустив сквозняк, который раздул пламя. Мила мгновенно восприняла мою мягкость как слабость, а главное — поняла, что запретная черта легко сдвигается, стоит лишь громче топнуть ногой и выставить вперед щит в виде имени покойной матери.
С того завтрака границы начали рушиться одна за другой, методично и безжалостно.