Глава 8
Во сне Дарина говорила. Не царапала бумагу ручкой, не выталкивала из горла пустой воздух и не смотрела так, будто в её светло-голубых, почти сиреневых глазах похоронили целую жизнь, которую я обязан был помнить. Она произнесла моё имя спокойно, почти нежно, и от этого звука меня выворачивало сильнее, чем от крика раненого.
— Максим. — Моё имя прозвучало её голосом так близко, будто она стояла за самым краем сна.
Я стоял перед зеркалом, но отражения в нём не было. Только она — босая, в моей белой рубашке, слишком большой для её тонкого тела, с распущенными тёмными волосами и разбитой губой. Дарина подошла, и я хотел приказать ей остановиться, однако язык прилип к нёбу. В этом сне голос отняли у меня, а ей вернули.
— Не двигайся, Зверь. — Её ладонь легла на мой бок, точно помня место старого рубца.
— Не называй меня так.
— Ты всегда сердился, когда боялся.
Она улыбнулась одними уголками губ, и от этой улыбки внутри лопнуло что-то старое, заржавевшее, намертво вросшее в рёбра. Я знал её. Не как пленницу. Не как жену врага. Не как женщину, которую мне приказали ненавидеть. Я знал, как она щурится от яркого света, как прячет тревогу за издёвкой, как её волосы пахнут холодом и горьким миндалём. Знание было таким точным, что становилось болью. Дарина подняла руку и провела пальцами по шраму под моим левым ребром. Кожа вспыхнула.
— Этот ты получил не в плену, — сказала она. — Ты закрыл меня собой у старого элеватора. Потом трое суток убеждал врача, что пуля прошла навылет исключительно из уважения к твоему характеру.
— Ложь.
— Конечно. Ты же никогда не спасал меня.
В её голосе не было насмешки, только усталость женщины, которая слишком долго убеждала мёртвого, что он когда-то жил. Пальцы скользнули по рубцу, надавили на узкий излом в центре, и меня пронзило белой болью. Вместе с ней в голову ворвался запах мокрого бетона, пороха и её крови. Чья-то очередь разбила стекло. Дарина кричала. Я толкнул её на пол, накрыл собой и почувствовал, как горячий металл вошёл под ребро. Картинка исчезла прежде, чем я успел схватить её.
— Что ты мне сделала? — спросил я.
— Я любила тебя.
— Это не ответ.
— Для тебя — единственный.
Она приложила ладонь к моей щеке. Я ненавидел себя за то, что наклонился к этому теплу, как человек после долгой жажды. Ненавидел своё облегчение и страшное чувство утраченной близости.
— Когда тебе станет страшно, ищи не лицо. Ищи то, что болит.
— Что должно болеть? — Я стиснул край раковины, пока холодный камень не впился в пальцы.
— Правда, — ответило отражение её губами и исчезло прежде, чем я успел прикоснуться к стеклу.
Зеркало треснуло. По лицу Дарины прошла чёрная линия, потом вторая, третья, рассекая её на осколки. За её спиной возник Лис и положил руки ей на плечи. Я рванулся вперёд, но между нами выросло стекло.
— Она снова заставляет тебя сомневаться, — ласково сказал Лис. — Просыпайся, Максим.
Я ударил в зеркало кулаком и проснулся с резким вдохом, сжимая край простыни. Комната была тёмной, спина мокрой, сердце колотилось так, словно я и правда бежал за ней через разрушенный элеватор. На планшете осталось открытым изображение её комнаты. Дарина спала, повернувшись к двери, ладонь лежала на груди. Плечи медленно поднимались и опускались. Я смотрел до рассвета. Эту правду нельзя было назвать сном.
Я выключил экран и сжал переносицу. «Ищи то, что болит». Красивая фраза, которую легко сочинить во сне. Но под левым ребром всё ещё горело именно там, куда она коснулась во сне. Можно было списать её лицо на навязчивую память. Боль — на неудобную позу в кресле. Я повторил себе оба объяснения и не поверил ни одному.
Я поднялся, подошёл к зеркалу и стянул футболку. Под левым ребром тянулась неровная белая полоса — старое огнестрельное ранение. Ниже белел давно заживший след от ножа Вольского. После ночи в кресле бок ныл при каждом повороте. Я провёл большим пальцем вдоль верхнего рубца и снова увидел руку Дарины из сна: она легла точно туда, где натягивалась кожа, когда я наклонялся. Случайная женщина не коснулась бы так уверенно. В деле пуля попала в меня при побеге из лагеря Вороновых. Во сне я закрывал Дарину у старого элеватора. Обе истории не могли быть правдой.
Я нащупал излом в центре. Точно там, куда надавила Дарина. Перед глазами снова мигнул бетонный пол. Женская рука в крови. Мой голос: «Лежи, малыш». Не лицо. Не имя. Только животный ужас, что она поднимет голову и следующая пуля разорвёт ей череп. Я отдёрнул ладонь, словно рубец мог меня укусить.
— Достаточно, — сказал отражению.
Отражение смотрело с презрением. Высокий мужчина с короткими тёмными волосами, синими глазами, покрасневшими от бессонницы, и телом, на котором шрамов было больше, чем достоверных записей в медицинской карте. Теперь один рубец не совпадал с подшитой историей. В дверь постучали.
— Войдите.
Лис появился без приглашения, как всегда появлялся именно тогда, когда я особенно остро нуждался в одиночестве. На нём был безупречный серый костюм, и даже раннее утро не оставило на его лице ни следа усталости. За ним вошёл сухой пожилой мужчина с кожаным чемоданчиком. Его седые волосы были зачёсаны назад, тонкие губы поджаты так, будто весь мир дурно пах.
— Не помешали? — спросил Лис, заметив планшет.
— Ты уже помешал.
— Зато привёл человека, который поможет понять, почему наша гостья так быстро поселилась в твоих снах.
Я медленно надел футболку.
— Я не говорил, что она мне снится.
Лис улыбнулся.
— Ты почти не спал и возвращался к трансляции с пугающей частотой. Либо тебе снится Дарина, либо ты внезапно решил переквалифицироваться в сиделку. Второе оскорбляет мой интеллект.
Хотелось стереть эту улыбку вместе с зубами, но я только перевёл взгляд на незнакомца.
— Кто это? — спросил я, глядя на незнакомца.
— Доктор Громов, нейропсихиатр. Он наблюдал тебя после последней коррекции и подбирал препараты.
Громов поставил чемоданчик на стол и посмотрел на меня профессионально-бесстрастно. Так смотрят не на человека, а на механизм, который однажды уже разбирали и теперь хотят увидеть, не разболтались ли винты.
— Мы встречались? — спросил я.
— Много раз.
— Я вас не помню.
— Именно поэтому я здесь.
Лис сел в кресло у стены. Моя память услужливо показала пальцы Дарины в моих волосах, и меня передёрнуло.
— Расскажите без врачебной шелухи, — приказал я.
Громов открыл чемодан и разложил на столе три фотографии. На первой я лежал на койке с катетером в вене. На второй сидел в кресле, сжимая виски. На третьей смотрел в стену перед собой так, будто за ней можно было спрятаться.
— Это после сеанса Захарского, — сказал доктор. — Вам не давали нормально спать, показывали одни и те же записи и каждый раз объясняли, что именно вы должны в них увидеть. После начались бессонница, вспышки агрессии и ложные узнавания.
Я сдвинул верхнюю фотографию к Громову. — Захарский убеждал меня, что семья меня предала.
— Захарский вкладывал в вас готовую историю.
— А вы? — Я перевёл взгляд на его чемоданчик; Громов машинально прикрыл замок ладонью.
Громов поджал губы, а взгляд Лиса дал ответ раньше слов.
— Я принял вас после. Следил за сном, тревогой и агрессией, подбирал препараты. И повторял вам то, что задал он, чтобы вы не выходили из одной версии прошлого.
— Картина, которую написал он.
— Которая не давала вам рассыпаться, — сказал он.
Я взял снимок за край. На обороте стояла дата — две недели назад. Врагом Дарина стала для меня только после сеанса Захарского. Потом Громов принял человека, которого уже сломали ремнями, лишением сна и повторением, и неделями удерживал его внутри одной версии. Теперь мужчина напротив называл это лечением.
— Вас не интересует, почему до сеанса я не считал Дарину врагом, а после стал видеть предательство в каждом её движении?
— Меня интересует ваша безопасность. После встреч с Дариной вы не спите, злитесь и возвращаетесь к изображению её палаты. Контакт с ней делает вас нестабильным.
— Откуда вы знаете, что я видел во сне?
— После лишения сна и внушения люди часто видят такие сны. Обрывки памяти смешиваются с подсказками. Сон не даёт вам ответа.
В этом он был прав. Я не мог объявить ложью каждую бумагу только потому, что мне нравилась другая версия. Но и считать документ истиной из-за печати больше не собирался.
— Кто подписал назначение препаратов? Какие были дозы? Где исходные записи, которые мне показывал Захарский?
— Медицинские журналы хранятся в архиве.
— Тогда мне нужна полная копия. И независимый специалист, которого выберу не вы и не Лис.
Лис поднялся. В его глазах на секунду исчезла дружеская насмешка.
— Громов тебя восстанавливал.
— Я пытаюсь понять, чем меня кололи и что в это время говорили. Новые дозы мне не назначать. К Дарине Громова не пускать. Её лечением занимается акушерская группа.
Громов собрал снимки. Один лист дрогнул в его пальцах, и эта мелкая дрожь сказала мне больше, чем все правильные термины.
— До независимой оценки есть простая мера, — сказал он. — Временно исключите личные контакты с Дариной. Если сны и тревога ослабнут, мы получим измеримую динамику.
— Сколько времени? — Я спросил о памяти, но Лис посмотрел на часы, словно речь шла о сроке годности оружия.
— Несколько дней покажут динамику.
Служебный планшет мигнул. С медицинского поста прислали снимок листа, который Дарина потребовала передать командиру. На нём было написано: «Ты опять не спал». Лис проследил за моим взглядом.
— Вот видишь? Она уже знает, куда бить.
Я выключил планшет.
— Уведите доктора.
— Максим…
— Оба вон.
Лис остановился рядом и произнёс почти по-дружески:
— Если пойдёшь к ней сейчас, то докажешь только одно: поводок всё ещё на твоей шее.
Я повернул голову.
— Ещё слово — и узнаем, на чьей шее он затянется.
Он улыбнулся, но отступил. Громов собрал бумаги. Один снимок остался на столе: я в ремнях, с пустыми глазами. Доктор заметил, однако не вернулся за ним.
Когда дверь закрылась, я взял фотографию. На обороте стояла дата, печать клиники и подпись Громова. Всё выглядело настоящим. Безупречно настоящим. Как медицинское заключение Дарины. Как результаты экспертиз. Как сведения о детях, которые якобы могли принадлежать Стефану Радичу. Лис не давал мне верить памяти — он давал документы, и документы каждый раз требовали предать собственные чувства. Я должен был остаться в комнате. Вместо этого почти сразу уже шёл по коридору. Охранник у двери Дарины вытянулся.
— Открыть?
— Нет. — Я закрыл папку прежде, чем любопытство успело стать ещё одним поводком.
Я остановился перед односторонним стеклом. Дарина не могла видеть меня. Она сидела боком, положив блокнот на колени. Потёрла шею, потом медленно провела пальцами к левому боку. Обычное движение повторило жест из сна так точно, что моя ладонь сама легла на рубец. За спиной раздался голос Громова:
— Я предупреждал: знакомый рубец может вызвать травматическую ассоциацию.
Я резко обернулся. Доктор стоял в конце коридора один. Лиса рядом не было.
— Откуда вы знаете, какой именно?
Он замер. Всего на секунду. Но я прожил достаточно, чтобы замечать секунды, в которых люди решают, какую ложь выбрать.
— Вы рассказали во время лечения.
Я сделал шаг к нему. Громов не отступил, но взгляд на мгновение скользнул к двери. — Я не рассказал вам о сне.
— Содержание подобных снов типично.
— Шрамов на мне больше двадцати. Почему вы смотрели именно на левый бок?
Лицо Громова осталось спокойным, однако пальцы сильнее сжали ручку чемодана.
— Потому что вы коснулись рубца, когда я говорил о старых травмах и ассоциациях.
Возможно. Я не помнил, делал ли это. Теперь я не мог доверять даже движению собственной руки, произошедшему совсем недавно. В этом и заключалась совершеннейшая пытка: ложь можно было распознать только по памяти, а сама память рассыпалась при каждом сомнении.
— Уходите, — сказал я.
— Не входите к ней.
— Пока я дважды не повторил.
Он ушёл. Я снова посмотрел через стекло. Дарина держала блокнот на коленях. Писала медленно, морщась от боли, потом подняла страницу к стеклу: «Ты нашёл шрам?» У меня пересохло в горле. Дарина не знала, что мне снилось. Она знала место старого рубца и привычку, которая осталась у её мужа после того ранения. Всё остальное я ещё мог объяснить обрывками увиденного днём. Этого — нет. Я нажал кнопку связи. Динамик в её комнате ожил, Дарина вздрогнула.
— Откуда ты знаешь?
Она посмотрела на чёрную решётку под потолком, услышала меня и закрыла глаза. На ресницах блеснули слёзы, но улыбка была такой страшно счастливой, словно я вернул ей не вопрос, а часть мужа. Дарина написала: «Потому что ты всегда трогаешь его, когда вспоминаешь».
— Я ничего не вспоминаю.
«Тогда почему пришёл?»
Вопрос распорол меня от горла до живота. Я мог сказать: допрос. Безопасность штаба. Её старый рубец. Но все ответы звучали чужими. Я стоял босиком после её безголосого вопроса и ждал, что она скажет мне, кто я.
— Громов утверждает, что Захарский подменил мне часть воспоминаний, а вы научились использовать мои реакции. Он советует мне прекратить личные контакты с тобой.
Её улыбка исчезла. Она написала: «Кто?»
— Громов.
Ручка выпала из её пальцев. Дарина побледнела так резко, что я шагнул к двери. Она схватила блокнот и вывела одно слово, вдавливая стержень в бумагу до разрыва:
«ЛЖЁТ».
— Удобно, — произнёс я. За стеклом тихо щёлкнуло реле связи.
Она перевернула лист: «Он лечил тебя?»
— После освобождения.
«Он был у Лиса раньше».
— Что у тебя есть?
Дарина смотрела на меня через стекло, не видя, где именно я стою. Потом медленно подняла ладонь и приложила к поверхности. Я помнил эту ладонь на своей щеке. Во сне. Ночью. В жизни, которой, возможно, никогда не было.
«На твоём шраме», — написала она другой рукой.
Я хотел рассмеяться ей в лицо. Хотел войти, встряхнуть, заставить назвать хоть одну вещь, которой нет в папках Лиса. Но перед глазами стоял Громов, сжимающий чемодан, и его слишком быстрый взгляд на мой левый бок.
— Если ты лжёшь, я узнаю.
Дарина написала: «Узнай». Ни мольбы. Ни оправдания. Одно слово, брошенное мне как нож. Я отключил связь и ушёл, не коснувшись двери. Так было безопаснее. Никаких личных разговоров, прикосновений, запахов. Никакой Дарины.
Весь день под левым ребром ныла старая рана. Я поднял её карту. Дата снимка стояла на двое суток позже операции, фамилия хирурга расплывалась так, будто её выводили чужой рукой, а координат и имён конвоя не было вовсе. Я запросил оригинал и резервную копию.
К вечеру сон начал казаться инфекцией. Я слышал голос Дарины в шуме вентиляции, видел её белую рубашку в каждом блике стекла. Чем яростнее пытался отогнать эти образы, тем настойчивее мозг достраивал мокрый бетон под коленями, выстрелы и Дарину, которую я закрывал собой. Я не знал, было ли среди этих образов хотя бы одно точное воспоминание. Они являлись на допрос, а я сам объявлял каждое из них вражеским агентом.
Перед полуночью мне принесли две версии карты ранения. На одной дата снимка и подпись хирурга не совпадали с резервным листом. Хранилище открывали незадолго до захвата Дарины; в журнале осталось имя Громова.
Я положил оба листа рядом и вызвал начальника службы. — Оригинал опечатать. Громова к нему не подпускать. Кто менял карту, выясните без него. Две разные подписи не требовали от меня ни веры, ни правильных воспоминаний.
Потом я позвонил в палату Дарины. Спросил только, спит ли она и смогла ли поесть. Акушерка ответила, что Дарина дышит ровно, но просыпается от каждого шага и почти не притронулась к ужину.
В трубке шелестнула карта. — Принесём ещё раз, когда проснётся, — сказала акушерка. — Если снова откажется, я приду сама.
— Приходите в любом случае. Ничего не менять без её согласия. И позовите меня, когда она проснётся.
После разговора акушерка добавила, что Дарина опять спрашивала о детях. Я потребовал, чтобы Тае дали тёплую одежду и позволили самой выбрать врача. Марку — оставить свежую бумагу и карандаши. Детей не разделять. В трубке последовала короткая пауза. Раньше я не знал, какие карандаши любит Марк. Теперь почему-то знал: цветные он складывал в рельсы, чёрными рисовал туннели. Я отключился, прежде чем медик успела назвать это заботой.
Я спустился к её палате. Дарина спала за односторонним стеклом, положив руку у левого бока, словно даже во сне хранила место, где пуля должна была убить её и почему-то выбрала меня. На тумбе лежал раскрытый блокнот. Четыре имени шли одно под другим; возле Якова чернила расплылись, будто ручка долго стояла на одной точке. Даже во сне пальцы удерживали край страницы, словно кто-то мог снова забрать у неё имена вместе с голосом. Я вспомнил, сколько листов сам разорвал за предыдущий день, и впервые не нашёл для этого поступка служебного оправдания. Я мог уйти и снова назвать всё это симптомом. Вместо этого положил ладонь на холодное стекло напротив её спящей руки. Она не видела. Впервые за последние недели это ничего не меняло: выбор не требовал зрителя. Под моей рубашкой заныла старая рана. Я прикоснулся к рубцу. Две несовпадающие карты лежали у меня на столе; теперь противоречие существовало не только в моей голове.
— Ищи то, что болит.
Я нашёл. Болела не пуля. Болела мысль, что я опять позволил людям с поддельными отчётами назначать мне врагов и называть любую близость симптом.