Игорь Перах Снова вернуться в 80. · Глава 11 Прорыв

Глава 11 Прорыв

Раз — подняли, два — шага вперёд, поставили. Раз — подняли, два — шага, поставили.

Я уже говорил, что я олень? Повторяю ещё раз, для закрепления.

Проблема с работой решилась неожиданно просто и, я бы сказал, по-советски весело. Всего-то два дня разговоров, гора доводов и семейный совет за ужином. Мама работает старшим товароведом на масложиркомбинате — фигура в восемьдесят пятом весомая, почти сакральная. К себе под крыло не взяла, и слава богу, но пристроила на кондитерскую фабрику.

Мечта любого советского идиота.

«Птичье молоко» здесь идёт по конвейеру так, будто это обычные ириски «Кис-кис». За стенами фабрики люди за этими коробками в очередях убиваются, через задний киоск втридорога переплачивают, несут домой как реликвию. А тут — завалы. Горы. Изобилие, которое никто не замечает, потому что привык.

Но мне сейчас не до конфет.

Тарный цех.

Моя задача — переброска. С печатной машины идёт бесконечный поток плоского гофрокартона. Нужно перекладывать кипы с правого конвейера на две параллельные линии. Всё зависит от формата: то под «Ассорти», то под карамель. Каждая пачка — ровно десять килограммов.

Вот тебе и спортивный зал.

Через час такой работы понимаешь странную вещь: монотонный физический труд — это лучшее средство думать. В «прошлой» жизни я бы каждые пять минут дёргал телефон — почта, мессенджеры, партнёры, новости. А здесь? Телефона нет. Связи нет. Есть только ты, десять кило картона и ритм.

Раз-два. Поставил.

Отсутствие цифрового шума — это, я вам скажу, незаслуженная роскошь. Пока руки работают на автопилоте, мозг начинает очищаться. В этой скуке рождаются самые чёткие мысли — те, которые в нормальной жизни тонут в уведомлениях.

Я перекладываю очередную кипу и думаю о Лиле.

Не о планах, не об английском — просто о ней. О том, как она стояла в дверях в мамином халате. Как сказала «хорошо» — просто, без объяснений. Как смотрела вслед.

Ей шестнадцать лет. Она стоит в дверях и смотрит вслед мальчику, который приехал посреди ночи, и не знает про него ничего — и хорошо, что не знает.

Мне её жаль. По-настоящему. Не снисходительно — просто жаль, как жалеешь человека, который идёт по тонкому льду и не слышит, как он трещит.

Раз-два. Поставил.

К концу смены спина горит, но в голове — странная, почти приятная пустота. Никакого шума. Только цифры и наблюдения.

А наблюдать здесь было что.

Вокруг шоколадного цеха крутились двое с характерными синюшными лицами. Нет, это не холод и не усталость — синие лица на кондитерке означали одно: какао-бобы здесь употребляли исключительно вприкуску к жидкому топливу. Я видел, как один из них тащил под курткой увесистый пласт тёмного шоколада с орехами — настоящий кирпич. А потом этот же синелицый летел обратно с бутылкой «бормотухи» без этикетки.

Пазл сложился мгновенно.

Через забор — виншампанкомбинат. Прямой натуральный обмен: шоколад на спирт. Валюта твёрдая, курс стабильный, акцизов нет, налоговой нет, вообще ничего нет. Чистый бартер, который существовал ещё до изобретения денег и переживёт их.

— Твою мать, — прошептал я, перекладывая очередную стопку. — Почему всё так медленно?

Хочется сейчас, сразу и много. Хочется рвануть этот рынок, вклиниться в поток, стать главным диспетчером между спиртом и сахаром. Но внутри опыт одёргивает: тихо, малой, тихо. Всё будет. Только спокойно и не сразу.

Зарплата через месяц. Английский — нужен сейчас. Тётя Роза с её трёшкой в час ждать не будет.

Возьмём чистую математику: килограмм железа стоит рубль. Условно. Одна иголка — копейку. Из килограмма железа можно сделать тысячу иголок. Сколько теперь стоит этот килограмм в изделии? Десять рублей. Чистая добавочная стоимость из ничего, просто за счёт смены формы и востребованности.

Теперь вместо железа — бутылка «бормотухи», а вместо иголок — шоколад.

«Синелицые» меняют кирпич элитного шоколада на копеечное пойло, потому что им горит «здесь и сейчас». Они продают «железо» по цене лома. А кто-то другой мог бы забрать этот шоколад и отнести туда, где он превращается в «иголки». Маленький, как говорил Райкин, дефицит.

Одна бутылка гадкого вина, купленная в гастрономе за три рубля, конвертируется в то, что нужно мне.

Тихо, малой, тихо.

Где в Хабаровске самая высокая концентрация английского на квадратный метр? Правильно — педагогический институт. Там сотни будущих учительниц, которые зубрят фонетику и мечтают о красивой жизни.

Логика простая, как советский плакат.

Где они живут? В общаге. Что любят девочки в общаге? Шоколад. Настоящий, фабричный, много. Что им нужно кроме шоколада? Деньги — но они согласятся на бартер. Сколько возьмут за урок? Уж точно не трёшку, как маститая тётя Роза. Для голодной студентки плитка шоколада с орехами и пара коробок «Птичьего молока» — это валюта, за которую она будет вбивать в меня неправильные глаголы до рассвета.

Ей — дефицитный десерт и практика. Мне — свободный английский. Все довольны.

Но планы планами, а жизнь — жизнью. И жизнь в восемьдесят пятом — это не только английский и шоколадный бартер. Это ещё и джинсы.

Джинсы — отдельная история.

В «той» жизни я не думал о джинсах. Зашёл в магазин, купил, надел, забыл. Здесь джинсы — это статус, мечта и почти что смысл существования. Настоящие «Левайсы» или «Монтана» — это не штаны, это пропуск. В компанию, в разговор, в определённый круг.

У меня джинсов не было. Были серые школьные брюки, которые мама гладила со стрелкой. Стрелка меня убивала.

Я думал об этом, пока шёл после смены.

Первая зарплата — рублей шестьдесят, может семьдесят. Часть уйдёт на английский. Часть — на витамины, потому что тренировки три раза в неделю на одной картошке с горбушей — это путь к обмороку на ринге. И часть — на джинсы. Не «Левайсы», конечно, — на них нужно откладывать месяца три. Хотя какие три месяца — джинсы тут стоят минимум сто двадцать. Но хотя бы что-то приличное, не эти серые брюки со стрелкой.

Лиля один раз посмотрела на мои брюки. Ничего не сказала. Но посмотрела.

Этого было достаточно.

«Джинсы, — сказал я себе твёрдо. — Это не роскошь. Это необходимость».

Вечером я позвонил Лиле.

Просто так. Без повода.

Она взяла трубку после второго гудка.

— Привет, — сказал я.

— Привет, — сказала она. И в голосе было что-то такое — не радость, не удивление, а просто тепло. Как будто знала, что позвоню.

— Как ты?

— Нормально. Контрольная была по алгебре. Ужасно. — Пауза. — Ты как?

— Перекладывал картон.

— И как картон?

— Без изменений. Тяжёлый.

Она засмеялась.

— Игорь… — голос стал чуть тише. — Можно спрошу кое-что?

— Спрашивай.

— Ты… ты вообще думаешь обо мне? Не когда я звоню. А так. Просто.

Я помолчал секунду.

— Думаю, — сказал я. — Сегодня думал, пока картон перекладывал.

— Правда? — и в этом «правда» было столько всего: и недоверие, и надежда, и попытка не показать, как важен ответ.

— Правда. Думал о том, как ты стояла в дверях в мамином халате.

— Ужасный халат, — тихо сказала она. — Огромный. Я в нём как гриб.

— Да, — согласился я. — Но ты в нём хорошо выглядела.

Пауза. Долгая, тёплая.

— Игорь, — сказала она наконец. — Я боюсь.

— Чего?

— Что ты уйдёшь. — Она говорила медленно, как будто взвешивала каждое слово. — Ты какой-то… не такой. Не как все. Ты всё время куда-то идёшь, что-то строишь, о чём-то думаешь, чего я не понимаю. И я чувствую себя… не знаю. Маленькой, что ли. Рядом с тобой.

Я слушал и думал: вот оно. Вот то, чего она боится. И она права — я уйду. Не потому что не хочу остаться. А потому что всё так устроено.

Но говорить это было нельзя.

— Лиль, — сказал я осторожно. — Можно я скажу тебе кое-что честное?

— Можно.

— Нельзя потерять то, что тебе не принадлежит. Понимаешь? Я не твой и ты не моя — не в том смысле, что мы чужие. А в том, что мы оба сами по себе. И это не плохо. Это — честно.

Молчание.

— Это… холодно, — сказала она наконец. Не обиженно — просто констатация.

— Да, — согласился я. — Но лучше холодная правда, чем тёплая ложь. Ложь всегда дороже обходится.

— Ты говоришь как старик.

— Иногда чувствую себя стариком.

— Тебе пятнадцать лет.

— Знаю. Это странно.

Она помолчала. Я слышал, как она дышит — ровно, обдумывает.

— Значит, ты не уйдёшь просто потому, что я боюсь? — спросила она.

— Нет.

— А уйдёшь потому, что так решишь сам?

— Не знаю, Лиль. Никто не знает.

— Это нечестно.

— Это жизнь. Она вообще нечестная.

Снова молчание. Потом она вдруг спросила — неожиданно, совсем другим тоном, лёгким:

— А о чём ещё думал?

Я засмеялся — неожиданно для себя.

— О джинсах. У меня брюки со стрелкой. Это невыносимо.

— Стрелка — это да, — согласилась она серьёзно. — Это надо исправлять.

— Работаю над этим.

— Ну и хорошо, — сказала она тихо. И в голосе было что-то такое — примирение. Не с ситуацией, а с тем, что ситуация именно такая и другой не будет.

Мы попрощались. Я повесил трубку и некоторое время сидел, глядя в стену.

Она взрослела прямо на глазах. Не резко — по чуть-чуть, с каждым разговором. Училась слышать неудобные ответы и не убегать от них. Это было хорошее качество. Редкое.

Жаль, что оно обычно достаётся людям через боль.

Я встал, подошёл к окну. За стеклом Хабаровск тихо засыпал под снегом. Фонари, панельки, чья-то одинокая фигура на остановке.

Обычный вечер. Обычная жизнь.

В отношениях всегда так — подъём и спуск, подъём и спуск. Сейчас был подъём. Маленький, осторожный, но настоящий.

Я сел за учебник. Джинсы подождут до зарплаты. Английский — нет.

Раз-два. Поставил.