Глава 4

Глава 4

Сидеть бы мне до утра за этим столом, смахивая с поверхности несуществующие крошки и всё более погружаясь в депрессию после нежданной вспышки гнева… Чужая смерть, которая вовсе и не смерть, а освобождение, спокойствие Муромцев, для которых развернувшееся зрелище было не кошмаром, не бойней, а куда страшнее — обыденностью, Янкин боевой азарт, Васюта, который безжалостно ткнул меня чуть ли не в лицо умирающему пацану с одной целью: смотри и запоминай! — всё смешивается в какой-то жуткий ералаш.

Прямо у меня под носом оказывается стакан, до краёв наполненный тёмной жидкостью с едким запахом.

— Не буду, — слабо вякаю я.

— Быстро! — чеканит Васюта. — Взяла, выдохнула, выпила залпом. Иначе сомлеешь. Давай. А то силой напою, парней позову, чтоб держали. Хочешь?

И что мне после этаких слов, отказываться? Кликнет ведь, потом стыда не оберёшься. Настойка обжигает горло, пищевод и взрывается в желудке бомбой. Выдохнуть перед этим выдохнула, а вздохнуть не могу. Наконец мне это удаётся.

— Добро. — Васютин голос доносится откуда-то издалека. — Давай-ка помогу дойти.

Вот ещё… Пытаюсь подняться, но мой работодатель сам вздёргивает меня на внезапно онемевшие ноги и помогает доплестись до светлицы.

— Спи. Нос высунешь — запру.

И захлопывает за моей спиной дверь. Сознание или подсознание — кто уж там из них ещё не захмелел, не знаю — улавливает только команду «Спи!» и даёт мне точную наводку на кровать. Куда я благополучно и валюсь снопом.

…По голым пяткам тянет сквозняком, и я невольно начинаю шарить в поисках одеяла — прикрыться. В голове не то что туман — какое-то отупение, однако мне удаётся сообразить, что одеяло-то — подо мной, а я сверху и, хоть в каком я состоянии, а ложиться в чистую постель одетой — нехорошо. По крайней мере, перед тем, как рухнуть, я успела скинуть кроссовки, видимо, машинально. Оттого и стынут ноги. А еще от…

Перевернувшись на спину и поискав глазами источник притока воздуха, обнаруживаю оба окна открытыми — вот и гуляет по комнате ночной ветерок, приводя меня в чувство. Но не соображу, сама ли я их открыла, или чья-то добрая душа позаботилась, дабы я прочухалась от холода поскорее?

И вдруг соображаю, что там, во дворе, давно уже кто-то переговаривается. Остаточный шум в ушах частично глушит звуки, и до меня доносятся лишь обрывки фраз.

— …молодец, с одного удара…

— …славно учишь…

— …одно слово — воин растёт…

— Цыц, — низкий голос Васюты перекрывает гудёж. — Спортите мне мальца похвалами. Как учили, так и управился.

— Будет тебе, Вася, — слышится звук шлепка, и ещё один, как будто кто-то с силой огрел другого по спине, но я вдруг понимаю, что на самом-то деле — это дружеское похлопывание. — Малый уже в возрасте, его не спортишь. Что дальше с ним думаешь, в дружину али как?

— Пусть пару квестов пройдёт, сперва со мной, потом один, там и посмотрим. — Голос у моего нанимателя спокоен, как будто он не об опасной экспедиции сообщает, а об увеселительной прогулке. Я ошарашено сажусь на кровати.

Мало того, что пацана учат военному делу, так его ещё и в квест? Он же местный, зачем ему это? Или это вроде инициализации, как в индейских племенах, когда мальчики, взрослея, обязаны были пройти испытание на смелость, отвагу и мужество и только тогда получали и взрослое имя, и статус мужчины? А какой статус получит Ян?

Северного Варвара, кажется, робко подсказывает внутренний голос. Или Воина. Помнишь как Гала их обозначила? Чему ты там удивлялась — Васютиным шпорам? Клубу по интересам и учебным боям во дворе? Это трактирщик может повстречаться бывший, а Воин — бывшим не бывает.

Сквозняк так и гуляет по полу, но подняться и закрыть окно — неловко, подумают мужики, что подслушивала. Однако ежели они до сих пор на крылечке разбор полётов проводят, то времени с момента, как я заснула, прошло чуть-чуть, а мне сперва показалось, что полночи, не меньше. И как это Васюта так ловко меня загасил? Видать, озаботился, что истерику могу устроить, подстраховался. Ловко это у него получилось, а главное — без побочных эффектов, настойка-то, хоть и моментального действия — недаром её Гала махонькими стопками принимала — но и выветривается из головы быстро. Что самое удивительное — успокоилась я, совсем успокоилась, не иначе, как в состав зелья ещё и пустырник входит. На запах-то он слабоват, другими компонентами забивается, а вот срабатывает быстро.

И голова на удивление чистая. И спать абсолютно не хочется. Перебила сон-то, теперь долго придётся маяться.

Из голосов снаружи пытаюсь уловить уже знакомый Васютин, но хозяин либо примолк, либо отошёл. Да не запрёт же он меня, в самом деле, если я из своей комнаты нос высуну? Невмоготу сидеть в одиночестве и в темноте, на кухне хотя бы светло. Стоит мне подняться, скрипнуть половицей — за окном раздаётся шиканье, и разговор переходит в другую тональность, намного тише. Вот это слух…

Приоткрываю дверь. И впрямь светло, от двух ламп вроде тех, что над крыльцом сейчас светят. Ян ставит стопки чистых тарелок в посудный шкаф, степенный, старательный хлопчик, как будто и не он совсем недавно одним броском… Стоп, плохое не поминать. Оборачивается ко мне:

— Ты что не спишь? Помешал кто?

Я только головой мотаю.

— Просто не спится. Побуду здесь немного… Скажи-ка мне вот что: завтрак-то у вас в котором часу? В конце концов, я всё-таки человек нанятый, и раз уж подрядилась — надо отрабатывать.

Он понимающе кивает.

— Встаём-то мы с рассветом, у нас с Васютой уроки. Только сперва печь ставим протапливаться, а уж после уроков готовим. Да ты не суетись, твоё время завтра придёт.

— Придёт, конечно, — отзываюсь, проглядывая полки с крупами. — Только, видишь ли, привыкла я с вечера делать какую-нибудь заготовку, чтобы утром времени не терять. Может, гречку запарить? Чугунок подходящий найти бы …

Ян снимает с одной из полок увесистый чугунок, с другой — мешок с крупой. В мешке килограмм восемь, навскидку, а парень тягает его как пёрышко. Я бы так не смогла. Мне остаётся прокалить гречу на сковороде, засыпать в посудину и залить кипятком, после чего Ян, подхватив чугун ухватом, ловко водворяет его в печь. И так я не смогла бы тоже, это же руку нужно набить, чтобы узкий и гладкий черенок в ладонях не провернулся и каша или щи не ухнули бы на пол. А вот Васютин племянник управляется со всем этим хозяйством играючи, даром что квестов ещё не прошёл.

— Всё? — спрашивает. — Больше ничего не нужно?

— Всё, в тепле к утру упреет.

— Ты ж городская, — говорит Ян вроде бы невпопад. — И руки-то у тебя… Что смотришь? Белые ручки-то, не в мозолях, к работе тяжёлой непривычны. Откуда про печь-то знаешь?

Это мне как похвалу понимать, что ли?

— Я, когда маленькой была, часто у бабушки гостила, так у неё такая же печка была, разве что поменьше. Вот и насмотрелась, и кое-что и запомнила.

Ян с каким-то удовлетворением кивает.

— Из нашенских ты всё-таки. Не зря Гала тебя к нам привела. — Снимает с пояса полотенце, которым, должно быть, подпоясывался вместо фартука, пока мыл посуду. — Раз ничего не нужно — пошёл я. Доброй ночи, Ванесса.

— И тебе доброй ночи, Ян. Спасибо.

Для него день, наконец, закончен, пора и мне на покой.

Но долго я ещё сижу на подоконнике, вглядываясь в ночь и думая горькие думы. И сон, который, наконец, меня смаривает, приносит не облегчение, не отдых, а лишь тоску.

… И, как в детстве, мне вдруг хочется сложить молитвенно руки и воззвать: Божечка, если ты есть… Или здесь на Твоём месте — кто-то другой, холоднокровный, а Ты, по каким-то там вашим демиурговским правилам, не вмешиваешься? Но всё же, если Ты меня слышишь — помоги вернуться. Не отдавай своему конкуренту. И не оставь без меня детей моих.

***

А потом я просыпаюсь, неожиданно, как будто кто-то тряханул меня за плечо. Полная луна заглядывает в окошко и в комнате светло на удивление, я даже могу сосчитать петли на вязаном покрывале. Нора похрапывает на коврике, а я и не помню, когда она успела просочиться? Тяжко мне, душно. Потираю виски, уж очень в них стучит — и вдруг обращаю внимание на свои руки. В лунном свете кисти бледные, с голубизной, как у какого-то умертвия. Такие же, только с побелевшими лунками ногтей, были у девочки, выпавшей в пасти раптора, и бесполезно было пытаться нащупать на них пульс.

Меня вдруг заливает волной лунного сияния, и вот уже я вся — такого же синюшного оттенка, леденеют, как от недостатка крови, кончики пальцев, ступни. Хорошее воображение играет скверную шутку: кажется, что это у меня самой вспорота клыками грудь, прокушены лёгкие, просто я в шоковом состоянии и потому не чувствую боли, но вот-вот начну захлёбываться кровью, булькать и хрипеть, как та девочка, совсем не похожая на Соньку. Тело будто зажато в тисках, словно это я вишу куклой в пасти ящера. Мир ужат до размера этих челюстей. Последнее смыкание — и смерть.

Иллюзия настолько совершенна, что я едва успеваю зажать рот руками, сдерживая крик и, скукожившись, глушу его в подушке. Только сейчас я понимаю, как близко ко мне подошла Смерть. Она только выжидает, она держит паузу, уверенная, что я никуда не денусь…

Я готова была орать от призрачной боли, что уж говорить о настоящей? Я не пройду Сороковник. Не смогу. Спекусь при первой же опасности, даже не поняв, случайная она или квестовая, и не вернусь домой, и девочки мои останутся сиротами… Не сдержавшись, всхлипываю. Долго этот плач во мне накапливался — и, наконец, прорвался. Рыдаю до икоты и, тщетно пытаясь остановиться, прикусываю угол подушки. Встревоженная Нора скулит и пару раз гавкает.

В дверь стучат, и, не дожидаясь ответа, входят. Я спешно прячу зареванное лицо в подушку. Судя по тяжкой поступи, это Васюта. Он подсовывает мне под щеку полотенце, подсаживается рядом, приминая перину, гладит мне затылок, плечи.

— Плачь. Не держи в себе. Мужики и то орут, так их порой ломает. Плачь, легче будет.

И, словно нужно было его разрешение, я отпускаю себя. До ломоты в висках, до заложенного носа. Скоро становится легче. Отсмаркиваюсь и стыдливо сую под подушку мокрое полотенце.

— Иди-ка ты умойся, — советует Васюта. — А я чайник поставлю. Посидим, поговорим. Да не прячься, что я, баб зарёванных не видел? Иди-иди… — И сам встаёт, чтобы дать мне подняться.

В ванной комнате долго умываюсь холодной водой, но чувствую, что глаза всё равно опухшие. Плевать. Кое-как приглаживаю волосы. Потом спохватываюсь, что из одежды на мне — длинная рубаха, а под ней, кроме меня, почти ничего и нет, стыд-то какой… Осторожно выглядываю. Пока Васюта зажигает свечу и ставит на стол у окна, мышкой проскальзываю к себе.

Беседовать ни о чём не хочется, но одной страшно. Что за притча? Я, вроде бы, уснула нормально, а тут вдруг накатило… На кухонном столе мерцают две больших свечи, ждёт горячий, чуть ли не кипяток, чай. Стараясь не глядеть на Васюту, беру чашку, обжигаюсь и поспешно ставлю назад.

— Ишь, нежная какая. — Васюта не насмехается, просто констатирует. — Домашняя, мягкая. Одно слово — лапушка.

Уши мои загораются.

— Такой не броньку носить, — продолжает он, — а сарафаны да платья, да платки узорчатые, да пряниками её кормить. А ей вместо пряника — засапожник. Да ещё учить надо, как с ним работать. Страшно?

— Страшно, — признаюсь.

— Все боятся. И стыдного в этом нет. Только одни хорохорятся да на рожон лезут; тем сразу рога отшибают. А видел я вроде тебя, — он вертит чашку, в его лапищах та смотрится напёрстком. — Баб, правда, не было. Но вьюноши встречались, да и мужи твоих лет, сами хлипкие на вид, пальцем ткнёшь — уже помирают. Ну, думаешь, хорошо, если быстро такой отмучается…

— И что?

— И то. Кого-то… — он делает выразительный жест большим пальцем по горлу, — а другой, глядишь, и выжил. И откуда чего берётся! Так за жизнь свою боится, что со страху-то брыкается — и жив остаётся. Так что, лапушка, бояться можно. Главное при этом — головы не терять.

Я молчу.

— Смотрю на тебя и думаю, что ты из тех, слабеньких, да удаленьких. Вроде и вежлива, и терпелива, а стержень в тебе есть. Давеча могла спокойно в дому отсидеться, так нет, за мной побежала, за парня новенького просить. Семеро мужиков во дворе, небось, как-нибудь сами управились бы. Почему не ушла, не спряталась?

Опускаю глаза.

— Я ведь неспроста тебе его показал, а чтоб ты видела, как он уходит. Ты это помни, даже если худо совсем придётся. Умирать страшно, больно, но ты потом дома окажешься.

А мне вспоминаются слова Галы: «Я свой Сороковник прошла. Потому что умереть хотела». Изящная, тонкая, хрупкая. Несгибаемая. Пёрла на рожон, а ведь, поди, тряслась, как и я.

— Дома окажусь…А Финал? — спохватываюсь. — В Финале уж… навсегда.

Не могу сказать «погибну».

— А до Финала ты, Ванечка, совсем другой дойдёшь, — спокойно говорит Васюта. — Ты и так уже другая. С каждым квестом человек сильнее становится.

Я… как-то не чувствую себя другой. Вздыхаю. Делаю глоток — и чай растекается огнём по жилам, изгоняя остатки ночного кошмара.

— У тебя в семье воевал кто-нибудь? — неожиданно спрашивает Васюта.

— Деды

— Оба живые пришли?

— Оба. Правда, один без руки, другой без лёгкого, но вернулись

— Видишь, вернулись. Рассказывала Гала о вашей войне. Думаешь, там легче было? Четыре-то года?

Задумавшись, я отставляю чашку.

«…Самое страшное, что я видел в жизни — чёрное солнце над Днепром. Два дня Днепр кровью тёк.»

Это дед Павел вспоминал, мамин отец. До моего рождения он не дожил, но мать успела кое-что записать из его рассказов.

«…И вот волочёт меня эта медсестра-пигалица, а у меня рука на одних сухожилиях болтается, мешает тащить. Так она эту руку зубами отгрызла, нож-то потеряла».

Второй дед Павел, папин отец. Его я немного помню.

Люди четыре года ходили под смертью, в глаза ей глядели и — переглядели. Им было куда хуже, чем мне. Четыре года. У меня — всего лишь Сороковник. Фигня какая.

— Молодец, — говорит Васюта и, перегнувшись через стол, осторожно пожимает мне свободную руку. — Думай. Всегда помни, чьих ты есть, предков не позорь. Всегда иди до конца, до точки.

— Ох, — нервно вцепляюсь в волосы. — Васюта, я вот ещё что спрошу. Ты почему сейчас так быстро появился? Не подумай, что я на что-то намекаю, но ты будто дежурил за дверью с этим полотенцем, дожидался…

И сбиваюсь от смущения.

— В первую ночь всех скручивает. Морок это, Ваня, Миром на тебя напущенный. Одной тебе хуже было бы, потому и ждал, чтобы подойти. — Он встаёт, огромный… надёжный. И я снова чувствую себе маленькой девочкой. — Неделя впереди спокойная, живи себе, приглядывайся. Многому успеешь научиться.

— За неделю-то?

Васюта вручает мне свечу в литом тяжёлом подсвечнике.

— Со светом посиди… Здесь время другое, Ванечка, иногда день за год покажется, а уж неделя-то… Научишься.

***

Раннее утро встречает уже привычно: когтистой Нориной лапой. И кое-чем новым — незнакомыми звуками во дворе. Прислушиваюсь: как будто тяжёлый предмет тюкается в деревяшку. Негромко звучат два голоса.

Кому ж тут быть, как не дядьке с племянником! Видно, те самые уроки, о которых Ян упоминал. Подбегаю к окну.

Первое, что вижу в отдалении — Васютину спину. Её невозможно не увидеть, она так и притягивает взор. Вот он отвёл руку с копьём назад, над лопатками перекатились тугие комки мышц, другая рука пошла противовесом, корпус слегка откинулся… Копьё, сперва единое с рукой, срывается вперёд и со стуком вонзается в деревянный щит. Муромец, не торопясь, подходит, высвобождает оружие, возвращается. Я спехом отстраняюсь от окна: заметит — ещё решит, что подглядываю. А перед глазами устойчивая картинка: монолиты грудных мышц, плечи — на каждое можно запросто такую, как я, усадить, могучие руки, перевитые жилами, шея, как у быка. Ух, какая шея…

Вот в такую вцепиться бы, повиснуть и не отпускать. Носи!

И это тот самый Васюта, что мне полночи сопли утирал?

Перевожу дух.

Эй, мать, неодобрительно вякает проснувшийся внутренний голос, чтой-то тебя с утра не в ту степь понесло. Ты отвлекись, что ли, поди умойся, пока ванная свободна, слыхала вчера — хозяин сам плескаться любит? Чай, после тренировки привык водными процедурами, вот и займёт.

В темпе одеваюсь, умываюсь и выглядываю с кухни во двор уже на законных основаниях: надо бы выпустить Нору. И пользуюсь возможностью ещё немного полюбоваться на бесплатное зрелище. Словно почувствовав мой взгляд, Янек оглядывается, машет мне, затем кивает на собакина: мол, пусть побегает, приглядим. Ага. Ныряю за дверь. Щёки горят.

И ничего удивительного, что меня так заводит, огрызаюсь запоздало. От физиологии никуда не деться. Столько лет одна, что сердце обмирает от одного вида такого вот… Ух, как я понимаю Галу…

Вдох, выдох. Сердце тоже мышца, её можно успокоить и расслабить. Можно воспользоваться нехитрым визуальным приёмом: повесить воображаемый замок, замкнуть на два оборота и выбросить воображаемый ключ в воображаемую реку.

Вот так. Там их, замков, много: одним больше, одним меньше… Уже спокойно возвращаюсь к дверной щёлочке.

Щитов с мишенями во дворе два. Один для копья, другой для дротиков — стало быть, Янкин полигон. Пацан, как и дядечка, обходится без рубахи, и, хоть с виду тощенький, а уже кое-где обрастает, обрастает мышцами. Дротики поменее копья, летят дальше. Прикинув на глаз расстояние полёта и силу замаха, я впадаю в уныние: пара таких бросков, и вывих плеча мне обеспечен. Нет, это не моё, лучше и не примеряться.

Пойду-ка, похлопочу насчёт завтрака, ведь придут сейчас голодные копейщики, им чайку с сухариком не предложишь. Правильно я вчера с кашей подсуетилась. Тут, наверное, почти как у Гоголя: «У меня, когда свинина — всю свинью давай на стол, баранина — всего барана тащи, гусь — всего гуся!» Аппетиты у всех здоровые, диетами не испорченные. Такую массу мышц чем-то надо поддерживать. Работающую массу, между прочим, жирком не заплывшую… Что это там вчера на крыльце про дружину толковали?

Печь вытоплена, дрова прогорели до угольков, чугунок с упаренной за ночь гречкой заботливо сдвинут на край плиты. Это во сколько же ребята просыпаются, если и по хозяйству успевают, и по воинским делам? Сдаётся, до рассвета.

Входит Васюта и сразу заполняет собой полкухни. Рубаха небрежно перекинута через плечо. Глаза у меня привычно округляются.

— Доброе утро, мальчики, — говорю, спохватившись. Почему у меня вырывается это «мальчики» — не знаю, но им нравится. Скромно опускаю взор.

— Доброе, — гудит Васюта, и, проходя в ванную, вопросительно поднимает брови. Как, мол, оно, после вчерашнего? Я киваю, слегка прикрыв глаза. Нормально, мол. Порядок.

— Доброе, — почти баском отвечает Янек. Он — к рукомойнику, плещется, фыркает. Усаживаю их завтракать и делаю вид, что не замечаю невесть откуда взявшегося третьего стула. Щедро сдабриваю кашу маслом, добавляю ломти баранины. Ишь, как мужички натрудились с утра, сейчас им всё впрок пойдёт! Они по-прежнему обнажены по пояс (видать, дома не зазорно), с полотенцами на шеях, как после бани.

— Красивые вы мужики, — говорю, не сдержавшись. — Вот кому счастье-то достанется…

Васюта шутливо пинает племянника.

— Слыхал? Это она про меня сказала!

— Нет, про меня! — Янка краснеет от удовольствия. — Ванесса, я ведь тоже красивый?

Васюта делает страдальческое лицо.

— Красавец писаный, — говорю серьёзно. — А молодец-то какой, через год-другой тебя ещё перегонит!

И видно, что мои слова приятны обоим.

— Всё собрала? — неожиданно спрашивает Васюта

— Вроде, всё… — Я в недоумении оглядываю стол. Чугунок с кашей, две миски, ложки, крынка с молоком, кружки… Что ещё?

— Себе-то миску поставь, хозяюшка. Без тебя не начнём.

Янек прячет улыбку. Я понимаю, что вопрос не обсуждается.

Видимо, я угодила, потому что оба сидят довольные, как коты в сметане, и уходить по своим делам им явно не хочется.

— Добро, — говорит, наконец, Васюта. — Что на обед думаешь? В леднике у меня говядина, хоть на борщ, хоть на горячее, баранов пара; сходи, посмотри. Да сама ничего не тягай, нас зови, кто ближе.

Мы переходим к обсуждению дневного меню. Завтрак-то я одолела, а вот к обеду придётся особо расстараться, с учётом столующихся у Васюты сотоварищей. А-а, где наша не пропадала! Как-нибудь отдежурю у плиты, это не квартальные отчёты верстать, когда над потерянной цифрой полдня сидишь до рези в глазах. Муромец проводит меня по всем кладовкам, схронам и заначкам. Нора следует за нами по пятам, обнюхивая новые местечки, и время от времени ей перепадает толика внимания от хозяина, так что я начинаю понемногу ревновать. Нет, ей-богу, пусть своего Хорса по загривку треплет!

После обхода выуживаю из Янека всё, что касается русской печки. Это ж я только хорохорилась, что всё о ней знаю, а на самом деле боюсь, что детских обрывочных воспоминаний не хватит. Основные принципы оказываются просты и прочно вплетаются в мою уже имеющуюся основу. Печь протапливают с утра и с таким расчётом, чтобы за час-полтора дрова прогорели до угольев, при этом нужно точно знать меру, чтобы заложить дров в самый раз: и не переборщить, иначе вместо равномерного нагрева варево выкипит, и так рассчитать, чтоб угольного жара хватило бы не меньше, чем до обеда. Собственно, к обеденному времени и готовятся все блюда. Сперва специальной лопаткой угли сдвигаются по краям, освобождая разогретый под, на который и ставят ухватом и чугуны, и жаровни, и кастрюли. Подвинешь посудину ближе к угольям — доведёшь содержимое до кипения, на середину — будет томиться. В общем, понятно. Жарковато только.

— Только доверху воды не наливай, — предупреждает Янек. — Начнёт кипеть — будет выплёскиваться. И блинов поставь, что ли. Вчера и не мотанулись, сразу расхватали.

Ладно, ребятки, будут вам и блины. Мы ещё вам пару курёнков неплохих потушим, в сметане…

В общем, пока обед поспел, поясница моя привычно ныла. Присев на стульчик, я полюбовалась, как Янек без особого труда вытаскивает очередной чугунок, гусятницу, кастрюлищу с борщом и по достоинству оценила, от какого тягла меня разгрузили. Спина пройдёт, а так вот обходиться со мной, как с королевишной, вряд ли ещё где будут.

Поначалу я наотрез отказываюсь обедать со всеми, но Васюта решительно подталкивает меня к общему залу, выговаривая:

— С людьми живёшь, лапушка, уважь, и дай им себя, как хозяйку, уважить. Ты ж для нас стараешься!

Гостей я разглядываю с тайным восхищением. Кто ж их таких понарожал? Все под стать хозяину, аж скамейки под ними гнутся. Я щедро наполняю миски, стараясь удержать в памяти имена: Флор, Аким, Василий, Добрыня, Илья… Надо бы вызнать потом, откуда они, здесь, русичи, не компьютерной же игрой их сюда затянуло?

И, похоже, хаживали сюда не только пообедать, но и «за жизнь» поговорить. Трапезничали не спеша, с разговорами, но всю мою стряпню до крошечки подобрали. Уважили. Беседы их были мне неинтересны, и я слушала вполуха, а потом ещё и отвлеклась.

Потому что эта Нора…

…Эта бесстыдница с самого начала вместо моего колена пристроила морду на Васютино, и глядела, как всегда, умильно и предано, а ей в ответ выбирались лучшие куски.

За что же меня так позорить? Выходит, я совсем её не кормлю? И можно кого-то другого лапой трогать?

К концу обеда я не выдерживаю.

— Нора, как не стыдно! Пару раз тебя погладили, а ты уже чужому мужику в глаза заглядываешь!

— Ну, так… — Васюта, не торопясь, отщипывает кусок хлеба.

— Да не ест она хлеб!

— …это у тебя не ест, — спокойно говорит он. И наглая морда с удовольствием чавкает с его руки, виновато кося на меня карим глазом. — Ты ей просто завидуешь.

— …???

От возмущения я не нахожу, что ответить. И рука с полотенцем взмывает сама собой. Но вдруг мне вспоминается вчерашний разговор на крылечке, моя заступа за Хорса… и я понимаю, что меня элементарно развели. Давясь от смеха, шлёпаю Васюту по спине, не пропадать же замаху.

— Ох, и тяжела у тебя рука, лапушка, — усмехается он. Перехватывает полотенце, тянет на себя.

— Васюта, отдай! — я все ещё улыбаюсь во весь рот. — Да что тебе сделается, здоровому такому! И не называй меня больше лапушкой, пожалуйста!

Глаза у него смеются.

— А как же называть? Лапушка и есть!

И тут наши гости начинают этак сдержанно пофыркивать. Это ж я о них совсем позабыла в праведном своём гневе! Нечего сказать, устроила представленьице…

Ну, Нора. Попросишь ты у меня косточку. Лучше Хорсу отдам, он-то оценит. А эти тяжеловесы… и этот, который тут главный… Бесстыдники!

«Этот главный» провожает гостей до порога, и чтобы лишний раз никому не показываться на глаза, я живо переключаюсь на сбор посуды. Нора суется ко мне, к вернувшемуся хозяину и, наконец, понуро плетётся на кухню.

После обеда у мужчин «тихий час». Совсем как в деревнях. Их с Яном комната наверху, в мансарде, и пока мужики разговаривают разговоры с подушками, я собираюсь потихоньку кое-что выяснить.

Мишени убраны в небольшой сарай рядом с дровяным. Сарай не заперт. По-видимому, репутация Васюты позволяет обходиться без замков вообще, либо…и не нужны они, замки, не просто так Галы обмолвилась как-то о заговорённых оградах. К этому дому она наверняка ручку приложила, недаром отзывалась с такой гордостью.

Щиты прислонены к стене. Вдоль противоположной — широкий верстак, над ним полки с инструментом… Ну, это нам без надобности. То, что я ищу, должно быть где-то рядом. Янка прошлый раз обернулся с дротиком быстро, так что наверняка оружие, даже учебное, хранится так, чтобы всегда быть под рукой.

Вот же оно, в углу за дверью, Васютино копьё! Так и хочется рассмотреть его поближе, прикинуть на вес. Оно летало у Васюты метров на десять, с виду руку не оттягивало, но и пёрышком не казалось. Интерес у меня чисто познавательский.

Потемневшее древко намного выше меня ростом, почти два метра в длину. Провожу ладонью по тёплой отполированной поверхности, по верёвочной обмотке в центре… это чтобы руки не скользили… до стального ромбовидного наконечника, вырастающего из деревянного навершия. Пробую приподнять. Моего обхвата пальцев едва хватает, чтобы обхватить древко. С уважением водворяю на место. Килограмм восемь-десять, не меньше. И разработчики Дьяблы ещё предлагают амазонке колющее оружие, как основное?

Не представляю, как изящные полуголые создания, коими изображают воительниц, могли бы орудовать такой вот оглоблей. А если рассуждать логически, настоящие амазонки — ну, пусть богатырки, как их тут называют — хрупкими быть не должны. В реальный бой не сунешься в бикини, даже в стальном, нужна «бронька», а это — килограмм десять-двенадцать веса, а то и больше, с учётом того, что все эти поножи, поручни, наплечники сделаны из высококачественной стали. Плюc оружие. Здешний меч, из тех, что я видела в оружейных рядах — потянет на пять-шесть килограмм, короткий, конечно, легче, но железо есть железо. Щит опять таки, шлем. В общем, модельной внешности амазонка от такой тяжести рухнет и не поднимется, если только выползет. Чтобы легко и непринуждённо таскать на себе всю эту амуницию, нужно достаточно плотное телосложение и крепкий костяк. Как раз то, о чём говорил вчера Васюта.

Широкую кость мою отметил, между прочим, не комплимента ради, а реально оценил возможности.

Значит, у меня действительно какие-то шансы есть. Значит, могу.

Давид победил Голиафа камнем из простенькой пращи. Пастушок вряд ли за всю свою жизнь держал в руках более серьёзное оружие. Янек вот… чем не пример, не взрослое копьё от наставника получил, а его облегчённый, подростковый вариант. Значит, и мне надо выбрать, чему я смогу выучиться за оставшиеся дни, найти умение по себе, чтобы не надорваться.

Вспомнив о Яне, перехожу к дротикам. Эти легче копья, короче. Взвешиваю на руке: всё равно тяжело. Припомнив движения Янки, пробую сымитировать бросок… Что-то не так. Вздохнув, ставлю на место. Лук, что ли, попробовать?

Из пневматики я в своё время стреляла неплохо, есть у нас в семье фамильная черта: природная меткость. Но с пятого класса пришлось надеть очки, они искажали угол между мушкой и целью, и стрельбу пришлось забросить. Однако не требуется же от меня белке в глаз стрелять! Хотя бы попасть в достаточно крупную цель, ранить, обездвижить, — уже хорошо.

Несколько луков висят на стенде неподалёку, там же — колчаны со стрелами. На последнем Русборговском фестивале нам с девочками выпало немного пострелять, и теперь я старательно припоминаю подробности инструктажа.

Так. Вот эти стрелы не берём, они с какими-то серповидными наконечниками. Похоже, резательные. Эти… не знаю, наверное, боевые: наконечники широко раскрыляются, зазубрены, но как их потом из мишени вытаскивать? Вот эти больше похожи на учебные: наконечник узкий, оперение проще. Пяти штук хватит. Как начнут «в молоко» уходить, ещё набегаюсь за ними.

Луки. Один высокий, длинный, по типу новгородского, самый простой. Натяжение тетивы такое, что и ребёнок справится. Но мне нужно посолиднее, чтобы сразу привыкать к серьёзной стрельбе. Вот, композитный, кажется. Посмотреть?

Я протягиваю руку.

— Этот не бери, — говорит за моей спиной Васюта. Дёргаюсь от неожиданности. — Ты же левша наполовину. Возьми соседний, у него прицел под левый глаз.

И давно он тут?

Легко подхватывает один из щитов. Бросает мне на ходу:

— Нарукавник найди на себя, из Янкиных.

Выбрав из кожаных нарукавников подходящий, прихватив оружие со стрелами, зажмуриваюсь… Всё. Пошла. На стрельбище.

Васюта уже установил во дворе щит, отмерил расстояние, бросает на траву плашку.

— С десяти шагов начнём. Не заступать. Ян, иди сюда!

Серьёзен и собран, как будто это не он с полчаса тому назад у меня полотенце отнимал и лапушкой называл. Пока Янек бегает за своим луком, поясняет:

— Он у нас скрытый левша, как и ты. Будешь за ним повторять. У левшей другая стойка, чем у правшей, желобок для прицела справа.

Янек принимает стойку: ноги на длину шага, одна за одной, корпус развёрнут в профиль, как на египетских рисунках. Легко вскидывает лук, стрела на уровне глаз, два пальца оттягивают тетиву, та звонко щёлкает по нарукавнику. Попадание точно в центр малого круга.

— Повторяй, — говорит Васюта Я обречённо смотрю на него. — Сама ж выбрала.

Лук далеко не пушинка, оттягивает руку. После того, как новоявленный учитель корректирует мне стойку, все силы уходят на то, чтобы её сохранить. Первая стрела позорно срывается и тыкается в землю в двух шагах.

— Бывает, — равнодушно отмечает Васюта. — Не отвлекайся, потом сразу все подберёшь.

Прицеливаюсь во второй раз, оттягиваю тетиву… хорошо оттягиваю, сильно, и вдруг представляю, как она сейчас хлестнёт — и вопьётся мне в руку, рассекая кожу.

— Ой, — говорю и непроизвольно ослабляю натяг. Стрела уходит в «молоко».

Янек тяжело вздыхает. Мол, что с неё возьмёшь…

— Дура, — беззлобно говорит Васюта. — У тебя ж нарукавник!

Я смотрю исподлобья. «Лапушка» мне как-то больше нравится. А он ещё и при Янке обзывается.

Наплевав на стойку, становлюсь, как мне удобно. Натягиваю до упора. Счас я вам покажу! Да пусть хоть в синее небо уйдёт, лишь бы пар выпустить.

— Эй, эй, — встревожено дёргается Янек. Но я уже спускаю тетиву. Стрела пробивает щит на ладонь от Янкиной. И увязает наполовину.

— Ой, — снова сконфуженно говорю я.

Васюта крякает, передвигает плашку дальше. Янек озадаченно чешет затылок.

— Пятнадцать шагов, — говорит Васюта. — Моих. Заступать не смей. Стойку держи, как можешь.

Я плетусь на новую Голгофу. Вздохнув, пытаюсь прицелиться. Руки дрожат.

Сейчас он меня опять дурой назовёт. Не расслабляйся, Ванька.

Намеренно опускаю лук, даю рукам полминуты отдыха. Стойка. Прицеливаюсь тщательно. Стрела уходит в край щита. Янка подаёт мне ещё одну.

— Не выцеливай, — шепчет он.

Снова вскидываю лук. Железными пальцами Васюта едва не выворачивает мне плечи, правя. Я мысленно протягиваю траекторию к ярко-красному оперению Янкиной стрелы, — и вновь попадаю на ладонь рядом.

— Стрелы собирай, — командует Васюта.

Руки у меня трясутся, и хорошо, что можно передохнуть. Оглядываюсь, куда бы положить лук; Янка молча у меня его забирает. Свой он уже держит за спиной, зацепив тетивой за грудь. Две стрелы я подбираю с земли, две кое-как выдёргиваю из щита. Последнюю, утопленную почти наполовину, Васюта вытаскивает пальцами, слегка расшатав, как больной зуб.

— Становись, — командует он.

И никаких сантиментов. Натаскивает меня наравне с Яном. Да и правда, сама напросилась, никто меня в оружейный сарай насильно не тащил.

А если бы потащил, вдруг думаю, сильно бы я сопротивлялась? И мысленно вешаю на сердечную мышцу ещё один замок. Клац!

Дура.

…Никогда бы не подумала, что тренировки — столь тяжкий труд. Рубаха на мне взмокла аж на животе. После пятнадцатого выстрела Васюта, наконец, сжалился.

— Хватит на сегодня. Оружие прибери.

Я добралась до кровати и рухнула. Минут через пять поняла, что если не встану сейчас, не сделаю этого никогда.

Спину сводит судорогой. Двигаю лопатками, пытаюсь потереться о дверной косяк — сама-то не могу массировать, не дотянусь! и решаю: будь что будет, а ванная сейчас моя. Всех разгоню. Вот только рубаху свежую достану, на смену. Тяжёлая крышка укладки едва не выворачивается из-под ослабевших пальцев. Неловко ткнувшись рукой в груду материи, почувствовала что-то твёрдое там, в холщовых и льняных недрах.

Пошарив, выуживаю на свет ларчик… нет шкатулку! Большую, вроде рукодельной. Ух, ты! Моя-то дешёвым гобеленом обтянута, а эта — из бересты, а на крышке — женская фигурка держит в поднятых руках стилизованные колоски, а за спиной у неё кружит солнышко-свастика. Макошь, покровительница всех женских рукоделий, как в нашем деле без неё? Забыв обо сём, откидываю крышку. Так и есть, рукодельная! Вот только всё в ней перемешано — нитки, иголки, крошечные ножницы, лоскуты, и бусины. Зато будет, чем заняться вечерами. Ежели Васюта, конечно, позволит, шкатулка-то не иначе, как сестрицы покойной, тут без его разрешения не обойтись.

— Васюта, — заявляю, входя на кухню. — Чур, ванна моя! Никого не впущу, ни живого, ни мёртвого!

К моему удивлению, он не возражает.

— Я тебе уж воды налил. Горячо, смотри, не выскочи. И травок добавил, попарься; cпину, поди, ломит.

…- Оу! — подвываю минуту спустя, выскакивая, как ошпаренная, из воды. — Васюта-а-а! Ты что, сварить меня удумал? Только не вздумай заходить! — добавляю поспешно, потому что он ужё суётся в дверь. — Ничего себе — попарься! Сразу бы в кастрюльку посадил, да на огонь, чего уж там!

— А ты потихоньку, — советует он. И чувствую по голосу — ухмыляется. — Привыкнешь. Мне-то ничего…

— Тебе ничего, — ворчу, окуная на пробу в воду палец и добавляя холодной. — У тебя шкура вон какая толстая, а я существо деликатное, нежное. — Вздохнув, сажусь на край ванны. — Ты сам-то здесь помещаешься? Не тесно?

За дверью смешок.

— Ещё и для тебя место останется.

— Уйди, ирод, не подслушивай! — я швыряю в дверь полотенцем. Опускаю ноги до колен. Горячо, но уже можно терпеть. Немного погодя опускаюсь полностью… почти полностью, улечься не получается — ногам не во что упереться. Рост-то у меня не Васютин! Кое-как пристраиваюсь, опершись спиной о бортик. Всё равно хорошо, хоть и не дома… Минут через десять Муромец деликатно стучится.

— Ты там жива ещё?

— Нет! Как раз вкрутую сварилась. Васюта, а у тебя в укладке шкатулка рукодельная, можно ею пользоваться?

Молчание.

— Эй!

- Какая она из себя? –

— Такая, из бересты, с Макошью на крышке. Внутри всякие ниточки, клубочки…

— С Макошью? Узнала? Бери. Полотенце-то дать? — спрашивает он.

— Да… ой, нет! — я вспоминаю, что полотенце у самой двери, брошенное. — Сама возьму. Хитрый какой нашёлся.

Пар наполнен ароматом лаванды, тело моё бел…красное распарено, размякло, вылезать не хочет. Не заснуть бы, а то нахлебаюсь…

Вечером мы жарим цыплят на вертеле. Цыплятки крошечные, на один зуб. Васюта считает это баловством, мол, хватит с мужиков индеек, но я возражаю. Большие птички сойдут, как основное блюдо, но быстро остынут, а маленьких мы замаринуем в медовой заправке и по ходу будем готовить и подавать горячими.

…Из любопытства заглядываю в зал. Он полон; ставни, как обычно вечером, прикрыты, но уже горят ровным светом масляные светильники. Гул голосов, треск костей на зубах… Говорила я, понравятся им цыплята. Выхожу на крылечко подышать, на белый свет полюбоваться.

И минуты не проходит, как сзади меня облапливают чьи-то лапищи. Потеряла бдительность, блин.

— Ох и сударушка! — шепчут пьяненько в ушко, — пойдём, что ль, помилуемся…

В иное время я бы завизжала. Но дневные занятия как-то резко повысили мою самооценку. И я, не оборачиваясь, без замаха, но достаточно сильно тычу локтём в чей-то живот. Попала.

— Уйй, — отзываются за спиной жалобно. Поспешно оборачиваюсь. Кто ж такой прыткий? Держась за живот, согнулся пополам здоровенный парень, морщится, бедненький. А я виновата, что такая маленькая, но сильная? Мой локоток ему, должно быть, в солнечное сплетение заехал. Болевой центр, знаете ли…

— Ну, ты, — решительно упираю руки в боки. Парень с трудом разгибается, и я вдруг понимаю, что годков-то ему не особо много, хорошо если семнадцать-восемнадцать. Он просто вымахал под два метра. — …дамский угодник, — продолжаю, охолонув. — Руки-то не распускай! Смотри, куда лезешь, нашёл «сударушку»! Я ж тебе в тётки гожусь!

Хотела сказать — «в матери», но постеснялась. За спиной охальника как из-под земли вырастает мужичок в годах, придерживает младшего за плечо:

— Прощенья просим, сударыня. Молод, глуп. — И что-то быстро шепчет оболтусу. До меня доносится: «На Цветочной улице… своими собственными ручками… как на рогатину». Ага. Слава моя бежит впереди меня.

Моя жертва трезвеет на глазах, даже становится жаль. Красавец, глазищи зелёные, кудри золотом покрыты, веснушечки милые… Просто Аполлон местный. Сплоховал ты, парниша.

— Прощенья просим, сударыня, — он истово кланяется. — Не досмотрел. Больше не повторится.

— Прощаю, — говорю смягчившись. — Иди уж…

Он деревянно поворачивается и скрывается за дверью.

— Не серчай, — добавляет его заступник. — Девками Петруха набалован, вишь, красавчик каков? Они на него как мухи на мёд… Бить-то не будешь? Его твой Васюта счас и так приложит…

Я готова схватиться за голову. Да что они тут из меня монстра какого-то делают? Скоро мной детей пугать начнут?

Минуточку. Мой Васюта? Эй!

… Бить его он не стал, просто вывел за ухо на крылечко. Велел посидеть, подумать. Это мы с Хорсом уже из-за угла подсмотрели; соваться в зал я не рискнула.

— Видишь? — шепчу Хорсу. — Смотри, дамский угодник! А то налетишь вот так, не знаючи.

Он снисходительно чихает.

***

Работа закончена, я открываю на кухне окно: упарилась. На соседней улице выводит напев… гармошка? Баян? Мило, успокаивающе… Ян ушёл послушать старших, и я, наконец, одна. Извлекаю из укладки заветную шкатулку, устраиваюсь за кухонным столом — очень уж там уютно — и начинаю разбирать доставшееся добро. Прощёная Нора спит под стулом, как в будке.

Гармошка замолкает. Тишина вкупе с непривычным одиночеством давят на уши. Люблю быть одна, но когда что-то делаю, на кухне или за пяльцами, напеваю, чтобы не скучать. Голос у меня небольшой, камерный, сгодится разве что для самодеятельности или уютного домашнего концертика, но достаточно приятный.

Я сортирую нитки по цветам и мурлычу негромко, в тему.

Снова замерло всё до рассвета,
Дверь не скрипнет, не вспыхнет огонь,
Только слышно — на улице где-то
Одинокая бродит гармонь.

Потому что действительно снова заводится, да выписывает красивую мелодийку, пусть и незатейливую.

Акустика на кухне хороша. Стены в рабочей зоне выложены камнем, звук уходит вверх и резонирует с обитой металлом крышей, там, где вытяжка. Мне самой нравится, как звучит мой голос.

То пойдёт на поля, за ворота,
То обратно вернётся опять, -
Словно ищет в потёмках кого-то
И не может никак отыскать.

Песенка проста, но я обожаю её в исполнении Хворостовского. И в невольном подражании добавляю этакие бархатисто-оперные тона.

Может, радость твоя недалёко,
Да не знает — её ли ты ждёшь…
Что ж ты бродишь всю ночь одиноко,
Что ж ты девушкам спать не даёшь?

Наверное, про какого-то там Петруху… Обрываю куплет, потому что слышу шорох за окном и деликатное покашливание.

— Хозяюшка! — в оконном проёме появляется бородач. А, Петин заступничек! — Ещё можешь?

— Тьфу на тебя! — Я даже шарахаюсь. — Ты что, подслушиваешь?

— Не, вышли с ребятами подышать, с крылечка услыхали. Голос больно душевный, наши бабы так не выводят. Спой ещё, а?

— Будет с вас. — Я недовольна. Как бы Васюту не вывести из себя. То Петруха этот пристал, то спой им… Подумает, что клиентов чем-то приваживаю, только этого не хватало!

— Спой!

— Иди-иди, — захлопываю окно перед его носом. — Концерт по заявкам им подавай!

И вообще, пора к Гале. Чтоб до ночи обернуться.

Вскоре заявляется и Васюта. Смущённый. От него немного пахнет вином.

— Ванечка, спела бы ты для ребятушек. Они ж в походах годами женского голосу не слышат…

— Годами… — якобы недовольно прерываюсь и закрываю шкатулку. С другой стороны, мне приятно. — А кто меня вчера в зал не пускал?

— Так нынче другое дело. Одного отшила — другие не пристанут. Зауважали тебя, лапушка.

— Вот сейчас как дам больно… Какая я тебе лапушка?

Он улыбается, смешливо морща лоб. В тёмных глазах пляшут искорки. Так же улыбаясь, обнимает за плечи и тянет за собой в зал. Что, вопрос не обсуждается?

— Для тех, други, кто здесь недавно — вот хозяйка моя, госпожа Ванесса, прошу любить и жаловать. И не обижать, ручка у неё тяжёлая.

- Да уж, и локоток не из лёгких! — поддакивает кто-то из-за ближайшего стола. — Видели…

Ах вы, ироды! Клоун я вам, что ли?

Пока я размышляю, а не двусмысленно ли для здешних мест звучит «Хозяйка моя», мне освобождают лавку. И протягивают… гитару? С радостью хватаюсь за гриф.

- А это здесь откуда?

— Инструмент иномирный, — с важностью поясняет сосед. — Был тут у нас один из пришлых, потом к князю в дружину ушёл, а гитару оставил. Отпелся, голос сорвал. Мы бы и сами попробовали, — он смущённо косит на свои ручищи, — да повредить боимся.

Надо же, кто-то из попаданцев умудрился перенестись даже с гитарой. Музыкант? Студент?

— Давно он здесь, пришлый-то? — интересуюсь, подтягивая струны. — Ушёл, поди, не меньше года, вон струны как провисли. Жаль, камертона нет.

— Точно, с год. Сороковник прошёл и решил остаться. Романтика, мол, а дома никто не ждёт…

Романтика. Кожаные куртки, брошенные в угол… Ка-Эс-Пе-шник или турист. А гитара хорошая, из бывшего ГДР. Заглядываю в круглое отверстие, где ещё сохранились остатки фабричной этикетки — так и есть, «Резоната». И ласково оглаживаю корпус.

— Лак потрескался, — говорю. — Эх, мужики, у вас даже гитары боевые.

Петруха собирается встрять явно с какой-то пошлостью, но его одёргивают. Всем интересно.

Господи, ну, как дети малые. Незаметно их рассматриваю. Нет здесь сусальных картинных богатырей с огнём в глазах и седыми растрёпанными бородами. Есть здоровые крепкие ребята, и бритые, и бородатые, от обычных нашенских крепких парней не особо отличающие, разве что плечи немного шире, ростом выше, душой проще, без закидонов и распальцовок. Возрастной диапазон от восемнадцати до сорока-сорока пяти. Отцы и дети.

И, откровенно говоря, мне они очень нравятся. Со своими строгими моральными устоями, немного смешными мне, как дитяти своего времени. С весёлыми бесенятами в глазах. С уважением ко мне, ба… женщине и окоротом распускающих руки Петрух. Отчего-то мне кажется, что ежели бы я не шарахнула ухажера, ему бы и так недолго пришлось меня лапать. Ладно, Муромцы, спою, чего уж. Пальцы только разомну, а то за инструмент уж лет семь не бралась.

Слушают они заворожённо. А смотрят-то как!

Я пою казацкие: «Ой, то не вечер, то не вечер!» и «Любо, братцы, любо».

Я пою «Белой акации гроздья душистые».

Я пою Гамзатовских «Журавлей».

И случайно кидаю взгляд на Петруху. Одно ухо у него покраснело и заметно оттопырилось, глаза, зелёные, как первый берёзовый лист, наполняются слезами. Какой же ты Аполлон, умиляюсь, ты самый настоящий Лель, пастушок былинный. Ну, Лелюшка, придётся тебе показать, каково это — растревоженным тобой девкам. А кто не любит слушать про любовь?

И завожу последнюю.

…Ромашки спрятались, поникли лютики…
Когда застыла я от горьких слов.
Зачем вы, девочки, красивых любите?
Непостоянная у них любовь…

Отец мой очень любил эту песню, хоть и бабскую.

В отдалении, столика через два, незнакомый златокудрый красавец, разодетый, как английский лорд, строчит карандашиком в книжечку с золотым обрезом. Слова, что ли, записывает? Вскидывает на меня большие голубые глаза и чуть улыбается. А у меня так и проходит тёплая волна по сердцу.

Да что это со мной сегодня? Что я — как девочка, глаз от мужчин отвести не могу? Не по возрасту, вроде бы…

— Всё, ребята, — решительно отстраняю инструмент, — хорошего помаленьку. Меня Гала ждёт.

Петруха срывается с места.

- Дозволь, провожу. Время-то позднее!

Вопросительно гляжу на Васюту. Он усмехается, косит на Петрухино ухо.

— Правильно, пусть проводит. Темнеет уже.

***

…- Что это? — спрашиваю поражённо.

Хрупкое тельце девочки едва проглядывается сквозь прозрачный кокон. Словно гигантская куколка обмотана толстыми нитями густо-вишнёвого цвета. Поверх кокона иногда простреливают искры.

Гала почему-то пристально всматривается в меня, прежде чем ответить.

— Считай, что это аналог барокамеры. Регенерирует она там помаленьку. Посмотрела? Давай, подруга, иди, ко мне придут скоро.

Я немного шокирована её бесцеремонностью, но успеваю отдать плоскую бутылочку.

— Васюта просил передать, сказал, тебе нужно.

Она болезненно морщится.

— Благодари. Скажи — вовремя. И послушай…

Она отводит глаза.

— Дня три ко мне не приходи, — говорит сухо. — Депрессняк у меня. Не хочу никому на глаза показываться и видеть никого не хочу, иначе наговорю лишнего. Поняла?

Поняла, чего ж непонятного. Сама, бывало, через это проходила.

— Да всё нормально, Гала. Прости, что дёргаю.

…Какое всё-таки удобство идти с провожатым!

Васютина рубаха красивыми складками облегает мои пышные формы и я не раз замечаю плотоядный огонь в глазах встречных мужеского полу. Особенно сынов Востока на караванных тропах. Однако само наличие моего спутника пресекает попытки познакомиться ближе. Был бы вместо него Хорс, шарахались бы не меньше.

На крылечке благодарю Петруху и собираюсь уходить. Он мнётся.

— Госпожа Ванесса, дозвольте слово молвить!

Мне смешно.

— Ну, дозволяю. Молви!

— Ругают меня, мол, по девам бегаю. А мне всех их жалко, я их честно люблю… — У самого глаза ангельские, с поволокой; и девы его, видать, тоже крепко любят. — Я вот слышал, предки наши на нескольких женились, а не можно ли и мне так?

В нашем мире у некоторых племён тоже такое водилось, а вот как насчёт того, откуда эти русичи появились? Но ведь надо что-то ответить этому телёнку, да так, чтобы потом родители его высокоморальные меня в землю не закопали.

— Настоящий мужчина, — говорю, и приставляю пальчик к голове его ангельской, — должен любить только двоих женщин. Двоих. Свою мать, — и мать своих детей. Понял, Лельчик?

И стучу в лоб, как бы вбивая установочку.

Он ошалело глядит на меня.

— А откуда… Меня ж так только мамка прозывает…

— Сердце подсказало, — отвечаю в тон. — Все мы — чьи-то мамки. Иди уж, Лель.

Он кубарем скатывается с крыльца, спешит обдумать новую для себя истину, я же встречаюсь с задумчивым взглядом Васюты.

…Ещё один день отгорел из отпущенных мне спокойных…

Среди ночи меня вновь накрывает паническая атака. Я сжимаю зубы. Не поддамся. Нужно просто чем-то отвлечь себя. Открываю окно, вздрагиваю от ночного холода… И слышу нестройное пение. Несколько богатырских голосов с чувством выводят:

— Зачем вы девочки, красивых любите?
Непостоянная у них любовь…

Губы невольно разъезжаются в улыбке. Дорогие мои мужики, Русичи, родненькие.

Я буду варить вам щи и каши, печь пироги и квасить капусту. Я буду петь, сколько попросите. Я буду учить вас уму-разуму, сколько захотите. Только не меняйтесь. Оставайтесь такими же, в этом жестоком, жестоком, жестоком Мире.