Эпилог. Дантес
Эпилог. Дантес
Я никогда не любил оправдываться, объясняться и выяснять отношения. Как-то хватило в детстве: когда живешь с сестрой-ангелом, приходится вечно обо всем «говорить». Не поделили игрушку, последнюю конфету, пульт от телевизора, и… «давай об этом поговорим».
Никогда не любил выкладывать о себе все на блюдечке, как-то привык, что сплетен и так полно. Да и редко кому было действительно что-то важно знать. В основном интерес окружающих крутился вокруг моих денег, тачки и работы. Зачем в таком случае кому-то что-то доказывать? В итоге большинство все равно подумают, что я мудак. Молчун. Высокомерный тип. Дурак. И «ну неужели он не понимает, как это выглядит со стороны?». А мне, блин, и не надо понимать. Я этим по какой-то шутке генетики — или вроде того — не обременен. Живу, как живется.
Я никогда не любил, а тут вдруг… полюбил. Не знаю, как так вышло, просто по щелчку. Бам, и ну…
Я сам не понимал, что чувствую. Долго не понимал, хотя еще во дворе на тренажерах увидел ее и залип. Даже выяснил у охраны, кто такая и где обитает. Молча наблюдал со стороны и не приближался, а тут она сама пришла ко мне — вся из себя строгая, злая и правильная. Мне одного взгляда хватило, чтобы понять — мы найдем общий язык. Только Пушкина пару раз — больше — заставила меня в этом усомниться.
Она была… Ну то есть она… Ну вы поняли. Блин. Говорил же, не умею я объясняться.
С другой стороны, я и паниковать никогда не умел. У меня же черный пояс по терпению. Я всегда просто спокойно ждал и не парился.
До этого самого дня.
— Воды уже отошли?
— Да, час... Нет, полтора…
— Да не тряситесь вы так! Мы никуда не опаздываем, спокойнее!
— Полтора... да, полтора часа назад.
— УЗИ когда делали?
— Ой.
Я мотаю головой из стороны в сторону. Из-за паники ничего толком не могу вспомнить и чувствую себя как никогда безответственным и беспомощным.
Ну, Дантес, давай, соберись! Ты же всегда спокоен, как танк!
— Ладно, — ворчит под нос доктор. — Фамилия?
— Пушкина. Н-нет, нет, стоп. Не Пушкина, так. — Выдыхай, Дантес, ты же не тупой, блин. — У неё моя фамилия. А я Дантес. Она Дантес!
— Пушкина, Дантес, — усмехается белый халат и будто пытается припомнить: — У нас наблюдались?
— Нет. Так вышло, что вы ближе всех, а у нас тут… воды.
— Ага, — с недовольным видом выдыхает тот мне в лицо. — Папашу уведите отсюда. Боже мой, сколько нервов-то!
— Саня, пошли, они сами справятся. Да не паникуй ты так, это же врачи. Ну!
Меня тянут за руку, а я смотрю, как закрываются двери, и под ребрами в области сердца так больно жжет. Затем минута, и я уже сижу на крыльце, а Шурик лижет мне лицо.
— Ты-то как, брат? — спрашиваю я у него. Шурик поскуливает и лишь после издает один протяжный звонкий лай.
— Мы Шурика заберем, хорошо? А вы как оказались с ним-то?
— Ды мы это... гуляли тут. И вот.
— Ну-ну, Шурик, пойдешь к нам? Ты же хороший мальчик, да? — Маша воркует над псом, цепляет поводок и уводит парня к машине.
Арнольд по-свойски бьет меня по плечу, а я хочу вмазать ему по роже. Нет, у меня нет с ним несведенных счетов, нормально общаемся, это, скорее, рефлексы.
Я даже не смотрю на него — и так тошно. Достаю сигарету и подкуриваю первую за полгода. Видела бы меня Пушкина, сожрала б с потрохами.
— Ты как? — Арнольд садится рядом.
— Ну, скажем, будь я с ней, было бы куда лучше.
— С Сашей?
Я киваю и, вытянув ноги, изучаю носки кроссовок, будто это что-то интересное.
— А она...
— Ну это наглость, что меня выперли. Что она там, а я здесь. — О, Дантес, да ты на взводе. — Нет, правда. А мне, значит, поддержка не нужна?
— И... а... — Арнольд явно барахлит и не догоняет, и я машу на него рукой. Мне его реплики для диалога не нужны.
— Нет. Я все понимаю, но мальтибули — это наше общее дело! Мы их вместе делали, но она — там, а я — здесь с тобой, сука!
— Да, но...
— Нет, правда, я… — продолжаю возмущаться, но мою речь прерывает порыв ветра, с которым распахивается больничная дверь, и Арнольд, кажется, выдыхает. — Что там?
Я смотрю на медработницу и напрягаюсь в одну секунду.
— Вы можете идти переодеваться. Александра Сергеевна сказала, что вы ей пригодитесь. И… — медсестра тушуется, опустив голову, — она…
— Говорите как есть.
— Она просила передать, что… если сейчас же не притащитесь, то можете… — женщина нервно сглатывает, — сами можете рожать своих мальтипублей. Или мультипуделей — я не разобрала, а она умывает руки. И дальше… дальше было нецензурно.
Блять, эти слова… Я охренеть как счастлив. Нет, правда. Губы сами собой разъезжаются в улыбке, аж челюсть сводит.
Вот это Пушкина, вот это моя девочка.
Мчу за медсестрой уже в предвкушении. Каких-то двадцать минут, и я там, с ней. Смотрю на Саню и умиляюсь самым натуральным образом.
— Выглядишь ужасно, — улыбаюсь я ей.
— ЗАКРОЙ. СВОЙ. РОТ! — вопит она, резким движением убирая с лица взмокшие волосы. — Это ты все затеял! Ты! А отдуваюсь почему-то я!
Ее щеки покрыты красными пятнами, глаза, кажется, на мокром месте. Нервничает, переживает, сжимает зубы и почти рычит.
— Да ладно, все зашибись будет. — Я подхожу к ней и протягиваю руку, но Саня закатывает глаза.
— Я позвала тебя сюда сказать, что… что от тебя одни проблемы!
— Говори, говори, я внимательно слушаю.
Ей на живот цепляют странную штуку с датчиками, а из аппарата рядом начинает выходить лента и доноситься быстрый равномерный стук, будто… чей-то пульс?
— Дантес, — жалобно скулит Пушкина, и у меня сердце разрывается от ее страдающего вида. А вроде говорят, что дети — это счастье и даже цветы жизни. — Может, пока не поздно, ну его, а? Пойдем шаурмы пожрем?
— Мальтибуль ваш не рассосется, — натягивая на ходу перчатки, строго заявляет вошедший в палату врач, который часом ранее встречал нас. — Так и что? Говорят, тут наследник самого Дантеса на свет появится.
— Наследник Пушкиной и Дантеса, — рычит Саня.
— Простите, ваша светлость, продолжайте, пожалуйста, тужиться, — хохочет тот в ответ, изучая выходящую из аппарата ленту.
Пушкина сжимает мои пальцы так, будто вот-вот сломает. Сразу все.
— А... скоро? — спрашиваю я осторожно у доктора, а тот в ответ говорит нечто про небольшое раскрытие и уходит без каких-либо прогнозов, пожав плечами и прихватив бумажную ленту с собой.
Мы с Пушкиной снова остаемся одни, и почему-то я начинаю волноваться. Как пацан. Мне реально страшно. Это я ее боюсь? Я усмехаюсь себе под нос — да, блин! Она вообще первая и единственная девушка, от которой у меня мурашки по коже.
— Пушкина — ты страшная женщина. — Я наблюдаю за тем, как на очередной схватке она доламывает мне пальцы и стараюсь улыбаться.
— Я... Я не Пушкина... Я — Данте-ес! — воет она. — Давай болтай, блин! Неси чушь какую-нибудь!
— О, это я запросто, — погладив свободной рукой ее макушку, говорю ей. — Я вот подумал. А не назвать ли нам сына в честь пращура (отдаленный предок, родоначальник)? Ну, в честь Дантеса?
— Владимиром? — Она выдыхает и, ослабив хватку, откидывается на кушетку. Я уже заметил закономерность — у меня есть что-то вроде минуты адекватной Алекс, прежде чем ее снова начнет колбасить.
— Каким на хрен Владимиром?
— Дантесом.
Блин, это похоже на разговор слепого с глухим.
— Не знаю, о каком Владимире речь, но я про Жоржа. Ну, точнее, про Георгия. Жорика. Почему нет?
— Хорошо, что мы забыли гениальную идею назвать его в честь деда — Сашей, а то запутались бы окончательно. Я все равно настаиваю, что Сан Саныч — имя для сантехника.
Теперь моя очередь закатывать глаза, а Пушкиной — цепляться за меня, чтобы разделить сраную боль на двоих.
— Мне не нра-авится хренов Жо-орж, — уже возмущается она сквозь стиснутые зубы. — Давай Влади-миром!
— Не пойму, причем здесь Владимир вообще.
— А Дантес разве не Владимир? Какой Жорж, что ты несешь? Я точно помню — Влади-и-ми-ир! Я же откуда-то это взяла? Наверняка… А, точно! — радостно вскрикивает Сашка, видимо, миновав очередную схватку. — Это ж певец такой. Ну, ведущий. Про жратву передачу была, не помнишь, что ли?
Я умиляюсь ей. Она еще так смотрит, что я почти боюсь не вспомнить то, чего и не знал в помине.
— Пушкина, ты такая тупая у меня, — я не сдерживаю смеха.
— Ты совсем охре…
Я целую ее, как раз когда Саша вновь начинает тужиться.
— Такую тебя и люблю.
— ТУПУЮ-Ю? — Нас, должно быть, слышит весь этаж, хоть мы и находимся в отдельном родзале.
— Такую, какая есть. Ты, кстати, голодная? Что хочешь съесть после? Я организую.
— Шаурму. МНОГО ШАУРМЫ! Твоего мальтибуля хрен проко-ормишь!
Что-то как будто меняется. Саня медленно поворачивает в мою сторону голову и выдает тихое «Ой».
— Ой?
— Ой.
— Да что «ой»?
— Зови врача, быстро. Кажется, началось!
Я не понимаю, что там началось. Зато слышу ее сдавленный стон и чувствую, как в следующую секунду мне все же выламывают палец. Мы с Пушкиной орем в унисон. Я хватаюсь за руку, она — за поручни койки. Начинается суета. Не въезжаю, что происходит, но вот Саша уже лежит на кресле. Это как вообще? У нее между ног врачи, рядом какая-то женщина в форме. Все командуют.
— Шить зовите, — велит главный медсестре.
— Чего? Чего шить? — в голове не сходится. Палец болезненно пульсирует и отвлекает, но Саня тянется ко мне снова, и я вынужден пожертвовать ей другую руку.
— Отдыхай, — командует доктор.
— Окей, — говорим мы хором.
— Да не вы, папаша. Александра пусть отдыхает.
— А-а...
— Ты чего? — Она часто дышит, хмурится.
— Ты мне палец, кажись, сломала. Слушай, Пушкина, ты… ты ребенка рожаешь.
— Ага.
— Живого нового человека.
— Ну.
— Офигеть! Это же магия!
— Да, я волшебница, мать твою! — почти улыбается она, а потом снова скручивается вся, кукожится и напряженно рычит.
— Не рычите! — рявкает врач. — Уведите папашу! Он какой-то зеленый.
— Я-я никуда не пойду!
Как тут не стать зеленым-то? Палец распух так, что превратился в огромную сосиску. Ещё и Пушкина страдает, будто по ней проехали катком. Дважды.
— И еще разок! — командует врач, словно опытный дирижер.
Что-то происходит, все активизируются.
— Да он реально санте-е-ехник! Походу, у него там с собой... целый... чемодан... с инструме-ентами-и-и! — вопит Саня, и ее тут же просят не болтать, а я бросаюсь к акушерам, которые рявкают, чтобы не смотрел.
— Как не смотреть? Вы че! Что я там не видел? Это мое там все.
Спорить им некогда, но и мне ни черта из-за голов и рук не видно.
— Все. Все, не тужься, дорогая. Все... Вот и все.
Что-то большое. Синеватое. Странное. Кричащее. Оно просто раз — и появляется в комнате. И тут же на этом «чем-то» будто концентрируется внимание вселенной.
— Пуповину перережете? — слышу я сквозь туман и смотрю на нового человека в комнате.
Я тяну руку к ножницам, а врач качает головой.
— Да тут палец в кольца не войдёт. Ладно, в следующий раз поучаствуете.
Просто киваю и отхожу. Все вокруг копошатся, суетятся, а мы с Саней замираем перед синеватым вопящим гремлином, который попутно успевает кряхтеть и... дышать. Ну кажется. Ну, то есть, он живой. Настоящий.
— Как он? Как… — пытаюсь я сформулировать и выдавить из себя вопрос.
— По ощущениям, как три кило горячих сарделек, — комментирует Саша, оценив комок в пеленке. — Ну он тяжелый, горячий и… определенно человек. На бобра не похож.
— Слушай, он, конечно, не красавец, но мне нравится результат. Скажем так, я почему-то его уже немного люблю, только пока не понимаю, чем он это заслужил.
Мы смотрим друг другу в глаза и улыбаемся, а мелкий Дантес как будто уже злой на целый мир — лежит на животе Пушкиной и (наверное) пялится на нас недовольно.
— Только не говори мне, что это в первый и последний раз, — шепчу я, разглядывая потустороннее инопланетное лицо маленького Дантеса. — Если что, я готов предоставить тебе еще девять пальцев.
Пушкина изучает нашего «мальтибуля» и улыбается ему, как обычно мне. Это приятно согревает изнутри. Получается, теперь она всегда будет со мной? Получается, она родила мне еще одного Дантеса?
— Ладно, — вздыхает Алекс. — Девять пальцев, я поняла.
— Молодой человек, вам в травму надо, палец синеет, — ворчит врач и забирает наше чудо-чудное у Пушкиной. — Так, а вас, мужчина, — это уже Жоржу, — давайте-ка посмотрим.
Мелкого вытирают, замеряют, слушают под его непрекращающееся недовольное ворчание, а мы с Саней еще какое-то время залипаем.
— Красиво стелет, — вздыхает Пушкина.
— Ага, будто песни поет.
— Проваливай уже, — Саша, явно придя в себя, толкает меня в плечо, — жду тебя в палате загипсованного.
Из больницы я выхожу уже с широченной улыбкой, и тут же попадаю в руки счастливой толпы родственников. Приходится минут десять объяснять, зачем мне в травму.
— Назвали-то как?
— Жорж Шарль Дантес, конечно!
— Ж-жорж? — переспрашивает Маша, округлив глаза.
— Ну в честь Дантеса.
— И Саша за? — недоумевает сестра.
— Ну она предлагала Владимиром.
— А, ну в честь Дантеса? — поддакивает она, а я закрываю ладонью лицо.
— Меня одни неучи окружают?
— Никто не знает, кто такой этот твой Жорж, — закатывает глаза Маша. — Ну Жорж так Жорж. Мы, правда, плакатики заказали. И там не Жорж...
— А кто?
— Если честно, мы были уверены, что вы назовете его Сашей.
— Да, — все поддакивают.
И дед, и Эмма, и Арнольд.
— Ну мы там поправим, — смеется Эмма.
— Да и Феля все равно сожрала кусок плаката, — кивает дед. — Жорж... Да уж. Это вроде бы Георг? Ну, добро пожаловать. Жорж Шарль Александрович Дантес. Такого этот чертов мир точно не ожидал.