“Да боже, долго он там еще?!” — измерив вдоль и поперек комнату, замираю раздраженно у окна. Все эти десять минут я бегала взад-вперед и пыталась понять, что дальше. Катастрофы, конечно, не случилось, но настроение испорчено, и надо как-то это исправлять.
Богдан извинился, теперь моя очередь. Пусть я права в сути своей претензии, но все же то, в какую форму она была облачена — перебор и даже оскорбление. Красавин ни разу не дал мне повода думать, что у него есть другие женщины, а накладывать на него образ Долгова — в корне неправильно и несправедливо, так что надо извиняться.
С этим у меня, конечно, большие беды. Признавать свои ошибки я не то, что не умею, просто получается так топорно и косноязычно, что думаешь, лучше бы молчала дальше. Но сейчас это, определенно, не выход.
Походив еще пару минут, настраиваясь, втягиваю с шумом воздух и иду-таки с повинной. В конце концов, мне так-то тоже нужно в душ и собраться, если предложение поехать вместе еще в силе.
Стремительным шагом направляюсь в ванную, но из зала доносится смех Красавина и голос Лалички, что мгновенно заставляет меня притормозить и обратиться в слух.
Не то, чтобы меня что-то напрягало или вызывало подозрения, Богдан совершенно не заинтересован в соплюхе, как в женщине, да и женщину там не видит, но оставить без внимания происходящее, особенно, после выходки Лалички — извините.
Я из принципа обязана испортить момент этой сопле. Она же там вроде подарок какой-то собиралась дарить — вот и заценим.
Будто благословленная вселенной на сию задумку, на пороге гостиной оказываюсь, аккурат, в тот момент, когда Красавин надевает какой-то зеленый, явно собственноручно-связанный Лаличкой, свитер на голый торс, на который девчонка пялится, чуть ли ни капая слюной.
И я ее, конечно, понимаю: с влажными после душа волосами, в одних спортивных штанах стопроцентно без нижнего белья, судя по абрису крепких ягодиц, Богдан выглядит не просто полуобнаженным, а волнующе, притягательно нагим. Такая дикая сексуальность и красота мужского, тренированного тела, не оставит равнодушной ни одну женщину. Эта сила и мощь будоражит на совершенно примитивнейшем уровне. И я считываю с юного, абсолютно бесстыжего личика все Лаличкины желания, пока она нагло пожирает глазами моего мужчину.
Вот ведь маленькая дрянь!
Меня так бесит ее наглость, что, когда слышу кокетливое “Ну, как?”, столь же бесцеремонно вхожу в зал, как она секунду назад пялилась и с елейной улыбкой заявляю:
— Очень мило, правда, рукава коротковаты, но ничего страшного, все равно для Лос-Анджелеса бесполезная вещь.
То, как Лаличка гаснет прямо на глазах выглядит печально и вместе с тем отзывается приятным удовлетворением, правда, длится оно ровно одну секунду, а в следующую, будто удар под дых, раздается холодное:
— Выйди отсюда.
Переведя взгляд на Богдана, едва сдерживаю ошарашенный смешок. Смотрю во все глаза в это побледневшее с ходящими ходуном желваками, непоколебимое лицо, и просто не верю своим глазам.
Он серьезно сейчас вот так при Лаличке взял и выставил меня за дверь?
— Что, прости?
— Ты слышала, не заставляй меня повторять, — прилетает мне очередное жесткое, унизительное. Открываю рот, чтобы сказать что-то резкое, но краем глаза замечаю едва приподнявшиеся в триумфальной усмешке уголки губ Лалички, и тяжело проглатываю все то острое, что крутилось на языке, вспарывая себя изнутри.
Кровь с размаху бьет в лицо, а сжимающая где-то за грудиной боль не дает дышать. Мне не впервой быть униженной, не впервой быть на десятых ролях и той, чьими чувствами можно пренебречь, но я всегда справлялась, ибо это было ожидаемо, а теперь после того, как на протяжении пары месяцев из меня делали “особенную” стать вдруг в одночасье никем — это так… так, что не нахожу слов. Прикусываю только задрожавшую губу и давлюсь смешком с подступающими слезами.
Несколько секунд топчусь на месте, будто жду, что выберут меня, но увы, этого, как и всегда в моей жизни, не происходит, поэтому, молча, будто сомнамбула иду на выход, даже не пытаясь сохранить лицо.
В конце концов, зачем? Кому оно нужно? Кто запомнит его у “ничего не значащего эпизода”? А я именно он, теперь в этом нет сомнений, как и в том, что Лаличка действительно семья, и очередной раунд опять не за мной.
Пора бы уже привыкнуть, раньше вроде же как-то получалось смиряться, сцеплять зубы, с непроницаемо-холодной маской проигрывая эту жизнь, а теперь почему-то по-детски плачу и никак не могу остановиться.
Раздеваюсь и встаю под душ, он смывает соленые дорожки с моих щек, а тело все равно сотрясают рыдания. И хотелось бы мне списать на задетое самолюбие, но я точно знаю, что это не только оно.
Если объективно, без лишних эмоций оценить ситуацию, само собой, что у Красавина взыграло чувство справедливости. Как-никак, Лаличка мне ничего не сделала, а я раскритиковала ее подарок в грубой форме и на ровном месте. Не мудрено, что Богдан со своим обостренным комплексом героя встал на сторону бедняжки, но вопрос в том, как он это сделал по отношению ко мне.
Надо признать, максимально унизительно и жестоко. И вот это-то и задевает за живое. Ранит. Так сильно ранит, что я никак не могу успокоиться и провожу в душе, бог знает сколько времени. Мне больно, мне плохо, и я сожалею.
Да, именно сожалею. Это было глупо на глазах Красавина поддаваться собственничеству и пытаться утереть нос девчонке, которой все равно ничего не светит. Но что уж теперь?
Я бы с удовольствием уехала домой, потому что праздник для меня закончился, да и как теперь возвращаться к былому между нами с Красавиным, когда он все перечеркнул?
Ответов, увы, не нахожу, но и не вернуться не могу. Потому что помимо самолюбия, там внутри кровоточит что-то еще: нуждающееся, отчаянно просящее, даже требующее, чтобы все было, как хотя бы десять минут назад, иначе я просто полезу на стены.
Что это за потребность такая, даже анализировать не хочу. Да и незачем, и так все понятно. Но, простите, в какую часть жизни пристроить это “понятно”? Между приступами сомнений, вспышками страха и тотальной неуверенности в себе и людях очень мало остается места для чего-то хрупкого и нежного. Да и нужно ли оно кому?
Десять минут назад, казалось, что да, а теперь…
Теперь меня прожигают тяжелым взглядом, стоит только выйти из душа и столкнуться с Красавиным, ожидающим меня у двери.
— Плакала? — первое, что он произносит и, оттолкнувшись от стены, подходит почти вплотную.
— А ты этого добивался? — перебарывая охвативший меня мандраж, язвлю, не отводя воспаленный, заплаканный взгляд.
— Я ничего не добивался, просто хотел, чтобы ты вела себя нормально, а не как ревнивая сука. У тебя нет для этого никаких поводов, да и прав тоже.
— Вот как? — вздергиваю бровь, кривя рот в едкой усмешке, хотя внутри больно сжимается от этого “права не имеешь”.
— А чему ты удивляешься? — нависнув надо мной, уточняет Богдан с таким равнодушием и холодностью, что мне хочется себя обнять. Я уже отвыкла от него такого — чужого, грубого, бескомпромиссного, — и теперь не знаю, что делать.
— Не должна? — выдыхаю едва слышно.
— Не знаю, ты же у нас устанавливаешь границы, — прилетает мне заслуженный упрек, а следом жесткое. — Вот тебе мои: можешь сколько угодно вываливать своего невменяемого дерьма на меня, но моих близких не смей трогать!
— Твоих близких? — вырывается возмущенно с жирным намеком на Лалечку.
— Да, тех, кем ты быть отказываешься, — чеканит Красавин, ничуть не уступая и не собираясь ни извиняться, ни оправдываться, что отзывается еще большей болью и смятением.
— Так это попытка отыграться? Ты обиделся? — прячу свое уязвленное, раненное за привычной, ядовитой броней.
— Это то, что ты посеяла, дроля, я просто принимаю твои правила, — ответ звучит спокойно, но это “дроля” — как издевка, и мне хочется разреветься от какой-то незримой потери и того, что я все-таки все испортила, доконала и теперь в самом деле получаю то, что заслужила.
— То есть сваливаешь свое мудацкое поведение на меня? — пытаюсь обвинить в газлайте, хотя сама не уверена, что это он. Богдан тяжело вздыхает, будто прося у высших инстанций сил, а потом объявляет:
— Нет, просто сваливаю.
И в самом деле разворачивается и идет к двери, а меня это настолько обескураживает, что не могу смолчать. Все внутри кипит невысказанное, не успокоенное, неопределенное.
— Вот так просто, даже не извинившись за грубость? — бросаю вслед, сама не зная, чего добиваясь. Но в итоге Богдан замирает, запрокинув голову, вновь втягивает с шумом воздух, а потом, резко развернувшись, пересекает коридор в несколько шагов, и заключив мое ошарашенное лицо в ладони, целует меня, точнее просто впивается до боли в губы и держит так несколько долгих секунд.
— Извини меня, я сорвался, — шепчет иступленно. — Мне жаль, мне очень жаль. Надеюсь, теперь тебе стало легче. Твое самолюбие удовлетворено?
Он смотрит на меня пристально, а я не вижу ничего. Все расплывается, идет выедающей глаза рябью, потому что никакое это не самолюбие, совсем не оно, иначе я бы не разрыдалась позорно, хватаясь за этот проклятый, колючий свитер, как за спасательный жилет.