Судовой лекарь. Начало пути · Глава 26

Глава 26

До первого удара оставалось часа четыре, и эти четыре часа я запомнил лучше самого шторма.

Потому что корабль в них переменился весь.

Началось с парусов: их стали убирать, и убирали совсем не так, как на ночь, оставляя на мачтах самую малость. Люди пошли по вантам вверх. Наумшин пошёл первым.

Потом взялись за палубу.

Крепили шлюпки, и крепили втрое против обыкновенного. Задраивали люки и били в них клинья. Пушки, и без того стоявшие на найтовах, обтягивали заново, потому что сорвавшаяся с места пушка в шторм убивает вернее самой волны.

Натянули штормовые леера от носа до кормы, чтобы нам было за что держаться.

Я стоял у грот-мачты, смотрел на происходящее, и вдруг мне вспомнилось что-то из совершенно иной, давно минувшей жизни.

Так больница готовится к тому, что через час привезут много людей.

Тот же самый порядок и та же тишина между командами. И та же особенная деловитость людей, которые знают, что сейчас будет плохо, и оттого делают всё заранее.

Только тут готовились не помогать. Тут готовились выстоять, и это была совсем другая работа.

— Андрей Ильич! — штаб-лекарь Новицкий стоял у трапа и махал мне рукой. — Идёмте, надо уговориться.

Уговаривались мы втроём в лазарете, и заняло это четверть часа.

— Значит, так, — сказал Новицкий. — Я внизу, при лазарете. Вы, Владимир Гаврилович, при мне. Вершинин наверху.

— Отчего Вершинин? — спросил Скородумов.

— Оттого, что он расписание писал, вот пусть по нему и стоит.

Три дня назад мы сидели вот в этом самом лазарете, и я объяснял, зачем нам расписание по тревоге и малый перевязочный запас наверху. Скородумов называл это блажью. Новицкий слушал и соглашался, я думаю, больше из уважения к моей настойчивости.

Приказ по шлюпу вышел седьмого числа.

А нынче девятое.

— Прохор.

— Я! — отозвался Прошка.

— Твоё место в лазарете. Никуда не выходишь, при больных сидишь и держишь всё. Ежели что полетит, ловишь.

— Понял, вашбродь.

— Ермаков?

Юнга шагнул вперёд.

— Ты при мне наверху. Будешь свет держать и подавать.

Дальше пошло хозяйство, и его оказалось много.

Аптечный шкаф мы заклинили. Склянки перевязали ветошью. Бочонок с известью притянули третьим концом.

Фёдорова мы привязали к койке двумя ремнями поперёк, и он терпел, хотя ему это было унизительно. С Чекрыгиным вышло проще, он и сам понимал.

А наверх мы вынесли то, ради чего всё и затевалось.

Малый запас лежал в рундуке под шканцами, в холщовой суме, и я проверил его при Ермакове вслух, как проверяют перед операцией.

Корпия. Полотно, нарезанное полосами. Три жгута и ланцет. Игла с вощёной нитью. Залитая воском склянка с раствором извести. Ножницы.

— Запомнил, где лежит?

— Запомнил.

— Ежели меня рядом не будет, а тебе скажут нести, ты знаешь, что нести.

Ударило в седьмом часу.

Под шканцами, держась за леер, я в один момент понял, что до сих пор моря не видел вовсе.

То, что случилось в августе во время пробного выхода, и то, как нас бросало в Каттегате, по сравнению с этим было сущей детской забавой.

Сперва пропал свет. Не стемнело, а именно пропал, как гаснет свеча, и сделались сумерки посреди дня. Потом пришёл ветер, и дул он не порывами, а сплошной стеной, и в нём нельзя было стоять прямо.

А потом пошла вода.

Она била через борт целыми полосами и шла по палубе так, что сбивала с ног. Я в первый раз получил такой полосой в грудь, и меня отбросило на леер, и я повис на нём, хватая воздух.

Дышать было трудно. Ветер выбивал воздух изо рта.

И громче всего оказался звук.

Я думал, что шторм ревёт. Но он не ревёт. Он воет высоко и тонко в снастях, стонет низко где-то в корпусе, и всё это на фоне непрерывного грохота воды, и от этого звука нельзя укрыться нигде, потому что он идёт по дереву, по ногам, по костям.

Простоял я так минут десять и понял скверную вещь: тут я совершенно бесполезен.

Все вокруг делали дело. Марсовые работали наверху, где я не удержался бы и трёх секунд. Люди на палубе тянули, крепили и бегали, и всякий знал куда. Рулевые стояли у штурвала вчетвером.

А я держался за верёвку и старался не улететь.

За два месяца я привык, что на этом корабле от меня есть польза. Я вправлял и резал, считал и спорил, и всякий раз добивался своего. И вдруг оказалось, что бывают часы, когда всё моё знание не стоит ровно ничего, потому что нужны руки, ноги и умение стоять на мокром дереве.

Оставалось ждать своей работы.

Ждать пришлось недолго.

Первого принесли через полчаса.

Матрос из плотницкой артели шёл по палубе, и его приложило о комингс. Бровь рассечена, кровь заливала лицо. Он ничего не видел и оттого решил, что умирает.

— Ермаков! — крикнул я подвернувшемуся юнге. — Свет!

Работали мы прямо там, под шканцами, притиснувшись к переборке.

Рассечение оказалось пустяковым — длиной с палец. Я зажал его, промыл и стянул края. Шить при такой качке я бы ни за что не стал: иглой там всё равно не попадёшь куда нужно, а вот проткнуть человеку веко — запросто.

— Голову ушиб?

— Дык об комингс, вашбродь.

— Тошнит?

— Нет.

— В глазах двоится?

— Нет.

— Ступай работать. И повязку не сдирай.

Дальше пошло одно за другим, и шло не переставая.

Сорванный ноготь. Придавленные пальцы. Вывернутая кисть, которую я вправил там же — на месте. Ушибленное колено. Ещё одна голова, разбитая о трап. Ссадина через всю спину у человека, которого протащило по палубе водой.

В шторм калечились не так, как я себе представлял.

Я ждал переломов и падений с высоты. А оказалось, что главная беда есть множество мелкого. Люди на мокрой ходящей палубе бьются обо всё подряд, и всякий раз это ерунда, а к концу суток из этой ерунды набирается два десятка человек.

Вот зачем нужен был рундук под шканцами. Я ни разу не спустился вниз.

А ежели бы я всякий раз бегал в лазарет по трапу, я бы половину этого времени провёл на трапе.

Ермаков работал молча и хорошо. Рубаха на нём вымокла и облепила спину, и я один на корабле знал, что там под ней. Он этого не замечал, потому что держал фонарь. И это было хорошо, потому что человек, которому дали дело, о себе не помнит.

Он держал фонарь так, чтобы свет падал куда надо, и держал его при качке ровно, упираясь спиной. Подавал раньше, чем я успевал сказать. Раз или два он придержал человека, когда шлюп кидало.

— Илья.

— Чего?

— Ты откуда знаешь, куда светить?

— Дык я гляжу, куда вы смотрите, — сказал он.

И в этом он справлялся хорошо. Понимал, как я работаю.

Проблема лишь была в том, что я пока что не понимал его. Ведь он хранил тайну. Но думать мне об этом не было времени.

Шторм продолжался.

Матюшкина я увидел не на юте, а внизу, у хронометрового ящика.

Он держался при Литке, у ящика с хронометрами, вцепившись в него обеими руками, и лицо у него в свете фонаря было цвета мокрой парусины.

Хронометры у нас висели в медных кольцах на подвесе, и подвес этот держал их ровно при всякой качке.

Только при такой качке не держало ничего.

Литке кричал Матюшкину что-то в самое ухо, и тот кивал и держал ящик.

Я подошёл ближе, придерживаясь за подволок.

— Фёдор Петрович! Помощь нужна?

— Не нужна! — заорал Литке. — Держим!

— Он у вас зелёный совсем!

— Знаю! Он и держит!

Матюшкин повернул ко мне лицо.

— Андрей Ильич! Я в порядке!

Тут его согнуло пополам и вырвало в подставленное ведро.

Он разогнулся, вытер рот рукавом и снова взялся за ящик.

Я поглядел на него и ничего не стал говорить. Потому что говорить тут было нечего.

Человека выворачивало наизнанку, и он стоял, потому что уйти было некуда, и держал руками то, от чего зависела наша долгота. И всякое слово, какое я мог бы сказать, вышло либо жалостью, которую он не просил, либо похвалой, а похвала посреди шторма звучит глупо.

Так что я просто хлопнул его по плечу и полез обратно наверх, к своему рундуку.

Ближе к полуночи мне принесли того, из-за кого началась настоящая ссора.

Марсовый первой статьи из наумшинских. Спускался с вант, шлюп кинуло, и он сорвался с последних футов и упал боком, ударившись головой.

Принесли его двое, и он был в сознании.

— Как звать?

— Антон, вашбродь.

— Какой нынче день?

— Дык… — он подумал. — Девятое.

— Что делал перед тем, как упал?

— С марса шёл. Крепили мы.

Всё помнил. Я оглядел голову. Шишка над ухом, кожа цела, и крови нет. Зрачки одинаковые, на свет отзываются оба.

— Терял память?

— Нет.

— Врёшь, — сказал один из тех, кто его принёс. — Он лежал.

— Долго лежал?

— Дык, покуда мы добежали. Считай, вздохнуть успел раз пять.

Это мне не понравилось.

— Антон, ты помнишь, как упал?

Матрос помолчал.

— Дык нет, вашбродь. Помню, шёл. А после я уж на палубе лежу, и Митька надо мной.

Ну вот.

— Слушай меня. Нынче ты не работаешь.

Он вытаращился.

— Как не работаю?

— Так. Спускаешься вниз и лежишь.

— Вашбродь, вы что! — Он даже привстал. — Там наши! Там людей не хватает!

К нам подошёл Наумшин.

Он подошёл, поглядел на своего человека, потом на меня, и лицо у него было такое, какого я у него ещё не видел.

— Господин подлекарь. У меня на марсе трое.

— Знаю.

— Трое на всю мачту. И вы у меня четвёртого забираете.

— Забираю.

— Он на ногах стоит! — Наумшин повысил голос, прежде он никогда этого не делал. — Он говорит, что помнит всё! Чего вам надо?

— Елизар. Он памяти лишался на несколько вздохов.

— И что?

— А то, что от удара по голове кровь идёт внутрь черепа. Медленно. Час, два, три.

Наумшин молчал.

— Человек после такого удара ходит и говорит, и всё у него хорошо, — я говорил громко, потому что иначе он бы не услышал. — А через два часа у него начинает болеть голова, потом его рвёт, потом он валится и уже не встаёт. И тогда сделать ничего нельзя.

— Так, а ежели он вниз пойдёт, чего изменится?

— То, что я его буду глядеть каждые полчаса. И ежели начнётся, я это увижу вовремя.

— И спасёте?

Вот тут я мог соврать.

— Может, и не спасу, — сказал я. — Тут как повезёт. А ежели он на марсе будет, я даже не узнаю, что началось. Он оттуда просто упадёт.

Наумшин смотрел на меня, и вода шла по его лицу.

— Антон, — сказал он наконец, не поворачивая головы. — Вниз.

— Елизар Кузьмич!

— Вниз, я сказал.

Матроса увели.

Наумшин постоял ещё секунду.

— Ежели он завтра встанет здоровый, я вам это припомню, — сказал он.

— Припоминайте.

Он криво усмехнулся и полез обратно на ванты.

В первом часу ночи снизу пришёл плотник Качанов, и по его лицу я понял всё раньше слов.

— Господин подлекарь! Штаб-лекаря вашего нету наверху?

— Внизу он. А что?

— Течь, — сказал плотник. — Правый борт. То самое место.

Я полез за ним. В трюме было черно, мокро и страшно.

Внизу шторм слышался мне иначе. Наверху он бил и хлестал, а здесь давил. Корпус стонал вокруг, доски работали, и слышно было, как это громадное деревянное сооружение выгибается на волне.

Качанов поднёс фонарь к борту.

— Гляньте.

Я поглядел и увидел, как из паза выступает вода.

Не струёй, а именно выступает по всей длине шва, будто дерево потеет.

— Это тот самый?

— Соседний, — сказал плотник. — Тот держит, я его щупал. А этот пошёл.

— Отчего?

— Дык борт работает, — Качанов показал ладонями. — На волне корпус играет весь, доски ходят одна против другой, и конопать выбивает. Оно всегда так, на всяком судне. Только у нас конопачено дурно, вы сами видели.

— Помпы что?

— Качаем без остановки, — ответил он. — Только не поспеваем. Прибывает быстрее.

Вот это было плохо.

— Насколько быстрее?

— На глазок — вершка на два за вахту.

Я стал считать.

Два вершка за четыре часа. Шторм идёт седьмой час и кончится, дай бог, к утру. Стало быть, ещё вершков четыре, а ежели паз пойдёт дальше — и восемь.

От этого мы не утонем. А вот вода в трюме подмочит припас и утяжелит корму, отчего шлюп станет хуже слушаться. А ежели дойдёт до крюйт-камеры, будет вовсе скверно.

— Чинить можно?

— Отчего ж нельзя, — сказал Качанов. — Конопатить на ходу дело поганое, но можно. Никиту звать надо.

— Зови.

Конопатчик Федотов пришёл через десять минут, и с ним пришли двое подручных.

Работали они при двух фонарях, и работа эта была из тех, на какие смотреть тяжелее, чем делать их самому.

Плотник разгонял паз железкой, выбирая старую конопать. Федотов свивал прядь и загонял её конопаткой, ударяя мушкелем. А шлюп ходил под ними так, что всякий третий удар приходился мимо.

Мокрая тряпка была у Федотова на лице. Кашлял он мало.

— Никита!

— Чего, вашбродь?

— Долго?

— Часа два, — прокричал он через тряпку. — Ежели держаться будет.

Два часа.

А помпы всё это время должны качать, иначе вода поднимется быстрее, чем он успеет.

Я наконец нашёл себе работу, которую не сделал бы никто другой.

К помпам я перебрался в начале третьего.

На каждой стояло по четыре человека, и качали они коромыслом, стоя в воде, которая ходила по настилу от борта к борту.

Я поглядел на них минуту и всё понял.

Люди выдыхались. Я это знал по своей прошлой жизни отлично, потому что видел, как работают спасатели и как работают на непрямом массаже сердца.

Человек, качающий помпу, выкладывается за первые десять минут. Дальше он качает всё медленнее и через полчаса делает вдвое меньше, чем в начале, хотя ему кажется, что он старается так же. А через час он вообще перестаёт быть полезным и просто занимает место.

И самое скверное, что он этого не замечает. Ему кажется, что он молодец, и он будет стоять, пока не свалится.

— Кто тут за старшего?

— Я, вашбродь!

Квартирмейстер, весь мокрый.

— Давно эти стоят?

— Дык… — Он подумал. — Часа полтора.

— Меняй.

— Дык некем менять! У меня и так все при деле!

Я взял его за плечо и притянул к себе, чтобы он слышал.

— Слушай меня внимательно. Ты стоишь и глядишь, как они качают. Погляди на того, крайнего. Он опускает руки до конца?

Квартирмейстер поглядел.

— Дык… не до конца, — ответил он.

— И тот не до конца, — показал я. — И вон тот. Они качают половину хода. Ты понимаешь, что это значит?

— Чего?

— Что четверо у тебя качают, как двое. Ты держишь на помпе четверых, а толку от них на двоих. А ежели взять свежих, они первые четверть часа накачают больше, чем эти за час. И ты за то же время выкачаешь вдвое.

— Дык где ж я свежих возьму? — спросил квартирмейстер.

— А вот это уже к боцману.

Боцмана Евдокимова я нашёл на палубе.

Изложил я ему всё в четырёх фразах, и боцман понял.

— Сколько вам людей?

— Не людей, Герасим Иванович. Мне порядок.

— Какой порядок?

— Смена каждые четверть часа. Не «покуда свалится», а по времени. Отработал четверть часа, отошёл, сел, отдышался, выпил воды. Через полчаса опять на помпу.

— Так это ж втрое больше народу надо!

— Не втрое, — я показал на пальцах. — Ежели у вас на помпе четверо и трое отдыхают, то это семеро на одну помпу. А качать они будут вдвое больше, чем двенадцать человек без смены.

Евдокимов подумал.

— А ежели не хватит? — спросил он.

— Тогда берите тех, кто на палубе стоит без дела. Их немного, а есть.

— И кого?

— Тиханова возьмите, — предложил я.

Боцман уставился на меня.

— Художника?

— Его самого, — кивнул я. — Он здоровый мужик лет под тридцать, и он третий час сидит внизу и трясётся от страху. Ему работа полезнее всякого лекарства.

— А он умеет?

— Помпу качать всякий умеет. Тут ума не надо.

Евдокимов ещё подумал.

— Ладно, — сказал он. — Только вы сами ему скажите. Мне с этим возиться некогда.

Художника Тиханова я нашёл в его каморке.

Он сидел на койке, вцепившись в неё обеими руками, и глядел в переборку, и глаза у него были такие, что мне стало нехорошо.

— Михаил.

Он не сразу меня увидел.

— Андрей Ильич… — Голос у него сел. — Мы потонем?

— Не потонем.

— Оно ведь трещит всё. Оно ведь ходит.

— Оно и должно ходить, — сказал я. — Ежели бы не ходило, оно бы сломалось.

Он поглядел на меня.

— Правда?

— Верное слово. Дерево гнётся, оттого и держит. Вставайте.

— Куда?

— Со мной. Вы мне нужны.

Это подействовало сразу. Он поднялся и пошёл за мной, и по дороге я объяснял, а он слушал и кивал.

Внизу у помп я поставил его в очередь.

— Четверть часа качаете, потом отходите. Вон квартирмейстер вам покажет.

— Я не умею.

— Тут и уметь нечего.

Он взялся за коромысло, и я постоял и поглядел, как он качает. Первые минуты он работал неловко и невпопад, а после поймал ритм и пошёл ровно.

Когда он через четверть часа отошёл в сторону и сел, лицо у него было другое: красное, злое и живое, а вовсе не бледное и пустое. Он тяжело дышал и разглядывал свои ладони.

— Андрей Ильич.

— Что?

— А оно, знаете, легче, когда делом занят.

— Знаю, — сказал я. — Оттого и позвал.

Про воду я сообразил не сразу, и это была моя недоработка.

Люди на помпах потели вёдрами, и потели в мокрой одежде, оттого я и не разглядел этого сразу.

А через два часа такой работы человек высыхает изнутри и начинает слабеть от жажды, а вовсе не от усталости. Жажды он при этом не чувствует, потому что кругом холодно и мокро.

Я послал юнгу Ермакова к коку.

— Тёплой воды. И соли туда, щепоть на кружку. И чуть сахару или патоки, ежели есть.

— На кой-соли?

— Оттого, что человек с потом соль теряет. Вернёшь воду без соли — толку мало.

Юнга умчался, и через четверть часа у помп стояло ведро, и всякий отходивший пил кружку.

Пили сперва с недоверием.

— Солёная, вашбродь!

— Пей.

— Дык её после пить захочется!

— Пей, я сказал.

Головнина я увидел в четвёртом часу ночи.

Я спускался вниз доложить Новицкому и на секунду задержался на юте, потому что кормовой фонарь осветил его лицо.

Капитан стоял у гакаборта.

Стоял он там с семи часов вечера, то есть девятый час подряд, и уходить, судя по всему, не собирался.

Плащ на нём я разглядел мокрый насквозь. Он держался за поручень одной рукой и смотрел вперёд, в темноту.

И вот что меня поразило.

Он ничего не делал.

Не кричал и не бегал, не отдавал команд каждую минуту. За те три минуты, что я стоял, он сказал одну фразу вахтенному офицеру, и фразу короткую.

Всё, что можно было сделать, сделали за четыре часа до шторма: паруса убраны, люки задраены, пушки закреплены, люди расписаны. Дальше кораблём управляли рулевые, а вахтенный офицер распоряжался работой.

А капитан стоял.

И вот в этом стоянии и была вся его работа. Сто тридцать человек знали, что он там. Что он не ушёл вниз, не лёг и не спрятался. Что он стоит на юте под той же водой, что и они, девятый час подряд.

Я в прошлой жизни знал одного заведующего, который в тяжёлую ночь никогда не уходил домой. Он ничего особенного не делал, сидел у себя и пил чай. А отделение работало вдвое лучше, потому что все знали, что он тут.

Головнин делал то же самое, только девять часов и под водой.

Дроздова привели в пятом часу — другой матрос вёл его под руку.

— Вашбродь, вон, гляньте. Он у меня в смене был, а после сел и сидит.

Я глянул.

Дроздов был белый и мокрый, и трясло его вовсе не от холода.

— Семён. Что с тобой?

Он поднял на меня глаза.

— Вашбродь, — сказал он тихо. — А ведь она правду сказала.

Ну вот.

Я взял его за плечи и повернул к себе.

— Кто сказал?

— Она. Устинья, — он говорил быстро, и губы у него не слушались. — Она мне тогда сказала, что судну домой не воротиться. И потом ещё, помните, я вам говорил. Может, оно и не про корабль было. Может, я один.

— Семён.

— Я нынче на вантах был, — не слушал он. — И меня чуть не снесло. Вот прямо чуть. Я за что-то ухватился, а за что — не помню. И я тогда понял, вашбродь. Оно меня ищет.

Медицина тут была ни при чём.

Человек, который решил, что его ищет судьба, перестаёт беречься, и я это видел не раз. Он не хватается вовремя, не глядит под ноги и не отскакивает. Не оттого, что хочет умереть, а оттого, что внутри у него всё уже решено и он ждёт.

И такой человек в шторм гибнет непременно.

— Слушай меня, — сказал я. — Гляди в глаза и слушай.

Он поглядел.

— Тебя нынче чуть не снесло. Верно?

— Было такое.

— А знаешь, скольких нынче чуть не снесло? — Я тряхнул его. — Меня самого об леер приложило так, что я дышать не мог. У Антона шишка с кулак. Двоих протащило по палубе. Тут, Семён, всякого сегодня чуть не снесло. Оттого и шторм.

Он моргнул.

— Это не тебя ищет, — сказал я. — Это всех кидает.

— Дык она…

— А теперь про неё, — я не отпускал его. — Ты крещёный?

— Крещёный.

— Так на кого ты нынче полагаешься? На Господа или на бабу, что за пятак воск топит? Ты помнишь, что я тебе в июле объяснял? Как она это делает?

Дроздов помолчал.

— Что она так говорит, чтоб на всякое годилось.

— Верно. Дойдём мы домой — скажет, что отвела. Не дойдём — скажет, что предупреждала. Ей проигрыша нет.

— Помню, — прошептал он.

— И вот тебе последнее, — я поглядел ему в лицо. — Ежели ты сейчас пойдёшь на палубу и станешь думать про неё, ты за что-нибудь не ухватишься. И тогда она окажется права, только не потому, что нагадала, а потому, что ты сам себя не сберёг.

Он молчал.

— Понял ты меня?

— Понял, — сказал Дроздов.

Я налил ему той самой солёной воды, велел выпить всю кружку и посидеть под шканцами четверть часа.

— И вот что. Как отдышишься, пойдёшь на помпы.

— На помпы?

— На помпы. Там людей не хватает, и там качают все подряд. И работай, покуда я тебя не отпущу.

Он посидел, выпил и пошёл.

А я тут же выкинул это из головы, потому что снизу опять звали.

Я не поглядел, куда он пошёл, и не сказал ни слова квартирмейстеру. Просто отпустил человека и занялся следующим.

Течь заделали к шести утра.

Федотов вылез из трюма чёрный от смолы, с трясущимися руками, и сел прямо на мокрую палубу, и я дал ему воды.

— Держит, — сказал он. — Покуда держит.

Помпы качали ещё два часа и выбрали воду до нормы.

А к семи стало светлеть, и я, поднявшись наверх, увидел, что ветер упал.

Именно упал, а не кончился. Волна ещё шла высокая, и шлюп ещё кидало, но это уже была та качка, которую можно вынести стоя.

Шторм уходил.

На мокрой палубе, держась за леер, я глядел, как светлеет. Корабль был разбит и цел.

Одну шлюпку смяло, часть фальшборта унесло, снасти висели как попало, и чинить нам это неделю. Люди спали там, где сидели, прямо на палубе, привалившись к чему придётся.

Головнин всё ещё стоял на юте.

Он простоял двенадцать часов.

К восьми я обошёл весь корабль сверху донизу и сосчитал. Двадцать два человека.

Рассечения, ушибы, сорванные ногти, одна вправленная кисть, одно колено, которое будет болеть месяц, и три головы. Антон спал внизу, и я глядел его каждые полчаса всю ночь, и ничего у него не началось, и наутро он был здоров, зол и рвался наверх.

Ни одного перелома. Ни одного тяжёлого пациента.

И никого не потеряли.

Я записал это во вторую тетрадь и, признаться, посидел над этой строчкой дольше, чем следовало бы.

Двадцать два человека битых, и ни одного потерянного. Ноль, чёрт возьми.

Наверху закричали, и я вылез посмотреть.

По правому борту, далеко, в утренней дымке лежала полоса земли.

— Англия, — сказал кто-то рядом.

Я смотрел на неё, и мне было очень хорошо. Через день, может, два, мы войдём в Портсмут, где я сделаю одно дело, которое давно загадал. И, ежели терпения не хватит, осмотрю плечо Врангеля на день раньше срока.

По книгам мы должны были стать в Портсмуте уже десятого. Но опоздание в два дня так и продолжало быть.

Ко мне подошёл Скородумов.

— Андрей Ильич, я больных переписывал по вашему листу.

— И что?

— Дроздова нету.

Я обернулся.

— Как нету?

— А так. На помпах его не было, я спрашивал. Квартирмейстер сказывает, что тот к нему и не подходил вовсе. — Фельдшер помолчал. — И на палубе его давно никто не видел.