Сводные. Мой худший враг Лилия Лис · Глава 2

Глава 2

Егор

Мир окончательно превратился в выцветшую, заезженную черно-белую пленку, которая с мерзким стрекотом крутилась на бесконечном повторе. Запах формалина, дешевого лакированного дерева, приторно-сладкий аромат искусственных цветов и тяжелый, удушливый дух сырой, разрытой земли — этот коктейль теперь стоял у меня в самой глотке, не давая сделать полноценный вдох. Казалось, мои легкие забиты дорожной пылью, а сердце обмотано колючей проволокой.

Я почти не помнил, как прошли эти три дня между известием и кладбищем. В памяти остались лишь обрывочные, болезненные вспышки: невыносимый, могильный холод дома, который больше не грели ни старая печь, ни мамин тихий, уютный смех; дребезжание посуды в руках тетки, которая приехала «помогать», но только суетилась и мешала дышать; и ненависть. Она была густой, как мазут, и именно она была единственным топливом, заставлявшим мои ноги двигаться, когда всё остальное внутри меня просто сдохло.

Когда мы стояли в душном ритуальном зале, пропахшем воском и чужим, накопленным годами горем, отец — если это существо вообще еще можно было называть таким словом — попытался подойти к открытому гробу. Его лицо представляло собой жалкое, кровавое месиво: багровые синяки на скулах, разбитая в мясо губа, заплывший левый глаз. Моя работа. В ту ночь, когда полицейские привезли его из участка после дачи показаний, я не сказал ему ни единого слова. Я просто вбивал его голову в стену прихожей, методично, молча и страшно, пока соседи и вызванный наряд не оттащили меня, вывернув руки до хруста в суставах.

Сейчас он сделал неуверенный шаг вперед, протягивая дрожащую, старческую руку к маме, но я вырос перед ним, как бетонная стена. Я был выше, злее и абсолютно мертвее него внутри. В моем взгляде не было слез — там была только выжженная пустыня.

— Еще один шаг, — прохрипел я так тихо, чтобы слышал только он один, — и ты ляжешь рядом. Прямо сейчас. Живым зароешься, клянусь памятью матери.

Он сжался, как побитый, шелудивый пес. Тот «великий строитель», «гордость района» и «опора семьи» испарился в одно мгновение. Остался раздавленный, никчемный трус, который даже не смел поднять на меня глаза. Он отступил в тень, прикрывая лицо платком, якобы от слез, а я остался стоять у изголовья, чувствуя, как ногти до крови впиваются в ладони, оставляя на коже глубокие лунки.

Когда пришло время выносить гроб, я первым шагнул к изголовью. Я ожидал увидеть рядом Пашку или Тему, своих лучших друзей, с которыми мы еще неделю назад мечтали о карьере и девчонках. Но они стояли чуть поодаль, напуганные этой тяжелой, окончательной реальностью. Их заплаканные глаза выдавали только одно желание — поскорее оказаться дома, в тепле, подальше от этого кошмара. Они боялись смерти. Они боялись меня. Они не решались даже прикоснуться к лакированному дереву.

Вдруг плечом к плечу со мной встал кто-то другой. Резкий запах дешевого табака и старой кожи обдал меня холодом.

Череп.

Он был в черной рубашке, застегнутой на все пуговицы до самого горла, что скрывало его татуировки. За его спиной, молчаливыми и мрачными тенями, пристроились Кабан и Штырь. Мои друзья оказались где-то позади, перехватив гроб за нижний край, а мы с Черепом приняли основной вес на себя.

Я не спрашивал, зачем они здесь. Мне было плевать на их репутацию, на то, что о них шепчутся на каждом углу. В тот момент я бы принял помощь даже от самого дьявола, лишь бы донести маму до её последнего пристанища так, чтобы моя рука не дрогнула.

Дорога к кладбищу казалась бесконечной петлей. Ноги подкашивались на неровном асфальте, земля под подошвами плыла, а пальцы, сжимавшие металлическую ручку, начали неметь. Та самая дрожь, которая не отпускала меня три дня, стала бить с новой силой. Гроб ощутимо качнулся, когда мы сворачивали на узкую тропинку между могил.

— Ровно иди, Грач, — раздался тихий, хриплый голос Черепа. Он не смотрел на меня, его взгляд был жестко устремлен вперед. — Спину держи ровно. Если рухнешь сейчас — сам тебя в яму столкну. Не прощу такой слабости.

Я стиснул зубы так, что эмаль скрипнула.

— Держи крепче, — снова прошептал он, когда я споткнулся о корень дерева. — Руки у тебя трясутся. Соберись, Егор. Последний рывок остался. Не позорь её.

Это не было сочувствием. В его словах не было той липкой, жалостливой патоки, от которой меня тошнило все эти дни. Это была жесткая, сухая опора. Как стальной арматурный штырь, вставленный в мой разваливающийся позвоночник. Череп не умел утешать, он умел только заставлять стоять на ногах, когда единственное желание — рухнуть в грязь и больше не подниматься.

Мы опустили гроб на подставки у разрытой ямы. Череп задержался на секунду дольше, чем нужно, коротко кивнул мне, как равному, и отошел к ограде, закуривая одну сигарету от другой.

Я стоял у самого края и смотрел, как первый ком сухой глины падает на крышку. Глухой, гулкий стук. Словно молотком по голове. В этот момент я понял: того Егора, который любил воскресные завтраки и верил в справедливость, больше не существует. Он похоронен здесь, под этим слоем земли, вместе с ней.

Дни после похорон слились в одну бесконечную серо-грязную полосу. Я существовал в вакууме, где время потеряло свой вес. Дом, который раньше дышал теплом, теперь напоминал огромный холодный склеп. Каждый угол, каждая чашка с отколотым краем, запах её духов, который постепенно замещался запахом пыли и запустения — всё это резало по живому.

Депрессия не пришла ко мне в виде слез. Она пришла как полный паралич воли. Я мог часами сидеть в своей комнате, глядя в одну точку на обоях, и чувствовать, как внутри меня, словно черная плесень, разрастается пустота. Вина была моим единственным верным спутником. Она шептала мне каждую ночь: «Ты ушел. Ты смеялся с пацанами, пока она умирала от правды, которую ты не смог предотвратить».

С отцом мы превратились в призраков. Мы жили под одной крышей, но не пересекались взглядами. Если я видел его на кухне, я просто разворачивался и уходил, не в силах выносить его присутствия. Тишина между нами была такой плотной, что её можно было физически ощутить кожей. Я презирал его каждой клеткой своего тела. Его робкие попытки «поговорить» вызывали у меня только холодную ярость и рвотный рефлекс. Я всё еще не пил, не курил, старался держать себя в руках, но это была лишь оболочка. Внутри меня зрела буря.

Так прошли сорок дней. Сорок дней личного ада и гробовой тишины.

На сорок первый день я спустился вниз и замер на пороге кухни. Отец сидел за столом. На нем была светлая рубашка вместо черной. Он был чисто побрит, причесан, а на столе стоял свежий кофе и пачка дорогих печений. Он снял траур. Сердце пропустило удар от этой омерзительной, циничной обыденности.

— Егор, сядь. Нам нужно поговорить как взрослым людям, — сказал он, не поднимая глаз.

Я не сел. Я прислонился к дверному косяку, сжимая кулаки до белизны.

— Говори быстрее, и я уйду. Мне тошно дышать с тобой одним воздухом.

Отец глубоко вздохнул и поднял на меня взгляд. В нем больше не было вины. Там была решимость человека, который решил вычеркнуть прошлое ради своего комфорта.

— Жизнь продолжается, Егор. Мы не можем заживо похоронить себя. Раз судьба так распорядилась... — он запнулся, но тут же продолжил увереннее, — я принял решение. Я не могу быть один. Скоро я женюсь. Наталья и её дочь переедут жить к нам. В этот дом. Уже в начале августа.

Мир на мгновение схлопнулся. Оглушительный звон в ушах заставил меня пошатнуться. Мой правильный мир, где нельзя ругаться и нужно уважать старших, окончательно разлетелся в щепки.

— Что ты сказал? — мой голос сорвался на звериный рык. — Ты приведешь эту тварь в дом матери? Спустя сорок дней?! В её спальню?!

— Не смей так о ней говорить! — Виктор вскочил, с силой ударив ладонью по столу. — Она поддерживала меня всё это время, пока ты только и делал, что скалился!

Это стало последней каплей. Всё, что я копил — депрессию, вину, подавленную ненависть — прорвало. Я сорвался с места, опрокинув стул. В два прыжка я преодолел расстояние между нами.

— Поддерживала?! — я схватил его за воротник, встряхивая так, что горячий кофе залил скатерть. — Она убила её! Она прислала те фото! И ты хочешь притащить их сюда?!

Я ударил его. Первый раз — в скулу, вкладывая в этот удар всю свою боль. Отец пошатнулся, задевая стол. Я больше не был «хорошим мальчиком Егором». Я был карающей рукой матери.

— Ублюдок! — выплюнул я, хотя раньше никогда не позволял себе таких слов. — Ты предал её при жизни, а теперь решил растоптать её память? Ты не приведешь их сюда. Я их уничтожу, слышишь?! Я превращу их жизнь в кровавое месиво!

— Это мой дом! — закричал он, вытирая кровь. — И ты будешь жить по моим правилам, или пойдешь на улицу! Они приедут. Тебе придется это принять.

Я смотрел на него и видел не отца. Я видел самого худшего врага в моей жизни. В этот момент я окончательно перестал быть ребенком.

— Принимать я ничего не буду, — процедил я сквозь зубы. — Ты хочешь семью? Ты её получишь. Но клянусь: каждый день под этой крышей станет для них адом. Ты сам будешь молить меня о пощаде.

Я не помнил, как добрался до кладбища. Тишина этого места была единственным, что я мог выносить. Я опустился на колени прямо в сухую пыль перед могилой мамы. Апатия, которая накрывала меня неделями, внезапно сменилась обжигающим бессилием. Я смотрел на её фотографию — она всё еще улыбалась той самой улыбкой — и внутри меня что-то окончательно лопнуло. Я закрыл лицо руками, и плечи затряслись в беззвучном, надрывном рыдании. Злость на отца, ненависть к тем двоим и эта черная, липкая вина за то, что я не смог её защитить, выходили наружу вместе с солеными слезами.

Мои друзья... Пашка, Тема... они пытались. Первую неделю звонили каждый час, звали играть в приставку, гонять мяч или просто посидеть на капоте старой девятки под ночным небом. Но в последнее время звонки прекратились. Наверное, они поняли, что я больше не свой. Я стал для них слишком тяжелым, слишком сложным. Они жили в светлом лете, а я навсегда остался в том страшном июньском дне.

Сквозь пелену слез и свист ветра я почувствовал чужое присутствие. Я не обернулся. Было плевать.

Кто-то молча сел рядом, прямо на землю. Я мазнул глазами в сторону — Череп. Он сидел, вытянув длинные ноги, и пристально смотрел на крест. В его взгляде не было жалости, только странное, суровое почтение.

— Плачь, — негромко бросил он, не поворачивая головы. — Не стесняйся. Чего ты замер?

Я дернул плечом, пытаясь смахнуть слезы, но они продолжали течь сами по себе.

— Мать — это святое, Грач, — продолжил Череп. Он сорвал сухую травинку и сунул её в рот, задумчиво прикусывая. — Это слезы не стыда. Последний, кто за тебя горой стоял, ушел. Имеешь право.

Он замолчал на минуту, рассматривая лицо мамы на керамическом овале.

— Хорошая она у тебя была. Женщина с большой буквы. Знаешь, мы когда тут терлись, она всегда в ответ здоровалась. Никогда не смотрела на нас как на прокаженных или мусор, в отличие от всех этих правильных соседей в костюмчиках. Человека в нас видела, понимаешь?

Я слушал его хриплый голос, и мне впервые за долгое время стало чуть легче дышать. Череп не пытался меня «развеселить» или позвать играть в футбол. Он просто признавал мою боль. Он знал цену потери.

Мы просидели так около часа. Почти всё время молчали, только ветер шумел в листве деревьев да изредка Череп вставлял какую-то короткую фразу о жизни на районе, о том, что справедливости не существует, а есть только сила и верность своим.

Наконец он поднялся, отряхнул пыльные джинсы и сплюнул травинку.

— Хватит здесь киснуть, Егор. Ей ты уже не поможешь, а себя сожрешь до костей.

Он посмотрел на меня своим тяжелым, немигающим взглядом и коротко кивнул в сторону выхода с кладбища.

— Вставай. Пошли за мной. Пора тебе зубы отращивать, раз в твоем доме крысы завелись.

Место, куда привел меня Череп, воняло застарелым страхом, плесенью и жженой резиной. Это был подвал заброшенного гаражного бокса, где воздух казался густым и липким от пыли. Единственная голая лампочка под потолком нервно мигала, отбрасывая на стены дерганые, уродливые тени, будто сама боялась того, что сейчас произойдет в этой бетонной коробке. На ободранном, прожженном сигаретами диване сидели Кабан и Штырь. Они не улыбались. Они смотрели на меня как на кусок мяса, который нужно либо прожарить, либо выкинуть на помойку.

На колченогом столе, залитом какими-то темными пятнами, появилась гранёная стопка, до самых краев наполненная мутной, резко пахнущей водкой.

— Пей, — коротко бросил Череп, кивнув на стакан. Его голос в этой тишине прозвучал как щелчок затвора.

— Я не пью. Никогда не пил, — процедил я, глядя на то, как в жидкости плавают какие-то соринки.

— Ты много чего раньше не делал, Грач. Мамочки больше нет, сказки про хорошего мальчика закончились вместе с последним звонком, — Череп подошел вплотную, и я почувствовал от него запах дешевого табака. Его взгляд впился в мой, как сверло. — Мир — это огромная, ебаная мясорубка, Егор. И если ты не тот, кто крутит ручку, значит, ты — фарш. Мать тебя воспитала достойно, не спорю, человеком вырос. Но стержня в тебе нет. Ты — кисель, блядь. Твой старик вытер об тебя ноги, плюнул на могилу матери, а ты только и смог, что сопли по лицу размазать.

Я дернулся, чувствуя, как внутри вскипает протест, но Кабан тяжелой, пудовой рукой придавил мое плечо к спинке стула.

— Мы будем ломать старого Егорку, — оскалился Череп, и в свете мигающей лампы его зубы показались желтыми клыками. — Нам не нужен «соседский парень». Нам нужен зверь. Тот, под кого мир прогнется, а не наоборот. Пей, сука. Это твое первое причастие в настоящую жизнь.

Я взял стакан. Руки дрожали. Я выпил всё залпом. Горло мгновенно обжег расплавленный свинец, дыхание перехватило, а в желудке вспыхнул пожар, от которого вылезли глаза из орбит. Я закашлялся, вытирая губы тыльной стороной ладони, но это было лишь начало моего персонального ада.

Следующие несколько дней превратились в бесконечный, липкий кошмар, где реальность смешалась с галлюцинациями от боли и недосыпа. Они не давали мне закрыть глаза. Стоило мне провалиться в забытье, как на голову обрушивалось ведро ледяной воды или прилетал резкий, расчетливый удар в корпус.

— Больно, Егорушка? — хохотал Штырь, нанося очередной удар по почкам, когда я пытался подняться с бетонного пола. — Боль — это единственный честный учитель. Пока ты ее чувствуешь, ты знаешь, что еще жив. Перестанешь бояться боли — и этот ебаный мир станет твоим игровым полем.

Меня окунали головой в бочку с грязной, затхлой водой, держали там до тех пор, пока легкие не начинали разрываться от безмолвного крика, а перед глазами не начинали лопаться капилляры. Вытаскивали, давали сделать один хриплый вдох и били снова. Словесная грязь лилась бесконечным потоком: они полоскали мою слабость, высмеивали мою преданность друзьям-«тюфякам», издевались над тем, что я позволил отцу привести в дом любовницу.

— Ты — никто, — шептал Череп, склоняясь над моим разбитым лицом. — Ты просто грязь на ботинках своего бати. Твоя мать умерла, потому что её сын — бесхребетное ничтожество, которое не смогло защитить свою крепость. Ты позволишь этой шлюхе спать на её кровати? Отвечай, блядь!

На пятый день что-то внутри меня окончательно перегорело. Тот предохранитель, который отвечал за жалость, страх и цивилизованность, просто расплавился. Внутри взорвался вулкан, который копил раскаленную лаву с того самого проклятого завтрака.

Когда Кабан в очередной раз подошел, чтобы отвесить мне издевательскую оплеуху, я не зажмурился. Я не съежился, ожидая удара.

Я взревел, как раненый хищник, вырываясь из самой глубины своего естества. Не чувствуя больше никакой боли, я рванулся вперед, вкладывая в движение весь свой вес. Мой кулак с глухим, сочным хрустом встретился с переносицей Кабана. Я почувствовал, как ломается хрящ, как горячая кровь брызгает мне на пальцы, и это был самый сладкий, самый правильный звук в моей жизни.

Я бил его с исступлением, с диким животным восторгом. В каждый замах я вкладывал ненависть к отцу, к девке, к её матери, к самому себе — прежнему. Когда Штырь, опешив, попытался вмешаться, я перехватил его руку и с разворота впечатал локтем в челюсть. Я видел их кровь на своих руках, видел страх в их глазах и чувствовал не ужас, а первобытное, пьянящее торжество.

Я остановился только тогда, когда оба валялись у моих ног, а мои костяшки превратились в кровавое месиво. Тяжело дыша, я отошел к стене, чувствуя, как всё тело бьет крупная, неуправляемая дрожь — но это был не страх. Это была чистая, ядовитая ярость, которая теперь текла по моим венам вместо крови.

В звенящей тишине подвала раздались медленные, сухие хлопки.

Череп стоял в тени у входа, довольно прищурившись. На его губах играла змеиная, одобрительная улыбка.

— А я уж было сомневаться начал, Грач, — протянул он, выходя на свет. — Думал, всё-таки ты из теста сделан, а не из стали. А нет... Мужик. Настоящий, блядь. С возвращением в мир живых, Егор.

Он подошел вплотную и с силой сжал моё окровавленное плечо, одобряюще кивая на поверженных парней.

— Добро пожаловать в банду. Теперь ты — один из нас. И горе тем сукам, что встанут у тебя на пути под крышей твоего дома.

Я медленно поднял взгляд на свое отражение в осколке зеркала, прислоненного к стене. На меня смотрел чужой человек. Мои глаза стали холодными, как лед на дне карьера, черты лица заострились, а губы застыли в жесткой, лишенной тепла линии. Старый Егор остался лежать здесь, на этом грязном полу, забитый до смерти. На его месте теперь была выжженная пустота, готовая поглотить любого, кто посмеет осквернить память моей матери.

***

ФИО: Егор Грач (18 лет).

Внешность: Рост около 185 см, жилистый, резкие черты лица. На руках могут быть сбиты костяшки — следствие его «увлечений» в плохой компании. Взгляд тяжелый, исподлобья.

Стиль: Оверсайз худи, темные куртки, часто капюшон натянут на голову — он словно пытается отгородиться от мира.

Внутреннее состояние: Его пожирает вина за то, что он не смог защитить мать, и ярость на отца. Злата для него — живое напоминание о том дне, когда его сердце «остановилось» вместе с сердцем матери.

***

ФИО: Грач Елена Николаевна.

Возраст: 42 года (на момент смерти).

Образ: Светлая, мягкая женщина. Она была тем «клеем», на котором держалась их семья. Её смерть превратила уютный дом в холодную бетонную коробку.

***

ФИО: Грач Виктор Степанович.

Возраст: 45 лет.

Образ: Успешный, на первый взгляд, мужчина, но внутренне слабый. Он настолько одурманен Натальей, что не замечает, как разрушает жизнь собственного сына. Его строгость и «правильность» теперь кажутся Егору верхом лицемерия.