Глава 27
Лида
Ноги сами понесли меня вперед, без цели, без маршрута, повинуясь слепому животному инстинкту — бежать. Бежать подальше от этого величественного особняка, что возвышался за моей спиной словно грозный страж всех условностей и запретов. Бежать от ледяных взглядов, что пронзали меня насквозь, от слов, обжигающих душу раскаленным железом. Каждое произнесенное там слово — «не пара», «глупая затея», «не подходишь» — отзывалось внутри жгучей болью, словно кто-то методично рвал мое сердце на части.
Город обрушился на меня оглушительной какофонией звуков. Рев моторов, пронзительный смех из открытых террас кафе, обрывки чужих диалогов, сливающиеся в единый невнятный гул. Но всё это пролетало мимо, не задевая, не долетая до сознания. Я была глуха и слепа ко всему, кроме хаоса, бушевавшего внутри. В ушах стоял оглушительный звон, а в висках отбивал монотонный, навязчивый такт: «Не пара… Глупая затея… Не подходишь…» Этот внутренний голос звучал громче любого городского шума.
Я шла, не чувствуя под собой земли. Не замечала, как тонкие ремешки туфель впиваются в кожу, оставляя на пятках красные болезненные полосы. Не замечала, как слезы, горячие и соленые, текут по щекам, смешиваясь с городской пылью и размазывая остатки туши в причудливые узоры. Я просто шла, пока ноги не стали тяжелыми и непослушными, как будто налились свинцом, а в пересохшем горле запершило от жажды, напоминая о реальности.
И лишь когда краски вокруг начали медленно густеть, переливаясь в глубокие синие и бархатные фиолетовые тени, а витрины бутиков и магазинов одна за другой загорелись теплым, призывным светом, до меня наконец дошло. Сумерки спускались на город, а вместе с ними накатила новая, леденящая волна осознания.
Я замерла посреди тротуара, и меня пронзил внезапный, острый укол паники. Инстинктивно я сжала кулаки, пальцы сами потянулись в карман, нащупывая привычный, успокаивающий прямоугольник телефона. Пустота. Холодная, зияющая пустота ткани. Затем я машинально потянулась к плечу, ища ремень сумки. Ничего. Только складки моего платья.
Ни телефона. Ни кошелька. Ни ключей. Ни даже крошечной зеркальной пудреницы, чтобы хоть как-то скрыть следы слез и свое заплаканное, беспомощное отражение.
Я была абсолютно одна. Отрезана от всего мира, потеряна, и меня некому было искать. Макар… Макар остался там, в эпицентре того урагана. Он даже не попытался догнать меня, не бросился вслед. Эта мысль ударила с новой силой, такая горькая и беспощадная, что я едва не согнулась пополам от боли. Глоток воздуха застрял в горле, комом, который невозможно было сглотнуть.
Ноги, будто помня дорогу сами, понесли меня дальше, к островку прошлого — к площади с поющими фонтанами. Мы часто приходили сюда с девчонками после долгих смен, болтали о пустяках, делились мечтами, смеялись до слез. Это было самое беззаботное, самое светлое время в моей жизни. И сейчас мне отчаянно хотелось вернуться туда, хотя бы на мгновение, спрятаться в том воспоминании.
Я опустилась на холодный каменный парапет, не чувствуя его твердости. Глазами я следила, как мощные струи воды взмывают вверх и обрушиваются вниз, подсвеченные яркими розовыми, синими, золотыми огнями. Доносился счастливый, беззаботный смех детей, которые резвились в брызгах, не боясь промокнуть. Их радость казалась такой искренней, такой далекой и абсолютно недостижимой. А я чувствовала себя бесконечно маленькой, затерянной песчинкой в этом огромном, безразличном, ярком мире.
— Лида? Господи, это правда ты?
Голос прозвучал так неожиданно и знакомо, что я вздрогнула и резко подняла голову. Передо мной стояла она — с ямочками на щеках, которые появлялись, когда она улыбалась, и с добрыми, лучистыми глазами, сейчас широко раскрытыми от удивления.
— Катя? — выдохнула я, и мой голос прозвучал хрипло и неуверенно. Я с трудом верила, что это не мираж.
Катя, с которой мы когда-то делили все тяготы работы в магазине, вместе мерили одинаковые уродливые форменные платья и тайком делились бутербродами в тесной подсобке во время обеденного перерыва.
— Боже, Лид, это правда ты! — она сделала шаг ближе, и ее улыбка мгновенно сменилась выражением неподдельной тревоги. — Что с тобой? Ты плачешь? Ты вся бледная… Ты в порядке?
Ее простой, искренний, ни к чему не обязывающий вопрос стал той самой последней каплей, что переполнила чашу моего отчаяния. Губы предательски задрожали, и я бессильно опустила голову, пытаясь сдержать новые, наворачивающиеся на глаза предательские слезы.
— Ой, всё, всё, молчи, не надо, — Катя тут же присела рядом на парапет и обняла меня за плечи, легким, поддерживающим движением. От нее пахло ванильным латте и чем-то уютным, по-домашнему простым, печеньем или свежей выпечкой. — Господи, да ты вся дрожишь, как осиновый лист. Где твоя сумка? Телефон? Что случилось?
Я могла только беззвучно покачать головой, сжав зубы, чтобы не разрыдаться в голос.
— Так, ясно. Ладно, ничего не объясняй, — она решительно встала, ее голос стал твердым и собранным. Она взяла мою холодную, дрожащую руку в свою теплую ладонь. — Пошли ко мне. Я живу совсем рядом, рукой подать. Сейчас напою тебя горячим чаем, согреемся, а там видно будет.
Я позволила ей поднять себя и повести за собой, как беспомощного ребенка. Мы шли молча, ее рука была теплой, реальной и невероятно надежной опорой. И глядя на ее спину, на знакомую потертую кожаную куртку, я впервые за этот бесконечно долгий и мучительный день почувствовала, как ледяной ком страха и одиночества внутри начинает понемногу, по крошечным кусочкам, таять.
Она привела меня в небольшой, но уютный дом в старом, тихом квартале. Включила свет в маленькой прихожей, и меня мягко обнял удивительно нежный запах — свежей домашней выпечки, сладкой ванили и сушеной лаванды.
— Раздевайся, располагайся, чувствуй себя как дома, — сказала Катя, снимая свою куртку и вешая ее на крючок. — Как в старые добрые времена.
Она направилась к скромному кухонному шкафчику, достала оттуда большую кружку. На ней был изображен заспанный, умильно потягивающийся кот, а под ним кривая надпись: «Не разговаривай с утра». Уголки моих губ дрогнули в слабой попытке улыбки. Такой простой, такой несовершенный предмет — полная противоположность тем идеальным, холодным фарфоровым сервизам.
Она залила кипятком заварку, и над кружкой поднялось плотное, душистое облако пара. Пахло спелой лесной ягодой — малиной, и смородиной, и чем-то травяным, успокаивающим, мятой или мелиссой. Я обхватила ладонями горячую кружку, позволив теплу жечь кожу, проникать глубоко внутрь, в самые закоченевшие от страха и безысходности уголки души. Сделала первый, крошечный, осторожный глоток. Напиток был сладким, обжигающе горячим, но таким живительным, будто это был не чай, а эликсир, возвращающий меня к жизни, к реальности.
А Катя тем временем болтала. Говорила о работе, о какой-то невероятно вредной покупательнице, которая устроила скандал из-за складки на юбке. Рассказывала про нового парня, с которым познакомилась в парке и который, оказалось, помешан на рыбалке и все выходные проводит на каком-то озере. Ее голос, такой обыденный, наполненный простыми, житейскими заботами, был лучшим бальзамом, который только можно было представить. Она не копалась в моих чувствах, не пыталась докопаться до сути моего потрясения, не задавала тех колких, болезненных вопросов, за которые мне было бы невыносимо зацепиться. Она просто была рядом. Наполняла тишину этим легким, убаюкивающим потоком слов. И это молчаливое понимание, эта тактичность были дороже любых, даже самых проникновенных, речей.
Я кивала, поддакивала, вставляла односложные «угу» и «ага», пыталась растянуть губы в подобие улыбки, когда она рассказывала что-то смешное. Но внутри все еще бушевала буря. Стыд за свою наивность, животный страх перед будущим, горькая обида — все это клубилось, как густой, ядовитый туман. И сквозь этот туман пробивался тихий, настойчивый, рациональный голос, напоминавший о самом главном: у меня не было дома. Не было места, куда я могла бы вернуться. Завтрашнее утро было пугающей, абсолютной неизвестностью.
Моя кружка медленно опустела. На дне осталось лишь немного темной, почти черной заварки. Катя замолчала, отпила последний глоток из своей чашки и посмотрела на меня. Не оценивающе, не с любопытством. Ее взгляд был прямым, открытым, и в нем я увидела то, в чем так отчаянно нуждалась — простую, безоговорочную готовность помочь.
Я поставила кружку с котом на деревянный стол.
— Кать… — мой голос прозвучал хрипло, чужим, будто его ржавым скребком выдирали из горла. Я сглотнула комок, сжала руки на коленях в тугой, белый от напряжения комок, чтобы они не выдали мою дрожь. — У меня к тебе… огромная, просто гигантская просьба. Можно я… можно я у тебя поживу немного? Совсем немного.
Я выпалила это быстро, на одном выдохе, уставившись в стол, в ту самую смешную морду кота. Готовилась ко всему. К вежливому отказу, к неловкому молчанию, к оправданиям, что места нет.
— Конечно, можно, — ее ответ прозвучал мгновенно, без малейшей паузы на раздумья, без тени сомнения или неудобства в голосе. — Диван в гостиной отличный, раскладывается. Чистое белье есть, подушка свободная. Живи сколько надо.
Я подняла на нее глаза, и они предательски, мгновенно наполнились горячими, солеными слезами. Такая простая, такая безоговорочная поддержка, после всего того хаоса, жестокости и отвержения, что обрушились на меня сегодня, переполнила меня до краев. Сломала какую-то последнюю плотину внутри.
— Спасибо, — прошептала я, и голос снова подвел меня, сорвавшись на надтреснутый, сдавленный шепот. — Я… я не знаю, что бы я без тебя делала… Куда бы пошла…
— Да брось ты, — Катя махнула рукой, словно мы решали, какую пиццу заказать, а не обсуждали мое спасение. — Мы же подруги. Пусть и не виделись сто лет. — Она встала, отодвинув стул. — У меня тут как раз с прошлой квартирантки постельное осталось, новое, в упаковке даже. Вот и пригодится. Судьба, значит.
И она начала хлопотать. Достала из недр шкафа комплект белья с нежными розовыми розами, провела рукой по простыне, проверяя, не мятая ли. Аккуратно повесила мое единственное платье на спинку стула, чтобы за ночь оно отвиселось.
Я сидела и смотрела, как она суетится, готовя мне постель, и чувствовала, как по щекам снова, помимо моей воли, текут слезы. Но на этот раз это были не слезы отчаяния или страха. Это были слезы бесконечной, щемящей, всепоглощающей благодарности. В том аду, в тот кромешный мрак, в который я сама себя загнала, неожиданно прорвался луч. Нашлась одна-единственная, живая, настоящая душа, которая не стала читать нотации, не потребовала объяснений. Она просто увидела, что мне плохо, протянула руку и сказала: «Живи. Сколько надо».