Глава 2
Утро началась с того, что я проспал зарядку, которую сам себе назначил еще пол года назад. Организм после вчерашней пассажирки взял выходной без согласования, и я не стал спорить. Есть дни, когда с телом лучше не судиться — проиграешь с издержками.
До обеда я откатал три заказа по области, ничего интересного мироздание не подкинуло: бабушка с рассадой до СНТ, парень с системным блоком до сервисной, молчаливый командировочный до вокзала. У командировочного фон был усталый, серенький, но без чертовщины — обычный человек ехал с обычной вахты. Я довёз, пожелал доброго пути и посчитал, что должностная инструкция на сегодня исполнена. Мироздание не возразило.
К четырём я был в Москве, на Большой Полянке. Мы с Лерой договорились ехать домой вместе — пятница, вечер, какой смысл гонять две машины. Я поднялся в офис, и Маша на ресепшене расцвела:
— Геннадий Дмитриевич! А Валерия Сергеевна на переговорах, у неё узбекский регламент поплыл. Просила передать, что минут сорок ещё. Кофе?
— Давай, Маш. Только не тот, парадный, а человеческий.
— У нас весь человеческий, — обиделась Маша. — Парадный мы только Инге Робертовне делаем.
Я хмыкнул и пошёл ждать в опенспейс, в кресло у окна, куда сажали гостей попроще. Кофе Маша принесла честный, с печенькой на блюдце.
Сорок минут ожидания в чужом офисе — это, между прочим, отдельный жанр. Я прихлёбывал кофе и от нечего делать смотрел на зал. Интерфейс в таких местах работает как радио в маршрутке: не слушаешь, а слышишь. Пятница, шестой час, палитра соответствующая. У окна золотилось предвкушение выходных — девочки из клиентского уже мысленно ехали на чью-то дачу. Возле принтера стояло бурое раздражение с запахом горелой пыли: принтер зажевал кому-то отчёт, и человек разговаривал с ним, как с конём. Из переговорки тянуло Лериным янтарём вперемешку с чужой, плотной бархатной нотой — узбекский регламент поплыл, но плыл, судя по цветам, в правильную сторону.
Обычный офисный аквариум. Я почти задремал в этом планктоне, когда поймал ноту, которой в аквариуме быть не полагалось.
Валидол. Тонкий аптечный холодок на корне языка. Этот вкус я знал не по офисам — по стариковским квартирам, по вечерним дворам с лавочками, по заказам «до поликлиники и обратно». Так фонит старость, оставшаяся одна. Откуда ему взяться в опенспейсе с кофемашиной и стеклянными переговорками, я не понял и пошёл взглядом по залу, как по моторному отсеку — искать, откуда течёт.
Нашёл у дальней стены, за стойкой бухгалтерии. Женщина за пятьдесят, аккуратная короткая стрижка, чуть с сединой, вязаная кофта поверх блузки — из кондиционера дуло на весь зал, но по-человечески оделась она одна. Стол в идеальном порядке: счета двумя ровными стопками, калькулятор с большими кнопками, фотография в деревянной рамке. Табличка «Гл. бухгалтер». Пальцы её летали по калькулятору не глядя, с той скоростью, которая нарабатывается десятилетиями. А фон над всем этим порядком стоял такой, что я отставил чашку.
Серая пелена. Плотная, слоистая, как небо в ноябре, — усталость не недельная, годовая, может, трёхлетняя. Сквозь пелену тянуло тем самым валидолом, хотя женщина была не стара. И ритм: каждые минут пятнадцать по серому проходила судорога, лимонная вспышка с изнанки, — она брала телефон, вставала и выходила в коридор. Возвращалась через пару минут, чуть более серая, чем уходила, садилась, и пальцы снова летали. Я досмотрел до третьего круга и понял: звонки не рабочие. От рабочих так не горбятся. А она каждый раз перед выходом делала одно и то же движение — на полсекунды прикрывала глаза, как перед нырком.
На четвёртый раз я встал размять ноги и оказался у кулера в коридоре. Не следил, нет. Просто кулер стоял удачно.
— Мам. — Голос из-за угла, у окна, тихий, стёртый. — Мам, послушай меня. Плита выключена… Выключена, мам. Мы её утром вместе с тобой выключили, ты ручку потрогала, помнишь?.. Ну как не было. Было, в восемь утра… Нет. Нет, мам, Лида серёжки не брала. Лида к тебе не заходила, никто не заходил… Какие люди за стенкой, мам, там Никаноровы живут тридцать лет…
Пауза. Длинная. Я стоял с пластиковым стаканом и не дышал.
— Это я, — сказал голос за углом совсем тихо. — Галя. Дочь твоя. Га-ля.
Вот тут меня и приморозило к кулеру. Одно дело читать серую пелену через зал. Другое — услышать, как женщина по буквам называет матери собственное имя.
Она вышла из-за угла и чуть не налетела на меня — глаза красные по ободку, но сухие, отплакала своё она, судя по всему, давно и теперь работала на сухую. Кивнула мне, как мебели, шагнула к залу. Телефон в её руке зазвонил снова. «Мама» на весь экран, и фотография — седая женщина в саду, улыбается в объектив.
Галина остановилась. Посмотрела на экран. И не взяла.
Костяшки на телефоне побелели, а по фону её резануло коротким и чёрным — вспышка в полсекунды, не мысль даже, обрывок мысли, — и тут же сверху рухнуло болотное, густое и очень вязкое, столько стыда разом, что у меня свело скулы. Она сама испугалась того, что мелькнуло. Испугалась и придавила. А телефон звонил.
— Возьмите, — сказал я негромко. — А я вам пока чаю налью. Вон там у вас, я видел, нормальный чайник есть, не эта газировка.
Она посмотрела на меня как проснулась. И взяла трубку.
— Да, мам. Плита выключена. — Голос у неё на этих словах был заученный, гладкий, как объявление в метро. — Да. Форточку закрой. Я скоро приеду и всё проверю. Целую.
Чай я к тому времени налил, в её же кружку с надписью «Лучшей бабушке» — стояла у чайника, я угадал по трещинке, что хозяйская. Мы оказались у подоконника в торце коридора, куда офисный шум доходил уже волнами.
— Вы из налоговой, что ли? — спросила она без улыбки, но и без злости.
— Хуже. Водитель Валерии Сергеевны. Гена. Жду начальство и пью ваш чай.
— Галина Петровна. — Она отпила и вдруг посмотрела на меня в упор: — Слышали, да? Там, у окна.
— Слышал.
— Ну вот. — Она сказала это спокойно, как диагноз, который устала повторять врачам. — Теперь и водители в курсе. Скоро на проходной будут здороваться: как мама, Галина Петровна, плиту выключили?
— Сколько раз в день она звонит?
Вопрос был встык, без подготовки, и сработал как надо: она не успела поднять забрало.
— Сегодня — двенадцатый. — Она глянула на телефон машинально. — Это хороший день. В плохие — по тридцать. Ночью ещё бывает, в три, в четыре. Спрашивает, почему я из школы не пришла. Я, значит, задерживаюсь. Мне пятьдесят два, а я из школы задерживаюсь. — Она усмехнулась одним углом рта, и смешного в этой усмешке не было ничего.
— Давно?
— Заметили года три как. Диагноз в феврале поставили, официальный. Я до последнего думала — характер портится, возраст, все же ворчат. А потом соседка звонит: ваша мама у подъезда стоит. В халате, в тапках, февраль. Папу встречает с работы. — Галина Петровна повертела кружку. — Папа в девяносто восьмом умер.
Я молчал. Тут не надо было ничего говорить, тут надо было не мешать. Серая пелена над ней пришла в движение — слова выходили, как воздух из перекачанного колеса, со свистом, но давление падало.
— Она суп теперь солит по три раза. Забывает, что солила, и солит. Я приезжаю после работы — через полгорода, час двадцать в одну сторону, — выливаю, варю новый. Она обижается: хороший был суп. Вещи прячет от «воров» и забывает куда, а виновата Лида, соседка, тридцать лет дружили — теперь Лида у неё серёжки крадёт. Лида звонить перестала, я её понимаю. Сиделку я приводила, хорошую, по рекомендации. Мама её выгнала со скандалом, кричала — чужой человек в доме, ты меня сдать хочешь. Я потом неделю… — Она махнула рукой. — Брат в Питере. Звонит ей по воскресеньям, десять минут. Мне потом пишет: держись, ты сильная. Всё. Вся помощь. Держись, ты сильная.
— А вы уже никакая не сильная, — сказал я.
— А я уже никакая. — Она согласилась просто, без кокетства. — Я на той неделе счёт чуть не отправила не тому контрагенту. Поймала в последнюю секунду, руки тряслись потом полдня. Я главбух, понимаете? Я тридцать лет цифры не путаю. Начну путать — мне конец, меня уволят, и правильно сделают. Я уже заявление прикидывала. Уволюсь, сяду с мамой…
— И через полгода вас можно будет класть рядом, — сказал я. — Двоих.
Она подняла глаза. Я держал её взгляд, и интерфейс на прямом контакте развернул мне всё её хозяйство: пелену, валидол, чёрные обрывки по краям и глубоко на дне — тёплое, золотистое, живое, задавленное, но живое. То, ради чего она это всё тащила. Мама в саду, улыбается в объектив.
— Вы там, у кулера, трубку не взяли, — сказал я. — И подумали кое-что. На полсекунды. А потом сами себя за это казнили, я по лицу видел.
Она побелела.
— Вы не могли…
— Мог. У меня работа такая — я людей вожу и на них смотрю, двадцать лет. — Я говорил тихо, без нажима. — Договаривать не надо, я знаю, что там было. И скажу вам вещь, которую вам никто не сказал, ни врач, ни брат. Это подумали не вы. Это подумал мозг, которому три года не дают спать. Мысль — не поступок, Галина Петровна. За мысли не судят. Их даже не выбирают — они как икота.
Она смотрела в кружку. По болотному прошла первая трещина.
— Теперь про злость, — сказал я. — Вы на маму злитесь, потом себя грызёте, и так по кругу, да? Так вот, в вашей маме теперь живут двое. Мама — и болезнь. Болезнь звонит вам двенадцатый раз про плиту. Болезнь прячет серёжки и выгоняет сиделку. А мама — та, которая иногда сквозь это проступает и говорит «доченька» так, как раньше. Разведите их по разным углам. На болезнь злиться можно и нужно, это как злиться на гололёд — никто вам слова не скажет. А маму жалко. Это два разных чувства, и пока вы их держите в одной кастрюле, они вас сожрут.
Про двоих в одном теле я знал, положим, побольше любого невролога, но об этом источнике знаний распространяться не стал.
— Двое, — повторила она медленно. На вкус попробовала. — Надо же. А ведь легче. Вы не поверите, вот прямо сейчас — легче. Почему так?
— Потому что с болезнью можно воевать, а с мамой нельзя. Вы три года воюете с мамой и проигрываете. Поменяйте противника. — Я долил ей чаю. — Дальше — практика, слушайте. Одна вы её не вытащите. Вы это знаете, просто боитесь произнести вслух, потому что вам кажется, что помощь — это предательство. Так вот сиделка — не «сдать маму». Сиделка — подкрепление. Ошибка была в подаче: чужой человек в доме. А надо — «это Вера, она МНЕ помогает по хозяйству, у МЕНЯ спина». Не маме помощница — вам. Гордость у мамы работает по-прежнему, через неё и заходите. И начинайте с двух часов в день, не с полной смены.
Она слушала уже по-рабочему — я видел, как в серой пелене проступают колонки, как в ведомости. Бухгалтер включился, а бухгалтер — это надежда.
— Врачу покажитесь ещё раз, не тому, который «а что вы хотите, возраст». Схемы есть, на ранних стадиях процесс притормаживают. Чуда не обещаю, время — обещаю. Дальше, техника: газовый клапан с отсекателем поставьте, копейки стоит, закрывает сам. Чайник с автоотключением. Таблетница с сигналом. Колонку умную с напоминаниями — я своей бабушке поставил. Ругаются они с ней насмерть, но таблетки пьются и сериал включается. Половина ваших звонков про плиту закончится, потому что плита перестанет быть вопросом жизни.
— А брат? — спросила она вдруг зло, и злость эта была здоровая, розовая, я ей обрадовался. — Брату что, тоже колонку?
— Брату — смету. — Я пожал плечами. — Не «держись, ты сильная», а цифрами: сиделка стоит столько, твоя доля такая, перевод до пятого числа. Помощь принимается в рублях и в сменах, остальное — открытки. Так и напишите. Он, кстати, легче отделается, чем думает, и сам вздохнёт: мужики от «держись» страдают не меньше вашего, просто им стыдно, что кроме «держись» у них ничего нет. Дайте ему прайс — дадите ему способ быть сыном.
Она неожиданно засмеялась. Коротко, но по-настоящему.
— Прайс… Господи. Вы точно водитель?
— У таксиста за смену три университета. — Я допил свой чай. — И последнее, Галина Петровна. К Валерии Сергеевне сходите. Сегодня.
Смех кончился. Она сжалась:
— Вы что. Узнает про маму — под первое же сокращение… Мне пятьдесят два, куда я пойду с рынка труда?
— Она узнает так или иначе. Или от вас сегодня — или из платёжки не тому контрагенту через месяц. Сравните последствия, вы же бухгалтер. — Я кивнул на дверь в конце коридора. — Попросите сдвинутый график, удалёнку на полдня, что вам там нужно. Хозяйку я вожу полгода и кое-что про неё знаю: за правду у неё не увольняют. За правду у неё наливают чай. Идите сейчас, пока смелость тёплая. Смелость — продукт скоропортящийся, до понедельника не доживёт.
Она стояла, прижав кружку к груди, как грелку. Потом поставила её на подоконник, одёрнула кофту тем же движением, каким одёргивают китель, и пошла по коридору — не к залу. К кабинету.
Я остался у окна с валидолом на языке. Он теперь будет держаться до вечера, я знал по опыту, и это был честный тариф. Дешевле, чем у неё: у неё этот вкус стоял три года без выходных.
Лера освободилась в восьмом часу, вышла из офиса задумчивая и в машине долго молчала, глядя на вечернюю Полянку.
— Странный день, — сказала она наконец. — Регламент дожали, это ладно. Тут другое. Галина Петровна, главбух моя, десять лет со мной, кремень-человек. Пришла в конце дня и… В общем, у неё мама. Деменция. Три года, представляешь? Три года она это тащила одна и молчала, я ей за это время два раза премию урезать хотела за рассеянность. — Лера повернулась ко мне. — Я ей график сдвинула, удалёнку дала, у нас в соцпакете, оказывается, компенсация сиделки есть, я сама забыла. Сидела передо мной и плакала. Кремень — и плакала. Говорит, ей сегодня добрый человек подсказал, что смелость до понедельника не доживает.
— Умный человек, — сказал я, глядя на дорогу.
— Угу. — Лера смотрела на меня секунды три, и я чувствовал этот прищур. — У меня в офисе завёлся добрый человек, и я даже догадываюсь, в каком он кресле сидел и чей чай пил. Маша доложила, что печенька осталась нетронутая.
— Улика косвенная. Может, я худею.
— Может. — Она отвернулась к окну, и я видел в отражении, что она улыбается.
Дальше ехали молча, и молчание было хорошее. Я вёз домой женщину, которая сегодня дала своему бухгалтеру график вместо выговора, и думал, что впервые за месяц у меня в рюкзаке лежит тайна, которая не весит ничего. Носить — одно удовольствие.
Голова к вечеру гудела нижним регистром — чтение в упор, да ещё с чужим горем, встало мне в стандартный тариф. Терпимо и до мигрени не дошло. Я как раз прикидывал, лечь ли пораньше, когда телефон завибрировал незнакомым московским номером, и вместо звонка пришло сообщение. Потом второе. Потом посыпались фотографии.
Иван. Пятнадцать снимков, мужские лица, анфас. Под ними одна строка: «Посмотрите внимательно. Никого не узнаёте?»
Я сел на кухне, налил воды и стал смотреть внимательно, как просили. Голова гудела, лица плыли, я гонял их по кругу третий раз, и на третьем круге меня прошиб холод.
Двоих я знал.
Седьмой номер — сменный водитель Артура, молчаливый такой, возил его по чётным, я сто раз видел этот подбородок в зеркале чужого «Майбаха». И одиннадцатый — из СБ холдинга, стойка на входе в офис на Пресне, он мне пропуск обновлял. Фамилий я не помнил, да и слава богу: фамилии в моём положении — лишний груз.
Значит, вот как выглядит мой фантом в работе. Иван взял описание — кепка, полтинник, тихий голос — и прогнал через своих. Пятнадцать человек, у которых нашлись похожие приметы и, надо думать, неудачное алиби на нужные дни. Двое из ближнего контура. Люди сидят в этой подборке, живые, с семьями, и понятия не имеют, что их лица гоняют по проверкам из-за человека, которого никогда не существовало.
Я допил воду и стал отвечать. Писал медленно, взвешивая каждое слово на аптечных весах.
«Уверенно — никого. У седьмого похожа посадка головы и подбородок, но тот, кого я видел, был заметно старше и плотнее. Остальные мимо. Извините, если не помог. Темно было и кепка».
Перечитал. Седьмого я выбрал расчётливо: сходство назвать — но тут же увести возрастом. Не опознание, а туман правильной консистенции: свидетель старается, свидетель добросовестный, но ничего не может утверждать. Никого не топлю и никого не обеляю.
Отправил. Ответ пришёл через минуту, одним словом: «Принято».
От этого «принято» по спине прошёл холодок. Не угроза, ничего личного — просто где-то в Москве моя выдумка легла в чью-то таблицу, и таблица продолжила заполняться. Машинка работала. Я её завёл, а выключателя мне к ней не выдали.
Субботнее утро реабилитировало пятницу: солнце, овсянка, Лера в халате составляла список на рынок. Позвонил отец — я по голосу сразу услышал, что ничего не случилось, голос был выходной.
— Сын, не отвлекаю? Организационное. Тамара звонила, Воронеж переносится — у Кати сессия, она там с академической задолженностью воюет, Тамара сказала, что принимать гостей в таком нервном доме плохая примета. Сдвинули на июль. Ты как?
— Переживу, — сказал я честно. — У меня июнь и так трещит, если честно.
— Вот и я так подумал. Тамара, правда, велела передать, что холодец за перенос будет в двойном размере. Это у неё высшая форма извинения, ты цени.
— Ценю. Передай, что мы с Лерой на двойной холодец согласны письменно.
Посмеялись, попрощались. Я отложил телефон и поймал себя на улыбке до ушей. Раньше слово «Воронеж» было для меня точкой на карте. Теперь там переносили сроки, воевали с сессией и извинялись холодцом, и всё это называлось коротким словом «родня».
А в Подольске в это же субботнее утро — я узнал об этом сильно позже и восстанавливал по чужим рассказам — Вадим Сергеевич Орлов пил чай.
Чай он пил по-старому, из стакана с подстаканником, привычка со времён, когда сутки делились на дежурные и отсыпные. Кабинет над его центральным сервисом был обставлен без роскоши: стол, сейф, карта области на стене. На карте флажками были отмечены сервисы — свои синим, чужие красным. Красных за последний год поубавилось.
Андрей вошёл без стука, положил на стол серую папку и остался стоять.
— Всё по Петрову, Вадим Сергеевич. Как просили — полностью.
— Садись, чего ты как на докладе. — Орлов подвинул папку к себе, но открывать не спешил. — Своими словами. Что нарыл?
— В том и дело, что ничего. — Андрей сел на край стула. — Биография ровная, как рельс. Флот, автоколледж, таксовал, сервис держал — сгорел сервис, работник погиб. Долги, развод, жена ушла к коммерсанту в Подольск. Год назад — дно днищем: коммуналка просрочена, кредит висит.
— А потом?
— А потом с конца года начинается кино. — Андрей загнул палец. — Адвокат с Тверской, ставка у которого больше, чем у Петрова месячный оборот был. ЧОП, камеры, тревожная кнопка. Сканер за сто двадцать. Гаражи скупает с переплатой, наличными, не торгуясь. Механикам платит выше рынка. И держится, Вадим Сергеевич, вы же сами с ним говорили. Таксисты так не держатся. Он паузы держит, как…
— Как следователь на допросе, — сказал Орлов. — Видел. Дальше.
— Дальше искал, откуда деньги. Кредитов нет. Наследства нет. Выигрышей нет. Криминала не видно. Деньги есть, а источника нет. Так не бывает.
Орлов отпил чаю, посмотрел на карту. Помолчал.
— Бывает, — сказал он. — Ровно в одном случае так бывает, Андрюша. Когда источник не хочет, чтобы его видели. Человек не сам поменялся, ему спину подпёрли. Вопрос — кто. — Он наконец открыл папку, полистал не читая, закрыл. — «ВентИнвест» этот, где он у Романова помощником сидит. Возьми под лупу. Учредители, движение по счетам, кто деньги заводил. Не запросами в лоб — аккуратно, через своих.
— Понял. А если и там чисто?
— Если и там чисто… — Орлов повернул стакан в подстаканнике, и ложечка тихо звякнула. — Значит, чистили профессионалы, а это уже само по себе ответ. Знаешь, Андрюша, я в органах пол жизни отслужил и одну вещь усвоил крепко: самые большие неприятности начинаются не там, где нашёл. Там, где искал и не нашёл.
Андрей забрал папку и вышел. Орлов остался сидеть, глядя на карту с флажками. Красный флажок на Московском шоссе под Серпуховом торчал среди синих, как заноза.
— А если покровитель у тебя тот, о ком я думаю, — сказал он вслух, сам себе, пустому кабинету, — то разговаривать с тобой, таксист, надо очень вежливо.
Он допил чай и пододвинул к себе телефон.