Глава 3
Телефон после отцовского звонка ещё лежал тёплым у сахарницы, когда я прислушался к дому. Из гардеробной шёл ритмичный шорох — дверцы там ходили по третьему кругу. Выезжать мы собирались к десяти, на часах не было и девяти, и по всему выходило, что Лера на ногах с рассвета.
К столу она вернулась собранная, при укладке, только янтарь её шёл мелкими лимонными искрами, частыми, как пузырьки в минералке. Один сарафан лежал на стуле в прихожей, второй висел на двери. Брюки, судя по звукам поражения из гардеробной, выбыли ещё в четвертьфинале.
Я доваривал овсянку и между делом перебирал в голове текучку. Толян прислал фото ещё в семь: на площадке у ангара лежали серые секции ворот, их привезли накануне вечером, и рядом для масштаба стоял Мишка, подпирая верхнюю, как атлант. Крылов божился, что в понедельник пролёт встанет и поедет вверх под собственным мотором. Я показал фото Лере:
— Смотри. Ворота будущего. Пол года назад у меня вместо ворот была дверь съёмного бокса, и та на честном слове держалась.
— Красивые, — оценила Лера. — Мишку не придавит?
— Мишка сам кого хочешь придавит. Он на шинке да на мойке за полгода вон какой вырос, мать не узнаёт.
Конверт мой шёл третьи сутки — по прикидкам, где-то между перевалкой и Дели. Я мысленно вёл его, как диспетчер ведёт фуру с товаром: граница, перегруз, склад, таможня, у которой нет к нам вопросов. Смешное занятие — следить за письмом, которое нельзя отследить. Успокаивало тем не менее исправно.
— Галина Петровна мне сегодня в восемь утра план прислала, — сказала Лера, гоняя ложкой овсянку. — Перехода на удалёнку. В субботу. В восемь утра. Таблица на три листа, всё по колонкам. Бухгалтер даже выдыхает по форме.
— Это она от облегчения. Дай ей месяц — в отпуск запросится.
— Уже. На июль подала, впервые за десять лет на лето, я проверила. — Лера покосилась на меня, но тему «доброго человека» развивать не стала: на неё у нас со вчерашнего вечера действовал мораторий.
— Кстати. — Я сходил в прихожую и вернулся с пакетом, который прятал там с четверга. — Форма одежды на сегодня. Согласована с принимающей стороной.
Она заглянула внутрь и достала резиновые сапоги. Тридцать седьмой размер, зелёные, в белую ромашку — других в магазине у трассы позавчера не нашлось, я брал что было.
— Это что?
— Дресс-код. Бабушка ещё в четверг по телефону предупредила: после дождей к грядкам не пройти. Велено прибыть в сапогах.
— Я думала, ты пошутил тогда. — Лера повертела сапог, разглядывая ромашки. — Ген. Я сегодня знакомлюсь с бабушкой милиардера в резиновых сапогах с ромашками.
— Ты сегодня знакомишься с бабушкой, у которой кот сначала оценит твои сапоги, а потом решит, жить тебе или нет. Ромашки — твой козырь.
Она примерила сапоги прямо поверх на босую ногу и прошлась по кухне, серьёзная, как на подиуме. Я держал лицо сколько мог. Секунд пять, наверное.
Гостинцы собирали по утреннему Лериному списку — вот, значит, что она писала в халате, пока я думал про рынок: чай подороже, докторская, сыр помягче, зефир. Пока грузились, она дважды переспросила, не мало ли везём, и один раз — прилично ли в сарафане. Я носил сумки и помалкивал: лимонные искры такими разговорами не гасятся. Их гасит только бабушкино крыльцо.
— Слушай, — сказала она в машине, когда уже Серпухов остался позади. — А что ей говорить вообще? Про что с ней разговаривать?
— Про огород. Про кота. Про меня можешь гадости — она поддержит и своих добавит.
— Я серьёзно. — Лера смотрела в окно, и губы у неё чуть шевелились, как перед выступлением. — Ген, я с монополистами торгуюсь и не потею. Вчера человека на восемь миллионов подвинула, у него чуть галстук не развязался. А тут нервничаю, вот честно. — Она помолчала и добавила тише: — У меня же бабушек не было. Обе умерли, я маленькая была совсем. Я не знаю, как с ними, ну, с бабушками в смысле.
Вот оно что. Я переложил руку с рычага на её ладонь.
— Тамару Андреевну прошла? Прошла. Библиотекаря с сорокалетним стажем допроса, между прочим.
— Тамара Андреевна проверяла меня. — Лера повернулась ко мне. — А эта бабушка будет смотреть на тебя. Того ли ты привёз. Это, знаешь ли, страшнее.
Умная женщина. Возразить мне было нечем, и я сказал единственное, что знал точно:
— Ешь всё, что дадут. Проси добавку. Хвали пирожки. Это валюта, курс стабильный.
— Записала. — Она достала из сумки коробку, перевязанную лентой, посмотрела на неё с сомнением. — Чашка фарфоровая. Нормально? Я перебрала всё: духи — глупость, конфеты — как секретарше на восьмое марта… Или чашка тоже мимо?
— Чашка встанет в сервант, за стекло, и будет показываться гостям со словами «это мне Лерочка подарила». Пить бабушка будет из своей, с отбитой ручкой. И это высшая форма признания, имей в виду.
Лимонные пузырьки поутихли. До Дубков Лера даже задремала на полчаса, а я вёл машину и думал, что везу знакомиться с бабушкой женщину, у которой оборот больше, чем у половины района, и что нервничает она сильнее, чем перед всеми своими монополистами разом. Что-то в этом было правильное. Про настоящую цену вещей.
Дубки открылись за поворотом как всегда сразу, без подготовки: изгиб дороги, рябины вдоль обочины, зелёная крыша над знакомым срубом. На столбе калитки, на самом верху, сидел Маркиз и делал вид, что нас тут никто не ждёт.
Бабушка вышла на крыльцо раньше, чем я заглушил мотор. В новом платочке — я такого у неё не видел, васильковый, — и по одному этому платочку можно было понять, как она готовилась.
Лера выбралась из машины, одёрнула сарафан, взяла коробку с лентой. Плечи у неё были каменные.
— Здравствуйте, Зинаида Пав…
— Худющая-то какая, господи, — сказала бабушка, всплеснув руками. — Это чем же вас в Москве кормят, что вы такие все прозрачные? Иди сюда, дай хоть посмотрю на тебя.
И обняла. Сразу, с крыльца, не дав договорить отчество. Лера на секунду застыла с коробкой на весу, а потом я увидел, как каменные плечи оттаяли, и рука её легла бабушке на спину, осторожно, как кладут руку на что-то очень дорогое и хрупкое.
— Валерия я, — сказала она куда-то в платочек. — Можно Лера.
— Лерочка, значит. Вот и славно. Иди руки мой, у меня пирожки стынут, а стылый пирожок — это уже не пирожок, а документ о том, что хозяйка ворона.
Экзамена не случилось. Я шёл следом с сумками и понимал, что зря готовил Леру к обороне: бабушка приняла её заочно по моим рассказам, еще месяц назад, когда планировала грядки, и сегодня просто выдавала готовое решение. Совет директоров в одном лице, кворум имеется, вопрос закрыт единогласно.
За столом стояла окрошка и пирожки двух сортов, с капустой и с яблоком. Лера ела так, что мой инструктаж не понадобился: добавку попросила сама, на втором пирожке зажмурилась, и бабушка, увидев это зажмуривание, расцвела, как рыбак при поклёвке.
Коробку с лентой Лера вручила между окрошкой и чаем, и я засёк момент по её ушам — уши порозовели раньше слов. Бабушка разворачивала подарок обстоятельно, ленту смотала и отложила в шкатулку, бумагу разгладила. Достала чашку, поднесла к окну, посмотрела на просвет.
— Батюшки. Тоненькая какая, аж светится. Это ж красота, а не посуда. — Она встала, открыла сервант и определила чашку за стекло, на среднюю полку, рядом с фотографией деда. Постояла, поправила на миллиметр. — Вот тут будет жить. Гостям стану показывать: скажу, что Лерочка подарила.
Чай себе она налила в старую, с отбитой ручкой. Лера поймала мой взгляд, и губу она прикусила вовремя — смех удержала, только плечи дрогнули. Прогноз сбылся дословно, до серванта включительно.
— Чем же ты, Лерочка, занимаешься-то? — спросила бабушка, подвигая ей четвёртый пирожок.
— Тканями торгую. Оптом, с Азией работаю.
— Купчиха! — обрадовалась бабушка так, словно Лера призналась в родстве с космонавтом. — У нас в роду купцов не было, одни работяги да такс… — она вовремя остановилась и поправилась, слегка закашлявшись, — милионер один, и то, пропал где-то.
На её оговорке я чуть не поперхнулся, но оценил конспирацию. Бабушка тем временем продолжала, как ни в чем не бывало:
— Будешь первая. А готовить умеешь, или в Москве это уже отменили?
— Плохо, — честно сказала Лера. — Учусь вот. У Гены.
— Этот научит. — Бабушка глянула на меня с гордостью и подозрением одновременно, у неё это умещалось в один взгляд. — Он, на сколько его знаю такой: за что ни возьмётся — через месяц хоть в телевизор показывай.
Я жевал пирожок и не встревал: у бабушкиных формулировок был свой фарватер, и лишние уточнения там только мешали.
— Алиса, — велела она колонке в красном углу, — скажи, какая завтра погода.
— Завтра в вашем районе до двадцати трёх градусов, без осадков, — отрапортовала Алиса и добавила: — Отличный день, чтобы провести его с близкими.
— Ишь ты. Подлизывается, — сказала бабушка. — Алиса, помолчи, у нас гости.
— Хорошо, молчу.
Лера уронила ложку в окрошку. Смеялась она до слёз, вытирала глаза запястьем и начинала снова, а бабушка сидела довольная — номер с колонкой был у неё, судя по отработанности, гвоздём программы.
Потом был двор. Дождь накануне прошёл серьёзный, тропинка к грядкам чавкала под подошвой. Сапоги с ромашками пошли в дело под бабушкино одобрение: «Хозяйственная, сразу видать». Лера в них поверх сарафана выглядела как обложка журнала «Приусадебное хозяйство», о чём я ей и сообщил. Мне пообещали расправу.
У забора бабушка притормозила и показала главное:
— Гортензии, Геночка подарил. Гляди, «Анабель» первые шапки выкинула, белые будут, с кулак. Две соседки её пока цвет набирают, они попозже пойдут.
Кусты прижились, держали тугие зелёные соцветия, и одно уже белело по краю. Я смотрел на них и вспоминал гортензии у другого забора. Июльский полдень, лейка оттягивает руку вниз, дужка режет пальцы, из носика плещет мимо, и половина воды уходит на горячую дорожку. Дорожка темнеет пятнами, тянет от неё мокрой пылью и нагретым камнем. Мама смеётся за спиной и говорит, что из меня выйдет садовод. Была эта картинка моя или не моя, я так и не понял. Лежит такое в голове без подписи, а кто её туда положил, я выяснять давно перестал. Загнал поглубже, на сохранение. Сегодня был не её день.
— А вот это, — бабушка подвела Леру к дальней грядке, — для тебя. Лично. Клубника пошла на той неделе, рви сколько хочешь. Маркиз тут пробовал — ему не понравилось, так что вся твоя.
— Для меня? — Лера посмотрела на грядку, потом на бабушку. — В смысле — для меня?
— В прямом. У всех в этом доме своё хозяйство: у меня — весь дом, у Геночки гортензии, у Маркиза сарай, теперь у тебя грядка. Приезжаешь — она тебя ждёт.
Лера присела и сорвала первую ягоду. Потом вторую. Потом села на корточки основательно, подоткнув сарафан, и пошла вдоль грядки, как комбайн, — городская женщина с укладкой, в сапогах с ромашками, с перепачканными пальцами и совершенно счастливым лицом. Янтарь её горел чисто, без единой искры помех, и на языке у меня стояла карамель пополам со сливками. Восемь миллионов и подвинутые монополисты остались где-то в другой жизни, до поворота с рябинами.
Финальную печать поставил Маркиз. Он явился с обходом территории, посидел в метре, изучая обстановку, а затем поднялся, подошёл и влез Лере на колени целиком, всеми своими рыжими килограммами. Устроился, завёл мотор.
Бабушка застыла с тяпкой в руке.
— Ну всё, — сказала она торжественно. — Считай, прописана. Он у нас абы к кому не идёт. Он и разбирается в людях получше некоторых. — И глянула на меня со значением, которое расшифровали только мы двое.
Люду я заметил по движению за штакетником — вдоль улицы шло что-то стремительное и розовое. Розовый сарафан, пучок зелени в руке, курс прямиком на нашу калитку. На полпути стремительное притормозило: разглядело во дворе Леру. Развернулось на пятке — фырк я расслышал даже с крыльца. Сделала десять шагов прочь. Постояла. И развернулась обратно.
— Гена! — Люда возникла у калитки, сияя, как витрина. — А я мимо иду, дай, думаю, зайду. Там это… работник твой у меня «Матиз» доделывает. Датчик какой-то менял, сказал, теперь как новая. Спасибо, что прислал, дельный он у тебя. Серьёзный такой.
— Серёга дело знает, — согласился я.
— Ага. Серьёзный, — повторила Люда со значением и посмотрела мимо меня.
Смотрела она на Леру, и это было не смотрение даже, а полная инвентаризация: босоножки, оставленные у крыльца, сарафан, серьги, укладка, перепачканные клубникой пальцы. Как рулеткой обмерила, с занесением в ведомость. Лера эту процедуру выдержала. На таможенных досмотрах её разглядывали и подольше, так что подбородок она держала ровно и кивнула Люде первой. Маркиз с её коленей не слез, чем и обозначил позицию двора.
— Ну, я пойду, — подытожила Люда, вручив бабушке пучок зелени. — Щавель, свеженький. Гена, ты там Серёже скажи… ну, что смородина у меня в июле пойдёт. Пусть знает.
И ушла, унося интригу про смородину. Бабушка посмотрела ей вслед и вынесла вердикт:
— Шебутная. Но добрая.
Лера дождалась, пока мы пошли к калитке провожаться с огородом, и спросила вполголоса, глядя прямо перед собой:
— Тайная поклонница? Или мне стоит напрячься?
— Расслабься. Это она по моему механику Серёге вздыхает. У нас в сервисе на её появление целый регламент: очередь смотрин и график дежурств. Учёт ведёт Толян, у него под это отдельный блокнот заведён.
— График покажешь, — сказала Лера. — Хочу убедиться, что тебя в нём нет.
— Я вне конкурса. Мне смородину не предлагали, слышала? Только Серёже.
Она фыркнула почти по-людиному и перестала коситься в сторону калитки. Одну галочку она себе, судя по прищуру, всё-таки поставила.
Ближе к отъезду бабушка позвала меня в сени, снять с верхней полки банки под клубнику. Лера осталась в огороде, дорывать свою грядку. Дверь бабушка притворила, на колонку в комнате оглянулась, хотя Алиса до сеней не доставала при всём желании.
— Ну что, Максимушка. — Это имя она позволяла себе шёпотом и только при закрытой двери. — Правильную ты девушку привёз. Глаза честные, ест хорошо, добавки не стесняется, кота не боится. И тебя любит — это ж за версту видать, чего она нервничала, спрашивается.
— Понравилась, значит. — Я поставил снятую банку на лавку, донцем вверх.
— Понравилась. — Бабушка подала мне вторую банку, потом опустила руки и посмотрела снизу вверх мне в лицо. — А теперь ты мне скажи. Она про тебя знает? Про всё вот это твоё… переселение?
— Нет, бабуль. И пока нельзя.
— Пока. — Она покачала головой. — Ты это «пока» уже сколько носишь? То-то. Тайна, Максим, она как камень в сапоге — идти можно, а следы всё одно кривые выходят. И чем дальше, тем кривее.
— Скажу — потеряю её. Она в такое не верит. Проверял, издалека заходил — говорит, так только мошенники рассказывают.
— А ты как хотел? Чтоб она сразу поверила в этакое? — Бабушка забрала у меня банку, протёрла её фартуком, хотя банка была чистая. — Я вот знаю. И что? Разлюбила я тебя? Сижу вон, пирогами твою Леру кормлю, радуюсь. А ведь мне поверить было — сам понимаешь, не с колокольни спрыгнуть.
— Ты — это ты.
— И она, может, — это она. Ты её не решай за неё, Максимушка. — Бабушка сказала это без нажима, укладывая слова, как банки в сумку, по одной. — Я не гоню, оно такое с наскоку не делается. Только ты уж не тяни до того дня, когда она сама догадается. Бабы вранья не прощают. Правду — прощают, всякую, я навидалась. А вранья — нет.
В сенях пахло сухими травами с притолоки и свежим деревом от новой крыши — Жилины поработали на совесть, в позапрошлую грозу ни капли не пропустило, бабушка отчиталась за обедом с гордостью коменданта крепости. Я стоял с банками в руках и молчал. Возразить было нечего и тут. День выдался урожайный на правоту моих женщин.
— Ладно, — бабушка толкнула дверь, впуская свет. — Неси, комбайнёрка твоя, поди, уже полведра нарвала. В июле за смородиной приезжайте. Вдвоём.
Провожать нас вышли всем составом: бабушка до калитки, Маркиз до машины. Багажник бабушка загружала лично, отбирая у меня свёртки: пирожки — отдельно, чтоб не помялись, огурцы — под сиденье, где холодок, банки с вареньем — в полотенца, чтоб не звенели, клубнику — Лере в ноги, целее доедет. Логистика у неё была поставлена не хуже Лериной.
— Ну, Лерочка. — Она развела руки, и Лера шагнула в них уже сама, без заминки. — Приезжай. Хоть с ним, хоть без него. Грядка твоя, я за ней пригляжу, но рвать без тебя не стану — не моё.
Лера обняла её и задержалась. На секунду дольше, чем положено по протоколу прощаний, и ещё на одну сверху. Я стоял у машины и видел её лицо над бабушкиным васильковым платочком: глаза закрыты, и что-то в этом лице доплачивалось — за обеих умерших бабушек, за все несостоявшиеся пирожки, за банки варенья, которые в её детстве закатывать было некому, за тридцать пять лет без такого вот платочка рядом. Бабушка гладила её по спине и не торопила. Она такие вещи понимала без интерфейса.
— Береги, — сказала она мне вполголоса, когда Лера уже садилась в машину. И добавила, строго: — Обоих себя береги. Понял меня?
— Понял, бабуль.
Маркиз запрыгнул на столб калитки и провожал нас взглядом до поворота — я видел в зеркале рыжее пятно на фоне заката, пока его не съели рябины.
Обратно выехали в седьмом часу. Багажник вёз банки с клубникой, огурцы первые, пирожки в полотенце и трёхлитровую банку Людиного малинового, которую бабушка передарила нам с формулировкой «мне своего девать некуда».
Лера продержалась до трассы. На трассе голова её съехала мне на плечо раз, другой, и я подложил ей свёрнутую ветровку. Спала она, обняв банку клубники, стоявшую у неё на коленях, — рука так и лежала на крышке, охраняла. Городская женщина, оборот и монополисты. Полведра нарвала, почти столько же съела на месте.
— Это лучшая бабушка на свете, — пробормотала она, не открывая глаз, где-то под Заокским. — Она меня клубникой накормила до состояния удава. И сказала приезжать хоть без тебя.
— Это она умеет. Вербовка первым контактом.
— Я завербовалась… — Лера зевнула и уплыла обратно в сон.
Я вёл машину сквозь длинный июньский закат и держал в голове бабушкино, из сеней. Не решай за неё. Легко сказать. Решить за неё я не мог, открыть всё пока не выходило, и оставалось помалкивать, только цена у этого росла каждый месяц. Камень в сапоге. За такие формулировки я в прошлой жизни платил консультантам хорошие деньги.
Телефон завибрировал чуть за Серпуховом. Экран я посмотрел уже под красным. Анна Игоревна. Журналистка писала поздно и по делу, как всегда.
«Добрый вечер. Готовлю большой материал про Д. Источник сообщает: его машину за последнюю неделю дважды видели ночью на старой автобазе за мясокомбинатом. Оба раза после полуночи. Вы в его делах разбираетесь лучше меня — не знаете, с кем он там может встречаться?»
Я прочитал сообщение ещё раз, медленно. Лера спала, держа банку с клубникой на коленях. Дали зелёный, и я покатился через перекрёсток, на котором в этот час не было ни одной машины.
«Не знаю, — набрал я на следующем светофоре. — Но очень хочу узнать».
Отправил и поехал дальше, только думать теперь мог об одном. Старая автобаза. Два визита за неделю, и оба за полночь. У Дроздова горит развод и трещит по швам отчётность. Тридцать пять процентов долей под ним вот-вот разъедутся, а он именно сейчас катается в промзону, куда порядочный депутат не заедет и днём.
Дроздов не умел молчать, это знали все, кто имел с ним дело: он был человеком-громкоговорителем, скандалом на ножках. А тут — неделя тишины, вторая, месяц. Ройтман всё повторял, что эта тишина ему хуже любого барометра. Выходит, зря мы искали, где он молчит. Он не молчал. Он всё это время говорил — просто собеседников выбирал не из нашего списка.
Дома я перенёс спящую Леру из машины на диван, накрыл пледом, отнёс клубнику на кухню. Потом постоял у окна с телефоном в руке, глядя на тёмный двор.
Автобаза за мясокомбинатом. Надо было выяснить, кто туда ездит по ночам слушать депутата Дроздова. И почему-то мне заранее казалось, что ответ мне сильно не понравится.