Глава 11
Бабушка позвонила в субботу, в девять, когда я допивал первый кофе и досматривал присланный ночью прайс от Русика. Прайс, к слову, оказался вменяемый, я даже перепроверил две позиции — не опечатка ли.
— Геночка. — В трубке что-то грохнуло, потом зашипело. — Погоди, я сковородку сниму… Алиса, тише сделай! Тише, я сказала! Вот же навязалась на мою голову. Ты слышишь меня?
— Слышу, бабуль. Вы с Алисой опять воюете?
— А как с ней не воевать, если она мне с утра романсы ставит? Я ей говорю: поставь Зыкину. Она ставит. А потом сама, без спросу — какой-то дыц-дыц. Говорит, вам может понравиться. Откуда она знает, что мне может понравиться? Она меня знает без году неделя!
Шипение в трубке прекратилось, сковородка была спасена. Я сидел с кружкой и слушал, как моя бабушка отчитывает колонку — сердито и обстоятельно, без малейшей надежды на исправление, потому что колонку, как и Маркиза, переубедить нельзя, можно только перетерпеть.
— У меня новости, — доложила она, навоевавшись. — «Анабель» распустилась, вся до последней шапки. Белая стоит, Геночка, как невеста, я вчера возле неё полчаса простояла. Соседки приходили смотреть. Люда фотографировала для своего этого… телефона. Так что передай Лерочке: пусть приезжает смотреть, пока не осыпалась. И смородина пошла, первая уже висит, тёмная. В июле поспеет, как я и говорила.
— Передам. Она и сама рвётся.
— Знаю, что рвётся, мы созванивались. — И тут бабушка набрала воздуху, и я понял, к чему мы всё это время шли. Гортензии были разминкой, и смородина тоже. — Максимушка. А сказал?
О главном она спрашивает одним словом. Длинный вопрос человеку есть куда обойти, а тут обходить нечего.
— Нет, бабуль. Не сказал.
Она помолчала. В трубке тикали её ходики, где-то мяукнул Маркиз, требуя своего. Она не вздохнула и ни слова не сказала мне про камень в сапоге. Просто молчала в трубку, а мне под этим её молчанием делалось хуже, чем было бы под любой проповедью.
— Ну, — сказала она наконец. — Тебе жить. Смородину-то приезжайте собирать. Вдвоём.
И перевела разговор на кабачки. Кабачков в этом году уродилось столько, что она грозилась выдавать их гостям принудительно, в багажник, не спрашивая. Ещё минуты три я слушал про Люду, которая заходила «просто так» уже дважды за неделю и оба раза интересовалась, когда приедут «мальчики из сервиса» — бабушка произнесла это с интонацией сводни, вышедшей на пенсию, но не бросившей практику, — и про то, что Маркиз поймал крота и принёс его на крыльцо, гордый, как министр. Обычный её отчёт, летний, урожайный. Я слушал бы его ещё час.
После звонка я ещё посидел с остывшим кофе. Суббота стояла за окном во всей красе, Лера спала, в доме было тихо. «Тебе жить» в бабушкином исполнении значило не разрешение, а прогноз, и прогноз не из благоприятных. Хуже всего, что спорить было не с чем: врал я Лере уже вторую сотню дней, и каждая новая ложь ложилась на предыдущие ровно, без зазоров, как хороший каменщик кладёт стену. Мастерство росло. Гордиться им не получалось.
Заодно я в третий раз за утро проверил телефон, хотя знал, что там пусто. Пятница прошла. Иван обещал к концу недели поднять архив банкомата, того самого, что смотрит на парковку через дорогу, — конец недели наступил и кончился, а от Ивана ни звонка, ни строчки.
Читалась эта тишина двояко, и оба чтения мне не нравились. Может, на записи ничего не нашлось, и тогда мне попросту нечего сообщать. А может, нашлось — и тогда со мной готовятся разговаривать уже не в кафе с самсой. Люди этой профессии не звонят с плохими новостями, они с ними приезжают.
Потом я открыл страницу фонда. Публичную отчётность, раздел поступлений — я лазил туда каждый день с середины недели, примерно с тем же чувством, с каким в прошлой жизни открывал утренние котировки. Раздел был пуст. Двенадцать дней Шерпа истекли ещё в среду, конверт по всем срокам давно должен был лежать на чьём-то столе в Сити, а фонд молчал так же ровно, как Иван.
Два молчания за одно утро, и ни одного я расшифровать не мог.
В сервис я поехал к полудню — суббота у нас рабочая — и попал на маленький праздник, о котором никто не объявлял.
У мойки, на перевёрнутом ящике, стоял торт. Магазинный, с кремовыми розами, уже початый. Вокруг топтались Мишка, Дима и Никита, у всех троих в руках были одноразовые вилки, а у Никиты поверх вилки — лицо человека, который прыгнул с вышки и уже понял, что вода есть.
— О, шеф! — Мишка замахал вилкой. — Идите сюда! У нас тут событие. Никитос проставляется. Первая зарплата!
— Она вчера ещё была, — уточнил Дима. — Он до сегодня решался.
Никита покраснел и положил мне кусок — с той старательной точностью, с какой он теперь делал всё, от протирки стёкол до нарезки торта. Я взял тарелку и спросил, как положено спрашивать в таких случаях:
— Ну и куда первую?
— Долг закрыл. Треть. — Он сказал это, глядя не на меня, а в торт, но спина у него при этих словах выпрямилась сама. — По графику если, то к сентябрю всё закрою. Я посчитал. А это вот… — он кивнул на торт, — это с остатка. Мамке ещё цветы взял. Она сначала ругалась, что трачу, а потом ревела. Женщины, короче.
— Женщины, — солидно подтвердил Мишка, которому было до совершеннолетия еще ого-го сколько и который в женщинах понимал, как я в балете.
Торт был приторный, крем отдавал маргарином, и это был один из лучших тортов в моей жизни — в обеих, если считать честно. В прошлой мне случалось есть десерты, которые готовили люди со звёздами Мишлена. Ни один из них не был куплен на остатки первой зарплаты человеком, который три недели назад стоял у моих ворот, не решаясь войти.
Фон над всей мойкой стоял золотистый, тёплый, и я в нём погрелся минут десять, прежде чем ехать по делам. Погода в моей жизни в последнее время стояла такая, что греться следовало впрок.
Про сами поездки скажу коротко: их не было. Вернее, были — четыре заказа, все четыре пустые, как приёмная в воскресенье. Пенсионер до рынка, две подружки до салона, парень с рюкзаком до вокзала. Ни у одного из них ничего не болело — из того, что лечится разговором. Мироздание последние дни не подкидывало мне ни единого человека, которому надо, и я уже начинал коситься на эту тишину с подозрением. По условиям моей должностной инструкции простой не предусматривался, а что предусматривалось за простой — я выяснять не хотел. Оставалось надеяться, что у мироздания тоже бывают отпуска. Июнь всё-таки.
Лера позвонила в четвёртом часу, и по первому же слову я понял: случилось.
— Ген. — Голос у неё был странный, сдавленный, как у человека, который старается не засмеяться в театре. — Он позвонил.
— Кто?
— Мостовой. Сам. Лично. Слушай, я тебе сейчас дословно, я записала даже, потому что это надо сохранить для истории. — Она втянула воздух. — «Валерия Сергеевна, звоню поблагодарить. Вы же понимаете, рынок тесный, информация ходит. За таких хороших поставщиков — отдельное спасибо». Отдельное, Ген. Спасибо.
— А ты?
— А я сказала: всегда пожалуйста. — Она всё-таки засмеялась, коротко и зло. — И знаешь, что самое смешное? Он звонил поиздеваться. У него голос был, как у кота над сметаной. Он думает, что увёл у меня контракт. Он контракт подписал, Ген. С ними. Вчера.
Я отставил стакан с водой и позволил себе три секунды чистого, ничем не замутнённого удовольствия. Сработало. Бумага, полежавшая на столе две минуты в четверг, к субботе превратилась в подписанный контракт на другом конце Москвы. Скорость впечатляла: Инга передала информацию срочно, как передают горячее, пока не остыло. Значит, канал у неё отлаженный, и ходит по нему она не первый раз.
— Так, стоп. — Лера перестала смеяться. — Объясни мне ещё раз, только медленно. Я положила на стол бумагу, которую не собиралась подписывать. Через два дня мой конкурент подписал контракт с конторой, у которой четыре имени и два арбитража. И позвонил сказать мне спасибо. Я в этой цепочке где?
— Ты в начале и в конце. Всё остальное сделали за тебя.
— И что теперь будет? С ним, с Мостовым?
— Теперь у него медовый месяц. Месяца два-три всё будет прекрасно: образцы отличные, цены сказочные, менеджеры ласковые. Потом пойдёт первая большая предоплата, и начнётся то, за что эта контора четыре раза меняла имя. Сорванная отгрузка, потом извинения, потом тишина, потом у ответчика уже другое название. — Я прикинул. — К октябрю он будет судиться со стамбульским воздухом. Причём, заметь, мы ему ничего не продавали. Он сам нашёл, сам проверил — как умел, — сам подписал. Его собственная жадность, его собственная разведка. Мы разве что дверь не заперли.
Лера помолчала.
— Знаешь, что я поняла? — сказала она. — Я даже не про Мостового. Мостовой дурак, ему положено. Я про то, что он позвонил. Ему мало было украсть, ему надо было, чтобы я знала. Вот без этого звонка мы бы ещё месяц гадали, ушла бумага или нет.
— Люди, которые воруют, часто хотят, чтобы жертва знала. Иначе им невкусно. — Я сказал это и подумал, что звонок Мостового в мои расчёты не входил, я готовился ждать подтверждения месяцами, по косвенным. Подарок прилетел сам, на крыльях чужого самодовольства. — Запиши это себе в актив, кстати. Твой конкурент только что бесплатно подтвердил тебе утечку, назвал канал рабочим и снял все сомнения. Такие услуги дорого стоят.
— В актив. — Лера повторила это без улыбки. Слышно было, как она села. — Значит, в понедельник.
— Значит, в понедельник. Ты как?
— Нормально. — Пауза. — Нет. Не нормально. Десять лет, Ген. Но уже — нормально. Знаешь, когда стало нормально? Вот когда он сказал «отдельное спасибо». До этого у меня всё-таки жила где-то мысль, что мы ошиблись, что она просто мимо принтера ходила. А тут — всё. Кончилась мысль.
В понедельник я отвёз её на Полянку к десяти и остался ждать во дворе, на парковке — она не просила, я сам сказал, что посижу внизу. Не для охраны. Для охраны у нее есть Володя. Просто есть разговоры, после которых человеку лучше сесть в машину, где его ждут, чем в пустую.
Ждал я долго, почти час, и час этот тянулся, как очередь в регистратуру. Я успел разобрать почту, согласовать с Крыловым график на неделю — он прислал фото: плита лежала серая и гладкая, как стол, и на ней уже размечали оси под колонны, — и трижды отложить телефон, чтобы не написать ей «ну что там». Там было то, что должно было быть.
Она вышла в начале двенадцатого. Шла через двор ровным шагом, кивнула охраннику на шлагбауме. Села, пристегнулась, положила сумку на колени. Посмотрела перед собой.
— Надо будет пропуска новые заказать, — сказала она. — У нас пропуска со сроком действия, у неё до декабря был. Позвоню в бюро, пусть аннулируют.
— Лер.
— Всё нормально прошло. — Голос у неё был будничный, каким при мне обсуждают отгрузки. — Я позвала её, положила лист и ручку. Сказала: пиши по собственному, с сегодняшнего дня, расчёт получишь полностью, рекомендации не проси. Она посмотрела на лист, потом на меня, и я по её лицу увидела, что объяснять ничего не придётся. Она поняла за секунду, Ген. Ни одного вопроса мне не задала. Она этот лист ждала — может, не сегодня и не от меня, но ждала.
— Вообще ничего не сказала?
— Ничего. Написала, расписалась. Но уже в дверях все-таки обернулась: «Ты не накручивай себя, Лер. Устала просто, отдохни». — Лера коротко втянула воздух. — Заботливая. Её выгоняют за десять лет вранья, а она беспокоится, что я устала. И вот что самое поганое: она это искренне сказала. Я слышала, Ген, она правда за меня переживала. У неё в голове это как-то помещается вместе.
Она не договорила и махнула рукой. Мы выехали со двора, встали на светофоре у моста. Лера смотрела в окно.
— Я вот что скажу, и закроем тему. — Голос у неё был уже другой, тише. — Я много чего умею прощать, работа научила. Обманул на деньги — переживу, деньги считаются. Ушёл к конкуренту — бывает, рынок. Но когда человек сидит рядом с тобой десять лет и всё это время знает о тебе то, чего ты о нём не знаешь… когда у него всё это время есть второе дно, а ты ходишь по первому и ничего не слышишь… вот этого я простить не могу. Не умею. Там прощать нечем.
Светофор переключился. Я тронулся и вёл машину очень аккуратно, как по льду, хотя асфальт был сухой. Она говорила про Ингу. Каждое слово — про Ингу. И каждое слово ложилось в меня, как ложатся пули в тире — в одну и ту же зону, кучно. Человек рядом. Десять лет. Второе дно. У меня стаж был поменьше, зато дно поглубже, и ходила Лера по нему каждый день босиком и ничего не слыша.
Я промолчал. В этом я теперь мастер спорта — молчать в нужных местах.
В сервис мы заехали вместе — Лера сказала, что после такого утра ей нужно посмотреть на что-нибудь простое и честное, а честнее нашей мойки в радиусе ста километров ничего не водилось. Она пила чай с Палычем у ворот, Палыч показывал ей блокнот и объяснял про зазоры, и, судя по её лицу, её отпускало — медленно, по миллиметру, как отпускает затёкшую ногу.
А в третьем часу к воротам подъехал чёрный БМВ, и из него вылез Дроздов.
Я увидел его от ангара, метров с двадцати, и сначала не поверил. Потом поверил, и внутри у меня всё пришло в боевое расписание само, без команды: где Лера — у ворот, с Палычем, в стороне. Где ребята — Мишка с Никитой на мойке, Толян в боксе, Серёга под «Вестой». Где я — иду к воротам, спокойно, не бегом.
За рулём БМВ сидел парень, совсем молодой, и смотрел строго перед собой, в одну точку, как смотрят люди, которым стыдно за пассажира. Мотор он не заглушил.
Дроздов шёл через двор. Я не видел его вблизи с прошлой осени и сейчас смотрел, что от него осталось. Осталось много — туша была всё та же, костюм всё тот же, дорогой, только сидел он теперь криво, как чехол с чужой машины. Пил он, судя по цвету лица, не первый день, но сейчас был в том состоянии, которое хуже пьяного: всё понимает, ничего не контролирует.
— Вот он! — заорал Дроздов от середины двора, тыча в меня пальцем. — Вот, полюбуйтесь! Хозяин! Честный сервис, слыхали? Видим насквозь!
Двор замер. Клиент у мойки — мужичок с «Логаном» — так и застыл с ключами в руке. Дроздов дошёл до меня и встал в двух шагах. Несло от него перегаром и ещё чем-то кислым, лекарственным.
— Что, доволен? — Голос у него сорвался на сип и снова набрал. — Всё забрал? Базу описали, счета встали, жена… — он задохнулся, — адвокатишку своего московского на жену натравил! Семью мою! У меня дети, ты понимаешь, ты, таксист⁈ Дети!
Я молчал.
Внутри у меня стояла очередь из слов, копившихся год. Про Лёху. Про гараж, про то, чьими руками на самом деле разобрана его жизнь. Сказать хотелось до ломоты в челюсти, но я молчал и это получалось с большим трудом. Только двор был полон народу, у народа в карманах телефоны, и любое моё слово он унёс бы отсюда с собой, в записи.
«Стоп, машинист», — сказал во мне Макс, и я стоял.
А интерфейс тем временем работал, и лучше бы он этого не делал. Потому что вблизи Дроздов читался весь, насквозь, и читать это было тяжело. Никакой ярости там не было — ярость я у него видел раньше, она бурая, с искрами. Сейчас внутри у него всё сыпалось. Сплошное осыпание, обвал породы, серое вперемешку с чёрным, без опоры, без дна. А под самым низом, под обломками, горело жёлтое — чисто и отчаянно. Страх. Настоящий, без примеси. Всё в этом человеке было гнилое, купленное или сожжённое, и это горело по-настоящему, а мне пришлось это увидеть.
Ненавидеть его от этого я не перестал. Раньше эта ненависть была у меня полегче, а теперь я таскал её со свинцом внутри, и в этом состояла вся сегодняшняя прибыль.
— Молчишь? — Дроздов качнулся ближе. — Правильно молчишь. Ты ж у нас тихий. Тихой сапой всё… — Он завертел головой, подыскивая, на ком бы ещё разрядиться, и нашёл. — А это что за… Ты чего вылупился⁈
Никита стоял у мойки со шлангом в опущенной руке и смотрел ровно так же, как остальные, только был он к нам ближе остальных, и было ему девятнадцать лет. Дроздов пошёл на него, набирая по дороге ход, и голос у него за эти три шага поднялся до визга:
— Чего смотришь, щенок? Снимаешь, да? Все снимают! Я т-тебе сниму…
Не помню, чтобы я принимал какое-то решение. Просто в следующую секунду обнаружил, что стою между ними, спиной чувствую пацана, а моя рука держит депутата повыше запястья — не выкручивая и не сжимая до боли, а держа, как держат человека, который вот-вот повалится.
— Хватит, — сказал я ему одному, вполголоса.
Он рванул руку на себя, и я разжал пальцы сам, не дожидаясь второго рывка: по его лицу было уже видно, что к парню он не пойдёт. Заняло всё это секунды две, от силы три, и за эти две секунды я успел поймать боковым зрением у ворот поднятую руку с телефоном. Мужичок с «Логаном» снимал нас, и по тому, как удобно он для этого встал, снимал давно.
— Руки, — просипел Дроздов, отступая. — Руки распускаешь… Свидетели! Все видели⁈ Он на депутата… — он поискал слово, — напал!
Никто во дворе не пошевелился. Тишина стояла такая, что было слышно, как на мойке журчит вода из брошенного Никитой шланга. Дроздов обвёл двор глазами, не нашёл ни одного сочувствующего лица, как-то разом осел — и пошёл к машине, боком, по кривой. У БМВ он обернулся и сказал уже без крика, устало, и от этой усталости прозвучало страшнее крика:
— Думаешь, всё? Ничего не всё. Я ещё живой.
Хлопнула дверь. Парень за рулём сдал назад так осторожно, будто вёз стекло, и чёрный БМВ укатился в сторону трассы.
Двор ожил не сразу. Первым отмер Толян — он, оказывается, всё это время стоял в трёх шагах позади меня с ключом на двадцать два в опущенной руке, и я предпочёл не выяснять, какие у него были планы на этот ключ. Никита смотрел на свой шланг.
— Я не снимал, — сказал он мне зачем-то. — Шеф, я правда не снимал, я просто стоял…
— Знаю. Воду выключи, топит уже.
Лера подошла от ворот быстрым шагом. Лицо у неё было белое, а плечи она держала так прямо, что мне захотелось её усадить.
— Это он? Тот, который… про которого ты рассказывал?
— Он.
— Ты весь его концерт простоял молча. — Она разглядывала меня снизу вверх, проверяя, всё ли у меня на месте. — Он тебе в лицо орал. При твоих ребятах, при клиентах. А ты стоял.
— Ответил бы — он бы это унёс. Ему сегодня нужен был мой голос, желательно громкий.
— Вот. — Лера подняла палец. — Вот это меня и цепляет. Ты сейчас объясняешь так, будто заранее прикинул, что он приедет и как себя вести.
Спорить я не стал, потому что прикинул. Не в подробностях, конечно, но общий чертёж лежал у меня в голове с той минуты, как приставы вышли из его сервиса. Когда чёрный БМВ вкатился к недостроенному ангару, я не удивился ни на грамм, и вот это, если честно, пугало меня самого куда больше, чем сам Дроздов.
Она взяла меня за рукав и не отпускала до самых боксов, и по дороге дважды оглянулась на ворота, где давно осела пыль.
Вечером, когда всё было пересказано и наполовину улеглось, я вышел на террасу и набрал Ройтмана — чтобы сегодняшнее легло в его папку сегодняшним же числом. Изложил по порядку: кто приехал, что кричал, сколько человек видело, велась ли съёмка.
— Зафиксировал, — сказал Ройтман. — Подробно проговорим завтра, сейчас поздно и вы на нервах. Одно скажу сразу. Вы всё сделали правильно, Геннадий.
Он помолчал.
— К сожалению.
Я остался на террасе. Июньский вечер стоял теплый, светлый, где-то у соседей стригли газон, и пахло этой стриженой травой на три участка вокруг. По всем законам жанра мне полагалось сейчас перебирать сегодняшний день — сип Дроздова, его осыпающееся нутро, жёлтый огонь под обломками. А я перебирал другое.
Телефон в руках мужичка с «Логаном». Поднят он был с самого начала, с первого крика, и снял всё подряд: как депутат орёт на весь двор, как депутат прёт на девятнадцатилетнего пацана со шлангом. Несколько минут материала, из которого при желании собирается что угодно — от «пьяный чиновник кошмарит бизнес» до прямо противоположного. Вопрос всегда один: у кого в руках окажутся ножницы.
И одно движение в самом конце, которое на любом стоп-кадре выйдет лучше всего остального. Чётко, разборчиво и крупно.
Как таксист берёт депутата за руку.