Глава 17
Ответ Анне Игоревне я набрал в семь утра, с кухни, пока грелся чайник: «Разговор не телефонный. Кафе „Помпончик“ на Симферопольке, в десять. Найдёте?» Она ответила через минуту, одним словом: «Найду».
Гулять мы с Бароном сходили в шесть, коротко, по пустой улице до шлагбаума. Печенье в окошке будки он получил и в этот раз.
Лера спустилась в восемь, собранная, с телефоном у уха — договаривала с кем-то про сертификаты. Убрала телефон и посмотрела на Барона. Барон сидел в прихожей и смотрел на поводок.
— Он один вообще оставался? — спросила она.
— На смену. При Тамаре Ильиничне. Но там хрущёвка, за каждой стенкой свои.
— Здесь стенки толще. — Она почесала его за ухом. — Взрослый пёс, до вечера потерпит. Я приеду пораньше и выгуляю. И образцы наконец разберу, они с пятницы лежат.
Коробка из Намангана стояла у лестницы, где её в пятницу оставил курьер. Лера тронула её носком туфли, как трогают дело, до которого дошли руки, и уехала.
Уходил я вторым. Насыпал корм — к миске Барон не подошёл. Сел в прихожей и смотрел, как я обуваюсь, не мигая.
— Дом охраняй, — сказал я.
Голос вышел бодрый и фальшивый. Дверь я закрыл мягко. С той стороны не было ни звука. Ни лая, ни скулежа. Я постоял на крыльце, послушал эту тишину и пошёл к машине.
«Помпончик» стоял на трассе, не доезжая Серпухова, — красная стекляшка, шесть столов, очередь к раздаточному окну. Пончики здесь жарили в открытую, при тебе, и очередь не пересыхала даже в десять утра буднего дня. Жарила их Люба — имя ей кричали через окно дальнобойщики, по три раза на минуту, и на каждый крик она отвечала, не поднимая головы от масла. Я приехал за двадцать минут, взял шесть штук и два кофе, сел за дальний стол лицом к двери. Пудра таяла на горячем и схватывалась сладкой коркой. Настоящие. За такими не грех свернуть с трассы.
Анна Игоревна вошла ровно в десять. Зал оглядела от двери, коротко, и села напротив, спиной к окну. Из сумки достала папку, из папки — распечатку. Толстую, читаную, с загнутыми углами: файл столько не живёт. Положила перед собой и придержала ладонью — так придерживают заявление, которое написали давно, а отнести решились только сегодня.
Читалась она с порога, одной строкой. Оранжевое, ровное, с сухим жаром за скулами. Уверенность. Так не фонят люди, которые приехали просить.
— Кофе остывает, — сказал я. — И пончики здесь настоящие. Рекомендую.
— Верю. — К тарелке она не притронулась. — Геннадий Дмитриевич, сразу, чтобы без иллюзий. Я приехала не торговаться. Я приехала сообщить.
— А я собирался просить. Три дня, до пятницы.
— Нет.
— Три дня, Анна Игоревна.
— Вы не услышали. Нет. — Она разгладила верхний лист ребром ладони. — Десять дней вышли вчера. Я их выдержала до часа, хотя за язык меня никто не тянул. Это первое.
— А второе?
— Второе важнее. Вчера в шесть редактор вызвал меня сам и сказал: ставим. Завтра анонс на сайте, в четверг полоса.
— Тот же редактор?
— Тот самый, который трижды возвращал мне этот материал. То юристы против, то момент неудачный. Три года возвращал. А вчера — сам, я ещё до двери не дошла. Поезд ушёл с перрона, Геннадий Дмитриевич. Я приехала не разрешения спрашивать на отправление.
Всю ночь я собирал доводы под редакцию, которая боится. Прикидывал, как торговаться с человеком, у которого над душой юристы и нервный учредитель. Под редакцию, которая сама говорит «ставим», у меня не было ничего. Заготовку можно было выбросить вместе с ночью, в которую я её писал.
— Что у вас завтра в финале? — спросил я. — Последний абзац. Вы же его наизусть знаете.
— Знаю. — Она смотрела мне в глаза. — «Ответы на эти вопросы предстоит искать следствию и суду».
— Вот. Шесть эпизодов фактуры — и финал из пресс-релиза. Сегодня ваш материал кончается версией. Любой юрист Дроздова обзовёт его заказом и травлей перед процессом.
— Пусть попробует.
— Он не пробовать будет. Он будет работать.
— С чем? С фактами?
— С датой выхода. — Я отодвинул свой кофе. — В пятницу стороны выходят на мировое. Полоса в четверг — и подписи не будет.
— Откуда сведения?
— Оттуда же, откуда остальное. Из первых рук.
Она посмотрела на меня, как смотрят на поставщика, который в третий раз привозит товар без накладных, но всегда тот, что нужен.
— Допустим. И что мировое?
— То, что юрист Дроздова первым закричит про давление прессой и заберёт предложение, ему за это платят. А без мирового жена получает вместо доли лет пять судов. Вы про неё эпизод не писали. А она тоже пострадавшая, просто без эпизода.
— А если он всё-таки подпишет?
— Тогда в пятницу у вас финал, которого нет ни у кого. Человек, три года прятавший активы, сам ставит подпись и отдаёт треть. Номер дела, дата. Это уже не версия. Такое не опровергают, такое перепечатывают.
Она помолчала. Пальцы её лежали на распечатке и не двигались.
— Красиво излагаете. Теперь послушайте меня. В этих шести эпизодах живые люди. Женщина, которая вздрагивает от дверного звонка. Механик, который ушёл без расчёта и молчал, пока не продал гараж. Они говорили со мной не за красивые глаза, я обещала им, что это выйдет. Три года обещала. И про дверь поймите. Если я сегодня скажу редактору «подождём», второй раз «ставим» он не произнесёт никогда. Такие двери открываются один раз. Я в эту дверь три года стучала. Она открылась. А вы предлагаете постоять на пороге, потому что у вас пятница.
Права была она. По всем строчкам. У меня против её трёх лет было три дня и чужая подпись, которой я не распоряжался. Требовать здесь не имел права никто, а просить приходилось мне.
— Запретить я вам не могу. Требовать не могу тоже — не с чем. — Я подвинул тарелку к ней. — Могу одно сказать. В субботу материал будет весить вдвое больше, а редактору вы принесёте не задержку, а финал. Три дня против трёх лет. Курс плохой, я понимаю. Другого не имею.
Она смотрела в окно. За стеклом дальнобойщик брал у Любы пончики коробкой, Люба считала ему сдачу и смеялась. Анна Игоревна вернулась взглядом ко мне.
— Хорошо. До субботы. — Она закрыла папку. — Цена такая: в пятницу я сижу в зале. Сама, своими ушами, от первого слова до подписи. Никаких «источник сообщает».
— Зачем вам зал? К вечеру вы всё узнаете от меня.
— Затем, что три года я пишу эту историю с чужих слов. Конец я хочу услышать сама.
Я пожал плечами:
— Почему нет. Заседание открытое, зал казённый. Время скажу в четверг.
— Значит, в четверг.
— Просьба одна. Семейное — жену, детей — в текст не тащить. Это чужая жизнь, не фактура.
— Дети мне не нужны. Мне нужен зал.
— Тогда договорились.
— Договорились. — Она убрала папку в сумку, посмотрела на тарелку и взяла пончик. Потом второй. — А ведь правда настоящие. Возьму в редакцию десяток. У нас таких не осталось — ни пончиков, ни цен.
Редактору она пошла звонить из машины. За свой десяток расплатилась сама, моё «я угощаю» сняла взмахом руки, а на прощание кивнула куда веселее, чем здоровалась. Вышла она легко — так выходят из кабинета врача, где ничего не нашли. Я досидел, допил кофе, съел ещё пончик. Три дня у меня были.
Отец позвонил в начале первого, когда я выруливал со стоянки.
— Сын! — В трубке гремело железо, он звонил из цеха и оттого почти кричал. — Прошла! Ступино — наше!
— Дмитрий, ты…
— Сорок один миллион, Гена! С копейками! Аванс тридцать процентов, уже на счёте оператора, утром упал!
Дальше его понесло, как по перекату. Монтаж до декабря, приёмка по этапам. У заказчика главный по закупке Гордеев, мужик правильный, из технарей, сразу видно. И Вадим Сергеевич звонил, лично поздравил: хорошее начало, говорит, Дмитрий Андреевич.
Каждое второе слово было из тех, что в трубку не кладут. Суммы и фамилии. Открытым текстом. Он сдавал их в эфир с радостью человека, который первым в смене запустил новую линию и зовёт весь цех посмотреть.
— Дмитрий. Отец, подожди.
— Чего ждать-то?
— Давай это всё не по телефону. Я приеду. Сегодня.
— К трём успеешь? Бумаги подниму.
— Успею.
— Ну и хорошо. Тогда жду.
Трубку он не клал. Я слушал его цех: где-то били по листу, потом перестали. Кто-то прошёл мимо, о чём-то спросил — он не ответил.
Гудки.
К «РомТеху» я подъехал без десяти три. Отец ждал не в кабинете, а внизу, у проходной, в рабочей куртке поверх рубашки. Повёл через цех, и по дороге его отпустило: у смотанных в бухты воздуховодов он остановился и хлопнул ладонью по оцинковке.
— Ступинские. Первая партия. Звенит?
— Звенит.
— То-то.
Читался он золотым, с тёплой карамелью на языке. Радость без примеси, у взрослых людей редкая. Я шёл рядом и старался эту карамель не трогать раньше времени.
В кабинете на столе лежали протокол итогов и график платежей, ровной стопкой, углы к углам. Рядом — коробка конфет, початая с угла: победу здесь уже отметили, по-заводски, чаем. Отец налил и мне.
— Осунулся ты чего-то, — сказал он, ставя стакан передо мной. — Кормят тебя там, в Москве?
— Кормят. Неделя такая.
— Ну-ну. — И пододвинул конфеты углом ко мне.
Полчаса мы сверялись, и сверяться было приятно. Оператор зашёл на конкурс, оператор выиграл, оператор подписал. «РомТех» встал за ним субподрядчиком по рыночным ценам, и первый счёт от завода уже висел в оплате. Пошли закупки — оцинковка со Ступина, крепёж, изоляция, мелочёвка по мастерским. Всё через расчётный счёт оператора, с накладными, которые не стыдно показать кому угодно.
— Андрей звонил, — сказал отец.
— Который?
— Ихний. Который с папками ходит. Вежливый до невозможности. Попросил реестр закупок за месяц и копии двух счетов, для сверки, говорит, порядок такой.
— Дал?
— В тот же день. С сопроводительным письмом и описью. — Отец поправил стопку бумаг, хотя ровнее она уже быть не могла. — А через два дня он мне сам перезвонил. Всё, говорит, в порядке, Дмитрий Андреевич, спасибо, вопросов больше нет.
— Так и сказал?
— Так и сказал. Только тоном таким, будто ему за эти вопросы премию обещали.
— Обещали, наверное.
— Вот и я подумал.
Стакан я так и держал, не отпив. Плечи у меня опустились сами, и только по этому я понял, что держал их поднятыми с середины мая. Проверили, значит. Посмотрели на нашу конструкцию с той стороны и увидели ровно то, что мы им и показывали, — небольшую аккуратную контору с белыми закупками и заводом-работягой за спиной. Сто двадцать миллионов лежали в железе и в допусках, и вынуть их оттуда можно было теперь только вместе с заводом.
Отец придвинул к себе график платежей и провёл пальцем по строке, которую знал наизусть.
— Теперь про дальше. Я сроки посмотрел, Ген. Мы этот контракт сдадим раньше. Недели на две. А если Ступино не подведёт с профилем, то и на три.
Он сказал это и посмотрел на меня, ожидая.
— На три недели раньше, — повторил я.
— Приёмка будет с первого раза, я тебе обещаю. У меня Гриценко на монтаже, он с закрытыми глазами. И по деньгам выходит лучше расчёта: мы на изоляции взяли объёмом, там процентов пять сверху упало само.
Он говорил, а я считал.
— Достань приложение по опциону. Перечень критериев.
— Зачем оно тебе сейчас? — Он смотрел на меня так, как смотрят на гостя, который посреди застолья спрашивает, где у хозяев счётчик воды.
— Затем, что мы его сейчас выполняем.
Перечень он достал. Я развернул лист и положил между нами, лицом к нему. Восемь пунктов, отпечатанных с двойным интервалом. Ройтман называл этот лист сонетом и правил его два вечера.
— Читаю. Пункт первый: сдача объекта в срок, установленный контрактом, или ранее.
— Сдадим ранее.
— Закрыт. Пункт второй: приёмка без замечаний с первого предъявления.
— Закроем.
— Пункт третий: отсутствие претензий заказчика в течение гарантийного квартала. — Я поднял глаза. — Гриценко у тебя с закрытыми глазами?
Отец молчал.
— Пункт пятый: маржинальность оператора не ниже двенадцати процентов. Ты только что сказал, что взял на изоляции пять сверху. Сколько выходит?
— Четырнадцать. — Он произнёс это тихо. — С копейками.
— Из восьми пунктов мы за один контракт закрываем четыре. Может, пять, если гарантийный квартал пройдёт чисто, а он пройдёт чисто, потому что работаешь ты. — Я подвинул лист ещё ближе. — Этот список писали так, чтобы он не сошёлся никогда. Дверь без ручки. А мы с тобой сейчас эту ручку прикручиваем. Своими руками, с той стороны.
Отец взял лист. Читал он его, наверное, минуты полторы, и я за эти полторы минуты не сказал ни слова. Потом положил обратно и посмотрел на меня.
— Ты мне предлагаешь работать хуже.
— Я предлагаю работать по нашему изначальному плану.
— Это одно и то же, Ген. — Он не повысил голос, и от этого стало хуже. — Ты в цех выйди. Там сорок человек, которые вот эту партию делали. Гриценко сегодня в шесть утра приехал, сам, никто его не гнал. Я к ним выйду и что скажу? Ребята, не спешите, нам по бумажке невыгодно?
— Никому ничего говорить не надо.
— А как надо?
— Бумагой. — Я взял чистый лист из принтера и стал писать столбиком, как пишут дефектную ведомость. — Первое. Заказчик у нас кто? Комбинат. У комбината есть свои хотелки, которых нет в контракте, — они всегда есть. Найди их, оформи допсоглашением и добавь объём. Работы больше, срок официально сдвигается, и сдвигается по инициативе заказчика, за его подписью. Мы не тормозим. Мы делаем больше.
— Это… — Он подумал. — Это не враньё. Это работа.
— Второе. Маржа. Резерв под гарантийные обязательства ты не формировал?
— Нет.
— Сформируй. По уму, с расчётом, покажешь юристу. Он лёгким движением съедает два процента и делает это законно, потому что гарантия у нас три года, а мы за неё пока ничем не отвечаем.
— Двенадцать останется.
— Одиннадцать и восемь. — Я поставил галочку. — Третье. Приёмка. Вот тут я тебя ни о чём не прошу. Сдавай с первого раза. Один пункт из восьми — не страшно, страшно четыре.
Он читал мой столбик и молчал. Потом положил ладонь на стол и не убрал.
— Допник сделаем, — сказал он. — Резерв посчитаем, я и сам про него думал, ещё тогда в мае. — Он поднял глаза. — А теперь ты сядь и послушай.
Я сел ровнее.
— Мне это не нравится, Ген.
— Я знаю.
— И вот сижу я теперь, — сказал он, — с человеком, который мне сто двадцать миллионов дал без залога. И у меня в столе лежит бумага, которую мы с тобой писали так, чтоб он по ней ничего не получил.
Золото под ним потемнело до сапфирового, глубокого, с солью на языке.
— Я его не боюсь, — продолжил отец. — Мне противно. Я сорок лет по прямой, а тут вон оно как. Ты мне честно скажи, сын. Мы его кинем?
Вопрос был поставлен ровно. И ответить на него ровно я не мог.
Отец смотрел на меня долго. Потом кивнул. Не мне — куда-то в сторону окна, за которым гудел его цех.
— Ладно, — сказал он. — Значит, работаем.
Чай мой так и остыл нетронутым. Отец, убирая стаканы, посмотрел на него, но ничего не сказал.
Он проводил меня до машины. Придержал дверцу, пока я садился.
— Я в-вот что тебе скажу. Я сорок лет живу среди людей, которых проверять надо. Всех. А ты у меня один, кого не надо. Хоть с тобой поживу по прямой.
Он хлопнул ладонью по крыше, как в цехе по оцинковке, и пошёл к проходной, не оборачиваясь.
Я посидел с незаведённым мотором. Потом завёл.
От отца я выехал в шестом часу, и к Москве день предъявил счёт. Обруч сел на виски ещё в «РомТехе», на подъезде к МКАДу добавилась тошнота, и свет встречных фар стал резать глаза, как в юности после бессонной сессии. У поворота на посёлок я остановился на обочине и постоял с открытым окном. Легче не стало, но хоть перестало укачивать.
Лерин кроссовер стоял у крыльца — она сдержала слово, приехала раньше. Я вошёл. В доме было тихо, и тихо не по-вечернему.
В прихожей на полу лежал лоскут. Синий, с резаным зубчатым краем. Второй, жёваный, — на пороге гостиной.
В гостиной горела одна лампа. Посреди ковра стояла коробка — та самая, из Намангана, которую Лера утром трогала носком туфли. Точнее, стояло то, что от коробки осталось: бок разодран, крышка в углу. Лера сидела на коленях у журнального стола и раскладывала лоскуты по двум стопкам, побольше и совсем маленькую. Барон лежал у террасной двери, вжав голову в лапы, и не встал мне навстречу. Такого еще не было.
— Осторожно, — сказала Лера, не оборачиваясь. — Тут булавки.
Я разулся у порога гостиной и присел рядом с ней.
— Что это было?
— Это выкрасы. Сорок два цвета под осеннюю коллекцию заказчика. Крашение под эталон, шесть недель работы фабрики.
— Лер…
— Везли самолётом, потому что морем не успевали. — Она положила очередной лоскут в маленькую стопку. — Целых восемнадцать.
— Я…
— Подожди. Я считаю.
Она досчитала. Села на пятки, посмотрела на стопки.
— Двадцать четыре перекрашивать. Это август. Заказчик утверждает палитру пятнадцатого июля.
Говорила она мало и по делу — так говорят с подрядчиком, который сорвал срок и уже позвонил объясняться. Что у неё внутри, я при Бароне видеть не мог. Хватало голоса.
— Он же не нарочно, Лер. Он не хулиган, ты видела его неделю. Он первый раз в жизни остался один в чужом доме. Совсем один, на восемь часов.
— Я в курсе, на сколько мы уезжаем.
— Он неделю как потерял хозяйку.Она его всю жизнь под бок пускала, он один не умеет физически. Это не шалость, а тоска. И виноват не он. Виноваты мы: оставили и уехали.
— Мы, — повторила она.
— Мы оба. Утром вместе решили.
— Я помню, что было утром. — Она поднялась с колен. — А про вечер послушай. В этом доме за неделю всё встало под него. Подъём, отбой, полка в кладовке, миска на видном месте. Я не жаловалась, заметь. Я так-то его приняла. И вообще люблю собак.
— Лер, я же…
— А сегодня погибла моя работа за полтора месяца. И извиняться в этой комнате почему-то предлагается мне.
— Я не это говорю.
— Это.
Голова гудела вторым часом, к горлу подкатывало, и вместо того чтобы замолчать, я сказал:
— Это ткань, Лера. Её соткут ещё раз.
Она посмотрела на меня. Долго.
— Соткут. Конечно. Всё, что я делаю, можно соткать ещё раз.
Она собрала маленькую стопку, целых, выровняла края о стол и понесла наверх. У лестницы обернулась:
— Собаку я покормила. Ужинай без меня.
Дверью она не хлопнула. В этом доме доводчики, хлопать нечем. Просто наверху стало тихо.
Барон подошёл, когда её шаги стихли. Ткнулся мне в колено, постоял. Потом отошёл и лёг у входной двери, мордой к порогу. Всё он понял. Раньше нас обоих.
Ужинать я не стал. Выпил таблетку, погасил лампу и сел на диван, в темноту. Виски давило так, что закрытые глаза не помогали, и я сидел с открытыми. Потом собирал лоскуты с ковра, на ощупь, по одному, и складывал на стол ровной стопкой. Занятие было бессмысленное и единственно возможное. Барон следил за мной от двери, не поднимая головы, одними бровями.
В одиннадцатом часу я взял поводок. Барон поднялся молча, без обычного круга по прихожей. Мы прошли до шлагбаума и обратно, мимо тёмных заборов и спящих поливалок. В голове при нём было тихо, и на второй сотне шагов обруч отпустил — не весь, но дышать стало можно. Барон шёл рядом, не натягивая поводок, и через каждые десять шагов оглядывался на меня. Проверял. У крыльца он сел и заходить не спешил. Я сел рядом на ступеньку, и мы посидели вдвоём, глядя на освещённое окно спальни. Потом зашли.
Телефон засветился в первом часу. Анна Игоревна, длинно. Она никогда не писала длинно.
«По утечке. Нашла. Это редактор. Сегодня я сказала ему, что ставим в субботу, с финалом. Он не спорил. Совсем. Три года он спорил со мной из-за каждой запятой — а тут ни слова. Мне это не понравилось, и я проверила то, что надо было проверить месяц назад. Факты: тем двоим про материал сказал он. Знал он немного, так как особо не вникал: материал есть и почти готов. Эпизодов не знал, источников тоже. Где документы — понятия не имел. Потому и вопрос у них был один, общий: готов или собираете. Теперь вывод, отдельно, как я умею. Человек, который три года хоронил мой материал и сливал его чужим, вчера сам сказал „ставим“. Сам он такого не говорит. Значит, ему сказали. Вопрос прежний, только теперь он мой: кому нужна моя статья до пятницы?»
Я сидел с телефоном, пока экран не погас сам.
Ответа не было. Вопрос я мог только переписать своими словами: статья до суда нужна кому-то третьему. Не ей, не редактору, не мне. Утром я радовался, что выторговал три дня. Выходило, что торговался я не с ней. Кто-то строил график, в котором полоса выходит до подписи, — строил тихо, через человека, три года державшего руку на этой двери. Сегодня я этот график сломал, не глядя. Чей — я не знал.
Наверху скрипнула ступень.
Лера спустилась в темноте, босиком. Постояла у дивана. Потом легла рядом, лицом мне в плечо, и обняла — крепко, обеими руками. Я обнял её. Барон поднялся от входной двери, перешёл к дивану и лёг у наших ног, вздохнув всем корпусом.
Так мы и уснули.