Глава 7
Ройтман позвонил в девять сорок, когда я шёл по М-2 в сторону Москвы и прикидывал, что буду говорить человеку, с которым у меня в полдень чай. Чай на таких встречах наливают, но не пьют.
— Геннадий, докладываю по пунктам, — сказал он вместо здравствуйте, и по голосу я услышал, что пункты хорошие. — Первое. Определение вынесено. Вчера, во второй половине дня. Вера Павловна рассмотрела наше заявление в день поступления, без вызова сторон, как ей и предписывает кодекс. Второе. Арест на имущество Дроздова как физического лица, арест на долю в обществе, Росреестру — запрет регистрационных действий по всем семи позициям. Налоговой — запрет на внесение изменений в реестр. Третье, оно же главное: их заявления никуда не доехали. Регистрация приостановлена.
— То есть мы успели.
— Мы успели, — согласился он. — Замечу для истории: удача здесь не ночевала. Чистая процедура. Судья обязана рассмотреть такое заявление в день поступления — она и рассмотрела. Красота закона, Геннадий, в том, что иногда он работает.
Я поблагодарил, повесил трубку и какое-то время ехал просто так, слушая, как шуршит под колёсами мокрый после ночного дождя асфальт. Гонка, в которой у противника была фора в восемнадцать часов, закончилась. Кожин со своей доверенностью мог теперь оклеивать ею гараж. Дроздов остался сидеть на своём тонущем имуществе, как на чемодане без ручки, и это следовало отпраздновать — ну, скажем, глотком воды на заправке в Молоди.
Праздник вышел короткий. На съезде к заправке я поймал себя на том, что радуюсь вполсилы, процентов на сорок, и остальные шестьдесят заняты полднем. В полдень меня ждал дальний зал кафе «Зам-Зам» на Нагатинской набережной, и человек, который его для меня забронировал, умел портить любые праздники одним своим присутствием.
Оставшуюся дорогу я готовился. Репетировать перед таким собеседником вредно: отрепетированное он слышит, как я слышу перелив в стойке. Я разложил по полкам то, что уже говорил ему раньше, и запретил себе добавлять новое. Правило тут простое, я его вывел ещё в прошлой жизни, на переговорах поглощения: врать надо ровно столько, сколько соврал в прошлый раз. Ни словом больше. Улучшенная ложь — как улучшенная строка в договоре: юристы потом три недели разгребают, и разгребают, как правило, по твоему адресу.
Человек в кепке, возраст за пятьдесят, голос тихий. Сел, помолчал, оставил карту и конверт вышел. Темно было. Всё. Больше я не знаю ничего, и знать не хочу, и уточнять не буду, даже если мне предложат за уточнения квартиру в Хамовниках.
Отдельно я велел себе не забывать, кем я на этой встрече работаю. Я там работаю туповатым везучим мужиком, которому свалилась с неба чужая карта и который до сих пор не понял, во что вляпался. Туповатый мужик не строит версий и не интересуется, как идут поиски. Ему неуютно, ему хочется домой, и он честно старается помочь, потому что боится. Роль несложная, только обидная — но за обиду в этом театре доплачивают жизнью, так что потерплю.
«Зам-Зам» встретил меня обеденным гулом. У входа стоял парень в пиджаке и смотрел сквозь меня с усердием первогодка. Я кивнул ему как старому знакомому. Парень не дрогнул, но фон у него окрасился короткой оранжевой досадой: заметили. Мелочь, а приятно.
В дальнем зале пахло тестом и бараниной. Иван сидел за угловым столом, спиной к стене, лицом к проходу, и перед ним лежала картонная папка. Руки он мне не подал — он вообще за всё наше знакомство руку подал раз или два, но сейчас я это ценил: врать без рукопожатия дешевле.
— Садитесь. Чай будете? Не будете. Я тоже не буду.
Он налил себе пиалу и не притронулся к ней. Я сел и первым делом, ещё до всяких слов, прочитал его — на такой дистанции, через стол, это выходило само, хотел я или нет. И вот тут мне стало интересно.
Обычный Иван фонил тусклой сталью, гладкой, без зацепок. В прошлую встречу поверх стали играл жёлтый охотничий азарт с игристыми пузырьками — он тогда шёл по следу и следу радовался. Сегодня азарта не было. Поверх стали лежало ржавое и шершавое на вкус, как вода из старой трубы, и под ним тянуло усталостью — той, которую я знаю по дальнобойщикам на четвёртой сотне километров. Человек напротив меня был зол и вымотан, и злость его была старше нашего разговора. Он приехал сюда уже такой.
Повод у нас с ним был копеечный: пятнадцать фотографий, мои осторожные комментарии. А сидел он с лицом человека, у которого горит склад, и пожарные не берут трубку. Несовпадение я отметил и убрал к себе в папку — разбираться было некогда, разговор начался.
— Смотрите. — Он открыл картон и выложил передо мной четыре распечатки веером, как сдают карты. — Из ваших пятнадцати осталось четверо. По каждому отработали: где был и кто это подтверждает. У двоих подтверждения сыплются, у двоих стоят, но криво. И это всё, Геннадий Дмитриевич. Больше никого. По вашим подсказкам выходят только эти люди — и ни один не подходит.
Я взял распечатки, потому что их полагалось взять. Седьмой номер из прошлой подборки был тут — подбородок, посадка головы, человек, которого я осторожно назвал похожим. Остальных троих я видел впервые.
— Этот, — Иван вытянул из веера седьмого и положил отдельно, — вам понравился в прошлый раз. Похож, сказали вы, только старше и плотнее. Так вот, забавная деталь. Человек десять лет работает водителем. У нас. В гараже компании.
— И что это значит?
— Это вы мне скажите, что это значит.
— Я вам сразу сказал: похож. — Я положил распечатку обратно в веер, не торопясь, выровняв по краю. — Похож и старше. Если бы я хотел вам кого-то сдать, я бы сказал «он». Я говорю то, что видел: старше, плотнее, и в машине у меня сидел мужчина, которого я не знаю. А уж водитель он у вас или еще кто-то — тем более.
Иван смотрел на меня секунды три. Сталь у него лежала мёртво, а ржавчина ходила кругами.
— Вы же тогда на «Киа» работали, — сказал он, глядя уже в свои бумаги.
Вопрос был брошен вбок, походя, тоном человека, уточняющего погоду. И весил этот вопрос больше всего веера. Потому что тогда, в те недели, никакой «Киа» у меня не было — я крутил баранку белой «Октавии», убитой, арендной, с пробегом под двести сорок. «Киа» появилась позже. Промолчать нельзя: человек, который в самом деле возил того пассажира, поправит машинально, не задумываясь, как поправляют, когда путают имя твоей жены. Поправить гладко тоже нельзя — я пять минут назад разводил руками и говорил «темно было, не помню».
— Да нет, — я поморщился, и морщился я честно, потому что вспоминать ту машину было физически неприятно. — «Октавия» у меня тогда была. Белая, из парка, на ладан дышала. Она масло жрала, как не в себя, я его в багажнике литрами возил, до сих пор канистру помню. «Кию» я потом уже взял… зимой, что ли. Или в феврале. Не скажу точно.
— Значит, и машина была другая, — произнёс Иван ровным голосом, и от этой ровности у меня заломило корни зубов.
Он сделал пометку. Одну, короткую, не поднимая глаз.
— Регистратор в той «Октавии» стоял?
— Хозяйский стоял. Машина арендная, парковская, регистратор ихний, писал по кругу — сутки, может, двое, и поверх. Я её в парк сдал ещё зимой, после ремонта. Где она теперь — спросите в парке.
— Спросим, — сказал Иван. — Парк, кстати, наш.
Вот тут я позволил себе внутренне усмехнуться, на самом дне. Полгода люди Артура прочёсывали Московскую область в поисках следов человека в кепке, а белая «Октавия», единственный свидетель по делу, всё это время стояла у них же на балансе, в их же гараже, со своим затёртым по кругу регистратором. Хочешь спрятать вещь — положи её владельцу в карман.
— Теперь главное. — Иван отодвинул папку и положил на стол локти. — Мы подняли камеры. Все, какие были: городские, дворовые, с заправок, с магазинов. По вашему маршруту, за три дня до и за три после. Работали три недели, смотрели покадрово.
Он сделал паузу. Пауза была рабочая, инструментальная, он ею проверял моё лицо. Я держал лицо скучающим, а под ложечкой у меня в этот момент начал открываться люк.
— И знаете, чего мы там не нашли, Геннадий Дмитриевич? Мы не нашли, чтобы к вам в машину кто-нибудь садился. Совсем. Ни одного человека за весь вечер. Вы понимаете, как это выглядит?
Люк открылся до конца. Я знал этот вкус — свой собственный, не чужой: жесть и мокрая известь. Если они смотрели все камеры и не нашли посадку, значит, посадки не было, а значит, не было и человека в кепке, а значит, есть только таксист, у которого завелась чужая карта. Дальше арифметика простая, и делает её уже другой отдел.
Говорить надо было сейчас, в эту секунду, позже будет поздно. Оправдываться бесполезно, оправданий он за свою жизнь наелся по горло и различает их по первому слогу. Вытянуть могла одна кривая живая подробность, какую на ходу не сочинишь.
— А вы хорошо смотрели? — спросил я. — Прямо каждую мою остановку?
— Каждую.
— Я к чему. Я ту посадку плохо помню, но одно помню: я тогда встал не как обычно. Обычно я у бордюра торможу, две минуты, аварийка, поехали. А там было свободное парковочное место, я в него заехал целиком, по разметке, и аварийку всё равно включил — привычка. Стоял долго, он ещё копался, пока садился…
— Видели мы вашу остановку. — Иван поднял ладонь и договорил за меня, не сверяясь с бумагами. — Парковочное место. И аварийку вашу видели. Всё видели.
— Ну вот.
— Только чтобы кто-то садился — не видели.
За соседним столом захохотали над чем-то своим. Официант пронёс мимо чайник, поставил его через два стола, там завозились и зазвенели пиалами. У меня заложило уши. Весь сытый обеденный гул отодвинулся куда-то за стекло, и в голове толчками пошёл мой собственный пульс. Всё, приехали, сказал во мне кто-то очень спокойный. Значит, вот как оно бывает — в обед, под чужой смех.
Иван вытащил из папки последний лист. Это был стоп-кадр: серый зернистый прямоугольник, угол здания, кусок парковки, белая машина. Моя «Октавия», вернее, её половина. Он развернул лист ко мне и долго смотрел сам — не на меня, на кадр. Что-то он в нём разглядывал, что-то его в этом кадре не устраивало, и я видел, как ржавое у него над сталью ходит медленными волнами.
— Там камера на фасаде висит, — сказал он наконец. Сказал негромко и не совсем мне — так бурчат себе под нос, когда сводят ведомость и она не сходится на копейку. — Банк вешал, для своих нужд. Угол наклона у неё такой, что она цепляет только капот. Капот с номером. Салон — в мёртвой зоне. Дверь пассажирская — в мёртвой зоне. Вся посадка, если она была, прошла ниже кадра.
Он убрал лист в папку и выровнял её на столе.
— Значит, вопрос остаётся открытым.
Люк подо мной закрылся так же беззвучно, как открывался, и я стоял на его крышке, и крышка была толщиной в угол наклона одной камеры.
— Открытым, — повторил Иван и посмотрел на меня уже прямо. — Поэтому так. Напротив вашей парковки, через дорогу, отделение банка. В тамбуре банкомат, у банкомата своя камера, пишет в собственный архив, угол у неё другой. Архив нам обещали поднять. К концу недели посмотрим, что цепляет она.
Он поднялся, забрал папку, бросил на стол купюру за нетронутый чай.
— Никуда не уезжайте, Геннадий Дмитриевич. Вы у нас пока единственный, кто этого человека видел. Свидетель, — он попробовал слово на вкус и остался недоволен. — Ценный.
Собирался я сказать ему что-нибудь нейтральное на прощание, из вежливого набора, и уже открыл рот — и закрыл. Потому что поймал напоследок его фон целиком: ржавчина, усталость, и в самой глубине, подо всем, короткая обиженная искра, совсем человеческая. Его гоняли. Его, профессионала с многолетним стажем, гоняли сверху, как стажёра, и гоняли за что-то, к нашим фотографиям отношения не имеющее. Уставшему человеку нельзя дерзить и нельзя сочувствовать — и то и другое он запомнит. Уставшего человека надо просто отпустить.
Я кивнул. Он ушёл первым, парень от косяка снялся следом, и дальний зал сразу стал обычным залом обычного кафе, где хорошо кормят.
До машины я дошёл на ровных ногах и даже, кажется, обычным шагом. По дороге успел купить в окошке у входа бутылку воды и расплатиться, не уронив ни монет, ни лица. Организм — хороший работник, он держит смену до конца. Сел. Положил руки на руль, на девять и три. Посидел.
Чтение в упор, через стол, с собственным адреналином пополам. Тариф известный: виски сдавило, к затылку подкатывало тёплое и мутное. Я опустил стекло и сидел, слушая набережную. По реке шёл прогулочный теплоход, с него доносилась музыка, что-то бодрое, из девяностых. Жизнь была прекрасна примерно в четырёх метрах от меня. Требовалось до неё дотянуться.
Мозги мои сегодня были ни при чём — вот что следовало признать честно, глядя в зеркало. Всю дорогу домой я собирался гордиться выдержкой и деталью с аварийкой, и выдержка была, и деталь была, только решающим оказался угол наклона кронштейна, который лет пять назад прикрутил к фасаду банка неизвестный монтажник. Прикрутил бы на десять градусов ниже — и разговор в дальнем зале закончился бы иначе, и продолжение у него было бы уже с другими людьми, в помещении без самсы. Я мысленно отыскал этого монтажника и пообещал ему бесплатное ТО пожизненно.
А в пятницу они поднимут архив банкомата. И там будет либо ещё одна мёртвая зона, либо живая. Монета уже подброшена, вертится, и повлиять на её полёт я не могу никак. Незнакомое ощущение. В прошлой жизни я уже покупал бы этот банк вместе с банкоматом.
Подняв глаза от своих рук, я увидел под дворником белый листок. Квитанция. Пока я сидел в дальнем зале и решал вопросы жизни и смерти, город зафиксировал, что машина моя стоит в зоне платной парковки без оплаты, и выставил мне за это счёт. Я достал её, постоял с ней в руке. Судьба сегодня явно работала с юмором: жизнь она мне оставила, но пять тысяч рублей забрала — чтоб не расслаблялся. Я убрал листок в бардачок, к страховке. Оплачу. С судьбой надо рассчитываться вовремя.
К Лере я приехал в восьмом часу, по дороге заехав в «Пятёрочку» — за бородинским. Со вчерашнего вечера, с Павла Григорьевича с его пакетом, мне хотелось этого хлеба до странного сильно, как в детстве хочется чужой игрушки. Взял буханку, посмотрел на дату — свежая. Люба одобрила бы.
Лера обнаружила хлеб на кухне минут через десять после моего приезда и вынесла его в гостиную на вытянутой руке, как вещественное доказательство.
— Так. А это у нас что?
— Хлеб. Чёрный. Люди едят.
— Ген, мы с тобой завтракаем тостами и этой твоей чиабаттой. — Она повертела буханку, изучая. — И вдруг бородинский. Сам. Без повода. Я хочу знать, что случилось. Женщина? У неё пекарня?
— Пассажир вчера был. Хлебный человек. Вспомнил вкус.
— Пассажир. — Она прищурилась, и прищур был профессиональный, закупочный, под таким прищуром у неё монополисты снижали цену. — Показания путаные. Вчера ты приехал в двенадцатом часу, хлеба при тебе не было, я проверяла… то есть я не проверяла, но его не было. Сегодня хлеб есть, а пассажира нет. Где ты его прятал сутки, Ген? В себе?
— Носил с собой. Идеи надо вынашивать.
— Буханку он вынашивал. — Она положила хлеб на стол и посмотрела на меня с сожалением врача. — Всё с тобой ясно. Если завтра ты купишь кефир, я буду знать, что тебя подменили.
Кефир, между прочим, я тоже хотел купить. Промолчал — не всё следствию сразу.
За ужином она рассказывала про день, и день у неё был среднего качества: узбекская отгрузка встала на таможне на сутки, Маша уронила в шредер не тот договор, а Инга… На Инге Лера положила вилку.
— Третий раз за две недели, Ген. Сегодня опять: Лерочка, а что у нас по турецкому направлению, я слышала, ты кого-то ищешь. Между кофе и почтой, вскользь. Она всегда всё спрашивает вскользь, я раньше думала — манера такая. — Лера смотрела в стол. — Я доступы ей обрезала ещё в мае, ты знаешь. Она теперь работает как радар: сама ничего не видит, ходит и слушает. И я хожу рядом и тоже слушаю, и мне это надоело. Я так не могу — работать в собственном офисе, как в тылу врага.
— Значит, пора заканчивать.
— Как? Уволить — она уйдёт с тем, что уже знает, и я даже не пойму, кому она это отнесёт. Ловить за руку — за какую? Она ничего не выносит, она запоминает.
Я доел, отодвинул тарелку и некоторое время смотрел на буханку бородинского, начатую с горбушки, которую пододвинул к себе, чуть помазал растительным маслом, присыпал солью…
— Мне тоже, — тихо сказала Лера, наблюдая за моими действиями. Я улыбнулся и повторил ритуал. Сам же думал про её Ингу. Схема сложилась ещё на прошлой неделе, у камина она требовала только одного недостающего звена, и сегодня, слушая Леру, я это звено увидел.
— За руку ловить не будем, — сказал я. — Мы ей руку сами наполним. Дадим унести.
— Что унести?
— Один документ. Настоящий с виду, пустой по содержанию. Такой, который не жалко. — Я подал Лере горбушку. — И две минуты, когда он полежит без присмотра. Всё остальное она сделает сама. Если она та, за кого мы её держим, — документ уйдёт, и мы узнаем, куда. Если нет — полежит и вернётся в папку, и мы извинимся. Молча, перед собой. Мы уже делали такую процедуру.
Лера молчала долго. Янтарь её ходил медленными волнами, и по краю тянулась серая нитка — ей было погано. Десять лет дружбы кончались не скандалом, а вот этим: технической операцией с документом-приманкой.
— Расскажешь подробно? — спросила она наконец.
— Расскажу. Не сегодня. Мне нужно два дня, чтобы подобрать правильную наживку — такую, чтоб у человека руки зачесались.
Лера смотрела, как я вкусно откусываю горбушку маслом и солью.
— Знаешь, что меня в тебе пугает? Ты сейчас говорил про мою подругу, и рука у тебя ни разу не дрогнула. Ты хлеб мажешь ровнее, чем я в спокойной обстановке.
— Дрогнет ещё. У меня отложенная реакция, я всё переживаю ночью, по расписанию.
— Врёшь ведь.
— Вру.
— Ужасный ты человек, Геннадий Дмитриевич. — Она посмотрела на кусок хлеба в своей руке, потом отобрала у меня горбушку вместе с маслом и откусила. — Твой сто процентов вкуснее.
— Еще бы.
Больше в тот вечер мы к этому не возвращались. Она ушла отвечать на письма, а я домыл сковородку и полез в телефон выяснять, сколько стоит доставка образцов ткани из Стамбула. Цифру следовало знать заранее: в бумаге, которую мы положим на стол, всё должно сходиться до рубля, включая логистику.
Легли рано. Телефон мигнул, когда я уже уплывал: Толян. «Шеф, по новому поставщику опять тишина. Две позиции висят с пятницы, клиент с Крузаком звонил два раза. Что говорить?»
Я ответил одним пальцем, не открывая толком глаз: «Говори — до среды. Утром сам наберу».
Июнь на дворе, отпуска, у смежников всё едет, у перевозчиков всё едет. Наладится, куда оно денется.
Спал я крепко. Организм за день своё отработал и в дискуссии со мной вступать отказался.