Год 1905. Продолжение

Год 1905. Продолжение

Когда небо, расколовшись напополам, сыплет дождем, все мысли исчезают, смытые, растворенные этой водой. Остается лишь шум-шелест капель, едва слышное дребезжание стекла да глухая совершенно непонятная тоска.

С того дня, когда Федор обнаружил в лесу яму с черепами, минула неделя. Целых семь дней, а пролетели, как один. Палевич томился вынужденным ожиданием, но как назло в округе не происходило ничего необычного. Да и в доме было тихо: ни тебе волков белых, улыбающихся, ни рыжеволосых призраков с теплыми руками, ни, слава Господу, убийств или исчезновений. Жизнь, точно река после весеннего паводка, вернулась в старое русло и теперь неторопливо несла воды сквозь череду дней.

И Палевич постепенно начал привыкать к этому неспешному существованию в тихом пустом доме. Он предпринял было попытку вернутся в гостиницу, однако пани Наталья заявила, что в таком случае будет вынуждена просить пана Охимчика поселится в доме, что причинит ее репутации гораздо больший ущерб. Она по-прежнему панически боялась оставаться одна, и Аполлон Бенедиктович не без душевных мук и тщательно скрываемой радости согласился остаться.

Пани Наталья ко всему оказалась интересной собеседницей, образованной, умной, острой на язык и в то же время по-детски наивной и мечтательной. В ней странным образом уживались два человека, и никогда нельзя было предугадать, с кем из них имеешь дело.

Сегодня пани Наталья, сославшись на головную боль, поднялась к себе. Надо сказать, с каждым днем она становилась все более замкнутой и нелюдимой, двойное горе не сломало ее, но ожесточило. Аполлон Бенедиктович посоветовал адвоката, настоящего мастера дела, но, к вящему сожалению Палевича, на этом помощь, которую он мог оказать Камушевским, заканчивалась. Говоря по правде, Аполлон Бенедиктович не был уверен, что адвокат принесет хоть какую-нибудь пользу: вина Николая слишком уж явна.

В том-то и дело, что "слишком", это самое "слишком" и не давало покоя Палевичу, вынуждая коротать дни в этой глуши, слушать дождь да собирать разбегающиеся мысли в кучу. В большом зале горит камин, но огонь какой-то вялый и тепла почти не дает. В такие дни холодно по определению, и Аполлон Бенедиктович мерз нещадно. Заодно с холодом и болезни вернулись, кости ломило неимоверно, не вздохнуть, ни шелохнуться. Будет наперед наука, — с мрачной обреченностью думал Палевич. А то ишь, возомнил себя героем-спасителем, молодость вспомнил, жениться удумал. Даже не удумал, все ж таки Аполлон Бенедиктович был человеком рассудительным — порою чересчур рассудительным — чтобы воспринимать сию мысль всерьез. Но помечтать о том, как могла бы сложиться жизнь, если бы…

Философский вопрос, весьма подходящий для бесконечного серого дня, заполненного шумом дождя и вялым трепыханием огня в камине. Вот так и жизнь проходит, тут и до могилы уже недалеко.

Думать о могиле было неприятно, думать о работе невозможно, и Аполлон Бенедиктович решил не думать вообще. Он будет просто сидеть и слушать дождь. Где-то неизмеримо далеко, на самой границе ливня, хлопнула дверь, и по дому весело прокатился голос-гром.

— Эй, хозяйка, принимай гостя!

Палевич вздохнул, похоже, спокойный вечер пропал. И охота ж было пану Охимчику выходить из дому в такую погоду. Выгоду упустить боится, ни на шаг от пани Натальи не отступает, словно собака сторожевая.

Пан Юзеф, который не догадывался о неприязненных мыслях Палевича, — если и догадывался, то виду не подавал — вошел в залу, веселый и мокрый. Взгляд его блуждал, точно у пьяного, и Аполлону Бенедиктовичу почудилось в этом взгляде нечто смутно знакомое. Где-то он уже видел точно такие же глаза.

Или это сумрак, дождь и местные легенды сыграли с Палевичем злую шутку. Нормальный у доктора взгляд, чуточку сумасшедший, но нормальный. Встретившись глазами с Аполлоном Бенедиктовичем, Юзеф кивнул и улыбнулся, точно старому доброму другу.

— Добрый вечер.

— И вам вечер добрый. — Палевич решил быть вежливым и даже улыбнулся, хотя больше всего ему хотелось зевнуть в лицо незваному гостю, своим появлением прервавшему мирную дрему. — Ненастно сегодня.

— Ваша правда. Льет, точно в небе дыру проделали. — Юзеф протянул руки к огню. Мокрые рукава и брюки свидетельствовали о том, что плащ и зонт — плохая защита от разгулявшейся стихии.

— Пани Тереза уверена, что наступает конец света, а дождь — первое тому подтверждение, все про хляби небесные, которые разверзлись, ибо Господь желает утопить человечество в наказание за грехи.

От одежды доктора шел пар, а строгий черный костюм делал его похожим на натурального Диавола. Вот уж правду говорят: посиди в болоте, и в голове болото станет. Юзеф упомянул про Бога, Аполлон Бенедиктович припомнил Диавола. Какой из него Диавол, так, мелкий пакостливый бес. Юзеф, согревшись, довольно фыркнул и небрежным жестом откинул со лба мокрую прядь. Красуется, хоть и не перед кем.

— А где пани Наталия? — Как бы невзначай поинтересовался пан Охимчик.

— Почивать изволят. Мигрень у них.

— Ох уж эти женские недомогания, — по виду доктора нельзя было сказать, огорчен он отсутствием хозяйки дома или нет. — Зря ехал, выходит.

— Выходит, что зря.

— Как она? Сильно … расстроена? — Пан Охимчик даже голос понизил, видать от сочувствия.

— Сильно. — "Расстроена" — не то слово, пани Наталья убита, уничтожена, раздавлена горем, но Юзеф не поймет, он слишком поверхностный, чтобы понимать столь глубокие чувства.

— Неудачная семейка. На редкость, я вам скажу, неудачная. Пани Наталия, естественно, не в счет. Она — богиня, совершенство, ангел в стране демонов. Но братья, братья ее… — Пан Охимчик подмигнул, после памятного разговора он вел себя с Аполлоном Бенедиктовичем весьма по-приятельски.

— Не имел честь быть представленным покойному князю. — Сплетен Палевич не любил, как и сплетников, хотя и то, и другое, к вящему сожалению Аполлона Бенедиктовича, являлось неотьемлимой частью профессии следователя.

— Князь? — Юзеф презрительно фыркнул, и огонь, разозленный столь откровенным небрежением к покойному хозяину дома, выплюнул целое облако искр. — Помилуйте, какой из него князь?! Медведь лесной, необразованный, сатрап, тиран и самодур, полагавший, будто бы все вокруг ему обязаны подчиняться. А Николай? Вы только представьте себе на месте князя этого беспомощного труса, только и способного на удар в спину. Напасть на слабую женщину, что может быть отвратительнее?

— Поживиться за счет слабой женщины. — Палевич сразу же пожалел о сказанном. Не следовало раздражать Охимчика, тот еще мог быть полезен. Но, видит Бог, морализаторство пана Юзефа, его самонадеянность и извращенные понятия о чести раздражали неимоверно. Впрочем, пан Юзеф на язвительное замечание приезжего гостя отреагировал спокойно, будто ожидал чего-нибудь этакого, и возражения заранее подготовил.

— Думаете, я мерзок? Да я забочусь о своем благополучии, однако, согласитесь, это нормальное явление. Всяк человек желает иметь больше, нежели ему Господом отпущено. А, коли не желает, то он либо святой, либо дурак. Впрочем, на Руси, кажется, дураков любят и отнюдь не за святость, а за это их умение тупо копошится в грязи, не смея мечтать о большем. Со мною ей будет лучше, чем с братом. Я буду заботится, ухаживать за ней, как за редким цветком. Впрочем, Натали много и не надо, ромашка она, бледная, несчастная ромашка, выросшая в тени и в жизни не видавшая солнечного света.

— Ромашка, значит. — Палевич с трудом сдерживал желание схватить этого самоуверенного щенка за шкирку и вышвырнуть из дому. Надо же, какой знаток цветов выискался.

— Как есть ромашка. — Пан Охимчик, скрестив руки на груди, наблюдал за огнем. Чудной он сегодня какой-то, говорливый не в меру, веселый да радостный, хотя в последние дни ничего такого радостного и не случалось-то.

— Наталье с рождения была предначертана участь ромашки, безмолвной фрейлины при дворе прекрасной царицы. Магладена — вот кто истинная роза. Волшебная роза райского сада, по недоразумению забытая Господом на земле. О… Ее руки, ее губы, ее волосы, глаза… В ней все верх совершенства.

— Она и в самом деле была красива. — Осторожно заметил Аполлон Бенедиктович. Неуместная откровенность доктора выглядела, по меньшей мере, странно, однако, раз уж пану Охимчику хочется поговорить о покойной Магдалене, то следует слушать его, а не задумываться над причинами сей откровенности.

— Красивой? Да что вы знаете о красоте! Вы, если когда и любили, хотя, не в обиду будет сказано, я сомневаюсь, что такому черствому, зашоренному работой человеку доступны истинные терзания сердца… Повторюсь, даже если вы любили, то давно уже позабыли, что это такое. В женщине главное не внешняя красота. Кожа, волосы, губы, это, безусловно, важно, но главное, главное — огонь! Пламя внутри, которое, прорываясь наружу, влечет, манит к себе. В конце концов, красивое лицо — тлен, сегодня есть, а завтра глядишь — и неумолимое время жадным языком своим слизало прекрасные черты. А огонь, он не угаснет никогда. Мужчины-мотыльки летят на него, чтобы сгореть дотла, с восторгом принимая гибель из рук красавицы. Сначала тлеют крылышки. Это не больно и не страшно, жертва всего-навсего теряет способность улететь прочь, но она и не хочет улетать. Наоборот, она изо всех сил тянется к самому сердцу пламени и лишь дотянувшись, понимает, насколько опасное мероприятие затеяла, но уже поздно… Да, уже слишком поздно. — Охимчик умолк, запутавшись в своих поэтических построениях и нелегких мыслях. Аполлон Бенедиктович попытался перевести мотыльково-огненные сентенции в нечто более доступное пониманию. Похоже, что Магдалена была не просто старшей сестрой невесты графа, а истинно роковой женщиной, погубившей обеих братьев. Да и доктору не удалось избежать чар погибшей соблазнительницы. "Роза небесного сада"! А пан Охимчик — натура тонкая, поэтическая, видать и стихи сочиняет, переписывает по вечерам дрожащею от волнения и вдохновения рукой в тонкую тетрадку, которую хранит под матрасом. В представлении Аполлона Бенедиктовича поэты были личностями в высшей мере странными и ненадежными, сегодня они одно придумают, завтра другое, послезавтра третье, а, разобраться — то правды в тех виршах ни на грош, выдумка одна. Вон пан Охимчик по жизни врет, так разве ж в стихах своих он правду скажет? Да ни в жизни. Пользуется, небось, даром, чтобы девицам головы кружить. Иии панне Наталии, верно, пел про розы, ангелов, мотыльков да свечи.

Тьфу, пакость какая.

— Вы ведь поняли уже, верно? — Юзеф, опустившись в кресло, обхватил ладонями голову.

— Раскалывается, спасу нет. — Пожаловался он. — Да, признаюсь! Нет, каюсь и горжусь! Я тоже был ее любовником! Мы все были ее любовниками. По очереди. Сначала Олег, потом Николя, потом я. И снова Олег. Или Николя. Ей нравилось играть, мучить нас, представляя себя этакой царицей, владычицей душ, а нас рабами у подножия трона. Она могла выбрать любого — Олега с его деньгами, титулом и необузданностью, Николя с его собачьей преданностью, меня… Нет, вру. Меня она никогда бы не выбрала. Зачем ей нищий доктор, когда есть князь?

— Камушевский был помолвлен с сестрой Магдалены. — Осторожно заметил Аполлон Бенедиктович. Юзеф рассмеялся.

— С сестрой. А ей не было дела до сестры. Ей ни до кого не было дела, для Магдалены существовала лишь она сама, ее желания, ее прихоти. Весь мир — ее одна большая прихоть. Кстати, милая Натали не говорила вам, что Олег в голос заявил о своем намерении жениться? На Магдалене, естественно. Правда, она перевела все это в шутку, но, думаю, рано или поздно, Магда стала бы супругой князя. Княжной. Все им, все Камушевским… Ничего, я тоже стану одним из них, скоро, совсем скоро… Увидите, каким я стану мужем! Они за все ответят!

— Вам лучше вернутся домой. — Аполлон Бенедиктович отвернулся, чтобы не выдать свое раздражение. Неужто пани Наталия не видит, что этот ущербный, закопавшийся в старых обидах человек, ее не достоин. Да, мерзавец, который использует тяжелое положение женщины, чтобы вынудить ее к нежеланному браку, и в браке не станет хорошим, он так и останется мерзавцем.

— Раскомандовались… — Хмыкнул Охимчик. — Освоились в доме… Хотелось бы знать… Да, пани Наталья на многое готова ради спасения брата.

— На многое, но лишь подлец и негодяй воспользуется этим.

— Какие мы честные и благородные. А я… Я не честен! Я не благороден! И именно поэтому я победил! Я, а не вы! Я буду тут хозяином и тогда…

— Подите прочь.

Странно, но Охимчик послушался, молча развернулся и вышел. И только сквозняк и хлопнувшая дверь, на которой доктор выместил свое раздражение, засвидетельствовали, что пан Охимчик покинул дом.

Доминика

Я расшифровала дневник. Весь, вернее, почти весь, от первой до предпоследней страницы, и лишь Господь Бог знает, чего мне это стоило. Дело совсем не в сложности — шифр простой до примитивизма — дело в самих записях. Это как нырнуть в чужой разум и, растворившись в нем, стать другим человеком. Я честно пыталась понять Лару и не понимала. Это даже не пропасть между двумя людьми, это две стороны зеркала: с одной стороны гладкая поверхность, готовая отражать все и вся, с другой — невзрачная изнанка, которая ничего не отражает и ничего не представляет. А все вместе — зеркало.

Ну и бред же в голову лезет! Отложив тетрадь, я честно попыталась собрать разбежавшиеся мысли в одну кучу.

Лара знала про клад?

Лара знала, что такое «черный лотос»?

Лара что-то украла и за это ее убили. Но тогда причем здесь лотос?

И как мне его найти?

Под землею, под травою, под полярною звездою ангел спит. Что она имела в виду?

Не понимаю. Виски ломило от напряжения. Надо расслабиться, отвлечься, а потом с новыми силами и мозговой штурм можно будет устроить. Кстати, насчет «расслабиться», Салаватов пиво приносил. Точно помню, что в холодильник перегружал. И мне предлагал, только я отказалась.

Заглянув в холодильник, я убедилась, что пива пока хватит, осталось найти Тимура, надеюсь, что он не слишком набрался.

Надеялась я зря. Салаватов был изрядно пьян, хотя, полагаю, не настолько пьян, чтобы не отдавать отчета в происходящем. Тимур сидел, скрестив ноги по-турецки, а горлышко открытой бутылки «Миллера» высовывалось из ладоней. В пределах досягаемости обнаружилась и глубокая миска, на дне которой розовыми запятыми свернулись креветки. Рядом вторая миска, почти до краев наполненная пустыми панцирями. А он неплохо сидит, однако.

— Садись. — Он похлопал по ковру. — Если хочешь, возьми пива, в холодильнике. Летом пиво — самое то.

Что ж, кое в чем он прав. Я представила, как янтарная жидкость сладкой истомой растекается по телу, а во рту остается легкая горечь, которая приглушает жажду. Представила и едва слюной не захлебнулась.

— Я дневник расшифровала.

— Поздравляю. — Энтузиазма в голосе я не услышала. Всем своим видом Салаватов демонстрировал полное равнодушие к Лариным тайнам. Пожалуй, в этой тактике что-то есть. Вот бы и мне напиться и забыться.

Некоторое время я упорно двигалась к цели, холодное пиво, креветки и слегка зачерствелый сыр, обнаружившийся в холодильнике — великолепный набор для летнего вечера. Салаватов, опершись спиной на диван, с интересом наблюдал за тем, как я мучительно пыталась открыть бутылку.

— Дай сюда.

Он пальцами — честное слово, такого мне еще не доводилось видеть, — сковырнул пробку и поинтересовался.

— Ну и что хорошего пишет?

— Хорошего… Хорошего ничего.

— А плохого?

— Много всякого, разного… Сам почитай.

— Потом. — Салаватов лениво отхлебнул пива, пил он прямо из бутылки, и, подумав, я решила последовать его примеру: тащиться на кухню за бокалом было лениво.

— Про клад не пишет. Как-ты думаешь, он и вправду проклятый?

— Кто?

— Клад.

— Проклятье — это серьезно.

— Ага. — Не слишком поверила я. Все-таки проклятый клад — это уже слишком. Золушка и Принцесса-на-горошине отворачиваются и стыдливо краснеют, в их сказках места проклятым сокровищам не нашлось. Буратино с золотым ключиком чуть ближе, еще надеется, что за запертой дверью скрывается поле чудес и дерево, у которого в качестве листьев золотые монеты. И совсем рядом крошка Цахес со своими претензиями на черный лотос.

Проклятый клад. Смешно. А Тимур отнесся к теме весьма и весьма серьезно. Наверное, оттого, что был пьян. Ладно, не пьян, а слегка навеселе.

— Что такое проклятье? — Спросил он.

— Ну… — В голове крутились всякие глупости вроде генетических аномалий, который уж точно не имеют отношения к проклятиям, или призрака зловредной тетки, удушенной триста лет назад мужем. Насколько помнится, привидения бродят по родовым поместьям и пугают несчастных потомков душераздирающими стонами и бряцаньем цепей. Но, сдается мне, это все не то.

— Проклятых не Сатана наказывает, и не Бог, — продолжал вещать Тимур, — а сама жизнь. Она выстраивает обстоятельства таким образом, что, как бы ты ни пытался, как бы ни вертелся, как бы ни был осторожен, все равно попадешься.

— Куда?

— В ловушку.

— Какую ловушку?

— Какую-нибудь. — Салаватов зажигалкой открыл очередную бутылку, предусмотрительно принесенную заранее. — У меня тоже все с проклятого клада началось. Сто лет назад мой прадед попытался завладеть проклятым золотом, для этого ему пришлось спровадить на виселицу невиновного. А тот, как водится, проклял прадеда, вроде как и ему самому, и всем его детям придется отвечать за чужие преступления. И ведь работает!

— Тебе кажется.

— Когда кажется, крестится надо. — Философски заметил Тимур. — А оно и в самом деле сбывается. Сама посуди. Прадед, тот самый, который всю эту историю замутил, погиб в Гражданскую. Согласно семейной легенде, комиссары повесили его прямо во дворе, на глазах жены и сына.

— Ужас какой.

— Затем дед. Расстреляли в пятьдесят втором, обвинив в шпионаже. Это два. Отец… Отец в восемьдесят первом сел. Расхититель государственного имущества, дали не так и много, а у него здоровье слабое, не дотянул, значит, до возвращения. Ну и я вот… Надеюсь, я уже свое отсидел, как-то не хочется по второму разу.

— Угу. — Заострять внимание на его отсидке не хотелось.

— А все из-за чего?

— Из-за чего? — Я послушно повторила вопрос, выпитое пиво наполняло душу умиротворением и покоем. Эх, вечно бы сидела вот так, болтая на отвлеченные темы, вроде проклятий.

— Из-за прадеда, которому захотелось разбогатеть.

— И ты в это веришь?

— Верю. Ох, Ника-Ника-Доминика, неверие не спасает. Не езди ты никуда.

— Нужно.

— Кому нужно? — Тимур посмотрел на меня совершенно трезвыми глазами, от его взгляда, внимательного, по-звериному недоверчивого, по спине побежали мурашки. И с чего я решила, будто Салаватов добрый? Сейчас в нем не больше доброты, чем в дикой стае, вышедшей на охоту. Сожрет и не заметит.

— Жарко здесь, — вдруг улыбнулся он. — Пойду, воздухом подышу.

— А я?

— А ты подумай пока.

— Над чем?

— Надо всем, Ника-Доминика, надо всем. Подумай, прежде, чем решать что-то. А потом скажешь.

Мой дневничок.

Стало больно и тихо вокруг, словно ночь, опоенная светом луны, тоже замерла. Обман, кругом обман. Я заблудилась в стране Зеркал, куда ни глянь — отраженья, мои копии, и я уже сама не понимаю, которая из копий этих — я. И существую ли на самом деле? Или же мне просто чудится мир вокруг, мир вне зеркала. Подскажи, если знаешь, как вырваться из Зазеркалья?

К кому я обращаюсь? Не знаю. Мне не к кому больше писать, пишу для себя. О чем? Ни о чем. Просто пишу и все. Откровения наркоманки.

Узнала кое-что о С. Увидела ее с Аликом. Ее, мою С., мое солнышко, часть моей души по странному стечению обстоятельств, живущую свободно. Она и этот скот. Сидели вместе в кафе, рука касалась руки, губы шептали слова навстречу друг другу. Не удивлюсь, если это было признание в любви. Не буду врать, не слышала, только видела. За стеклянной витриной высокие стулья, чтобы тем, кто на улице, было лучше видно мир внутри витрины. С. с Аликом стали частью этого мира, я же была извне. Конечно, такую, как я и на порог стыдно пустить. Почему она с ним? Почему так нежно гладит пальчиками его широкую ладонь? Почему улыбается, словно видит перед собой самого лучшего, самого любимого человека. Она же знает про него все, я же показывала ей…

Не понимаю. Честно пыталась понять, уже в мастерской. Это любовь? Она не имеет права любить его, если я ненавижу. Мы же вместе дышим, вместе чувствуем. С., милая моя С., что же ты творишь! Меня корежит от боли. Представила, как этот скот целует ее, и едва успела добежать до туалета. Весь завтрак ушел в унитаз.

Как разобраться, где правда, а где ложь, где я, а где мое отраженье. Если у души две половинки, то которая из них правильная? Или так не бывает?

Никого не хочу видеть. Набрала в шприц тройную дозу, уже почти вогнала иглу в вену — на руке, решила, что, если в последний раз, то можно и не прятаться, да и от кого, собственно говоря, я прячусь, если знают все, кроме Ники. А она дура, даже собственными глазами увидев, не догадается. Идеализирует меня, идиотка. А мне так надоело быть чьим-то идеалом, хочу собой, только собой и никем другим.

Это проклятье, ниспосланное за гордыню.

Проклинаю ее, проклинаю себя. Проклинаю весь мир. Рука дрожит и писать неудобно — жгут давно, пальцы немеют, ручка скользит. Надо дописать и умереть.

Раствор счастья внутри привычно окрасился алым, значит, попала. Оставалось лишь нажать на поршень, и адью, пишите письма в рай, но испугалась. А вдруг я ошибаюсь? Вдруг все совсем не так? И дневник дописать нужно, чтобы после меня осталось хоть что-то.

Тимур

Разговор оставил в душе странный осадок, словно нарушил тонкую корочку на старой ране, под корочкой боль и гной, их нужно спустить, иначе рана никогда не заживет, но трогать страшно: любое прикосновение причиняет больше боли, нежели облегчения.

И ушел Салаватов не из-за жары: в конечном итоге, на улице было не прохладнее, ушел, чтобы не отвечать на возможные вопросы Никы. Проклятье. Кто в современном мире верит в проклятья? Нынче принято верить в генетику, в то, что можно скрестить паука и козу, или картошку и морскую медузу. В микробиологию, вирусы, космос, торжество науки над здравым смыслом, но никак не в проклятья. Проклятия ушли вместе с кострами инквизиции, ведьмами, крестоносцами и разбойничьими кладами, сгинули, уступив свое место атомам, лазерам и биодобавкам. Еще не известно, что хуже.

Дождь, начавшийся днем, не думал прекращаться. Вчерашняя гроза лишь слегка очистила город от грязи, но утром все вернулось на круги своя: слишком мало воды для такого большого города. Мелкие горячие капли разбивались об асфальт. В городе дождь пах не свежестью, лесом и небом, а все той же пылью. Обидно, но Тимур все равно вышел на улицу. Уж лучше такой дождь, чем вообще никакого. Единственная радость — дышать стало легче, да и думалось в дождь лучше.

Ника настаивала на поездке на остров, а Тимуру ехать не хотелось. И не просто не хотелось, все его естество протестовало, все чувства кричали о том, что добром эта поездка не обернется. Умершая мама, наследство, добрый брат… Такое в индийском кино случается, а не в жизни. В жизни брат со спокойной душой забирает наследство себе, а не разыскивает сестру, которую до этого в глаза не видел. В родственную любовь Салаватов не верил, да и в любовь в принципе. По-хорошему следовало бы отпустить Нику, пусть чего хочет, то и делает, она уже взрослая и за свои поступки сама отвечает. Однако, как ты ее отпустишь одну, без присмотра? И этот кладоискатель…

Выпитое пиво сказывалось легким шумом в голове, на который Салаватов старался не обращать внимания.

Итак, ехать или не ехать?

— Ну-ну, давай, думай, принц Датский. Быть или не быть, что благородней духом… — Сущность, как обычно, была полна ехидства и презрения ко всем окружающим. — Вон, гляди, за тобой уж Офелия явилась, сейчас домой звать станут.

Ника, которая ну совершенно не походила на нежную, трепетную Шекспировскую Офелию, села рядом на лавку. Чего ей надо? Дома посидеть не могла, нигде от нее покоя нету. Раздражение пришло и ушло, а Ника-Офелия осталась. На волосах, на коже, на вытянутой под дождь ладошке блестят мелкие капли, будто прозрачный бисер рассыпали. Набрав полную ладошку капель-бисеринок, Ника подбросила их вверх, и затрясла рукой, точно кошка, ненароком вступившая в лужу. На личике застыло типично кошачье недоумевающе-обиженное выражение.

— Тим, пошли домой.

— Зачем?

— Поговорим.

— Здесь говори.

— Дождь идет.

— Ну и что? — В принципе, Салаватов и сам уже подумывал о том, что пора бы домой. Дождь не казался больше ни горячим, ни приятным, а промокшая одежда липла к телу. Теперь хорошо бы чашку горячего-горячего, такого, чтоб пар сверху подымался, чаю и толстый кусок батона, а сверху мед намазать, натуральный, светлый и ароматный. Мед будет стекать по батону и круглыми тяжелыми каплями падать на стол, и от этих капель на душе станет легко и приятно.

— Мокро. И холодно. — Ника демонстративно поежилась. — Пойдем. Я чайник поставила.

— Чего ты хочешь? — В то, что Ника просто так, по доброте душевной, решила напоить его чаем, Тимур не верил.

— Тим… А поехали со мной? Ну, пожалуйста, Тим. Я не знаю, отчего, но мне страшно. Вроде бы все нормально, все хорошо и Марек такой вежливый, а на душе как-то неспокойно. — Ника вздохнула. — Понимаешь, я все поверить не могу, что это правда. Ну, как-то не привычно, что мама… Я все никак поверить не могу… Разве так бывает?

— Бывает. — Соврал Тимур. Выходит, не у одного него сомненья возникли.

— Ты поедешь? Завтра, со мной? Я обещаю, что буду слушаться, буду делать, что скажешь, только поехали, а?

— Ладно.

— Спасибо. — Ника даже в ладоши хлопнула от радости, а потом, смутившись, засунула пальцы в карманы.

— Пожалуйста. — Пробубнила Сущность, — мы ж завсегда рады помочь попавшей в беду девице, только свисни, и мы уже спешим на помощь.

Ехать пришлось далеко. Сначала на электричке, причем Салаватову вспомнился давний разговор с сердобольной теткой, которая не только курицей накормила, но и нагадала казенный дом, любовь и еще что-то такое же глупое. Ника в вагоне дремала, положив голову на сложенный вчетверо свитер, а, проснувшись долго-долго моргала, пытаясь сообразить, где находится.

От станции до деревни пришлось топать пешком — автобусу так и не удалось выехать с серой площадки, что, впрочем, не удивительно — эта насквозь проржавевшая консервная банка о четырех колесах являлась ровесницей египетских пирамид. Хотя пирамиды, на первый взгляд, сохранились куда лучше. Перемазанный мазутом шофер любезно подсказал, что, если идти «напрямки через лес», то до Погорья недалеко — километра три-четыре. По местным меркам, и вправду рукой подать, но Ника, услышав, что счет идет на километры, тихо застонала.

— А назад электричка когда?

— Вечером. Часов в восемь. Да вы идите, тут прямо все время, по дороге, никуда не сворачивая. Дачники только так и ходят.

— Пошли. — Тимур, закинув на спину рюкзак, зашагал по дороге, он не стал оборачиваться, проверяя, пошла ли Ника за ним или осталась ждать электрички. Ждать она не будет, не тот характер.

— Да подожди ты! — Догоняла она почти бегом. Панама в руках, конский хвост на голове весело мотается из стороны в сторону, а глаза гневно блестят.

— Подожди, Тим, я не могу так быстро.

— А ты постарайся. — Салаватов не сомневался — она постарается, очень постарается. Жаль, фотоаппарата нету, чтобы запечатлеть сию картину. Особенно умилял пластиковый чемодан на колесах, нежно-голубой цвет, округлые линии, выдвигающаяся ручка, чтобы удобнее было тащить. Вот только колесики больше подходят для городского асфальта, нежели для заросшей травой лесной дороги. Колесики вязли в песке, проваливались в ямки и цеплялись за корни, Ника упрямо тащила чемодан и негромко ругала тех, кто придумал ставить чемоданы на колеса. Вот предлагали же ей рюкзак взять, но нет, заупрямилась, настояла на своем, пусть теперь и мучается, помогать ей Тимур не собирался. Терпения Доминики хватило ровно на полчаса.

— Тим, я больше не могу! — Она пнула чемодан. — Помоги, пожалуйста.

— Чем?

— Ну, Тим, ну не деньгами же! Как мне его дотащить?

— Понятия не имею.

Ника запыхтела, совсем, как ребенок, который показывает «паровоз», и в изнеможении опустилась на землю.

— Мы туда никогда не дойдем.

— А нам надо туда доходить?

— Ну не возвращаться же!

Насчет этого можно было бы и поспорить — чутье подсказывало Тимуру, что, вернувшись домой, они избегут многих неприятностей, но ведь Ника твердо намерена идти вперед.

— Давай отдохнем, — предложила она. — Ты только посмотри, какая красота вокруг, воздух чистый, елки, березки, кустики всякие, птички поют…

— Комары летают. — Салаватов прихлопнул одного кровососа, приземлившегося на руку. — Будем сидеть — сожрут совсем, поднимайся и вперед.

Видимо, становится жертвой комариного аппетита, Доминике не хотелось, и, обречено вздохнув, она встала.

— Давай свою тележку. — Смотреть, как она и дальше будет мучить несчастный чемодан, Салаватов не хотел.

— Это чемодан. И дорогой, между прочим.

— И неудобный.

Возможно, для женщины эта штука и хороша, но Тимура пластиковая коробочка на колесах раздражала. Во-первых, ручка оказалась чересчур короткой, и чемодан при каждом шаге бил по ногам, во-вторых, он так и норовил завалиться на бок, в-третьих, колесики, предназначенные для гладких, надраенных до блеска полов в аэропортах, в песке вязли.

Таким макаром далеко не уйдешь. Поэтому, когда узкая лесная тропинка вдруг вывела на проселочную дорогу вполне приличного вида, Тимур скомандовал остановку. Ника с облегчением села на чемодан — она уже и думать забыла, что эта штука дорогая и стильная.

— А чего мы ждем? — Поинтересовалась она, обеими руками вцепившись в панаму, точно боялась, что ветром сдует.

— Чего-нибудь. — Тимур уселся рядом. По его прикидками до деревни оставалось километра с два, может, повезет, и удастся поймать машину. Дорогой, судя по виду, пользуются часто, вон какая наезжаная.

Ждать пришлось недолго, уже минут через пятнадцать вдалеке показалось темное пятно, которое чуть позже трансформировалось в груженую сеном телегу, которую по старой традиции волокла симпатичная коняшка.

— А вот и транспорт. — Тимур вскочил и замахал руками. — Давай, Ника, подъем, сейчас поедем.