Глава 9
Потом грохнуло еще раз и еще.
Гул этот усиливался и нарастал.
Где-то в пяти-семи километрах к югу грохотала яростная, пронзительная канонада.
На таком расстоянии звуки войны теряли свою хлёсткую резкость, сливаясь в один бесконечный, утробный рокот.
Казалось, будто там, за пеленой соснового леса, невидимый великан с грохотом высыпал из огромного ведра миллионы тонн крупного щебня на железный настил.
Земля под катками нашей тридцатьчетверки не тряслась, но сам хрустальный декабрьский воздух будто бы мелко, едва заметно дрожал. И дрожь эта, казалось, передавалась всему телу.
Сухие, частые шлепки немецких выстрелов мгновенно перекрывались плотными, сдвоенными ударами разрывов. Эхо лениво каталось над макушками деревьев, из-за чего казалось, будто этот огненный ад обложил нас со всех сторон.
Я обернулся. Глянул на экипаж.
Петя застыл на полке, наступив одной ногой на моторное отделение. Никита стоял рядом.
Взгляды обоих танкистов устремлялись куда-то в небо. Туда, где немецкая артиллерия безжалостно утюжила позиции, а может быть, резервы, которые советское командование стягивало к фронту.
Оба танкиста казались завороженными тем, что слышали вдали. Я не знал, успели ли они и раньше насмотреться на такие бомбежки. Но если и да, то так пока и не привыкли к ним.
Их молодые, чумазые лица ожесточились. Глаза наполнились холодной, суровой серьезностью.
Казалось, в этот момент в них больше не было ни спесивой вспыльчивости, присущей Пете, ни робости молодого бойца, которую так часто демонстрировал всем Никита.
Звук разрывов чужих, вражеских снарядов, пахавших где-то вдали родную землю, убивавших где-то вдали советских людей, висел над ними, как тяжелое напоминание. Сближали, как общая, самая страшная беда, которую только можно себе представить.
Война была сейчас где-то далеко, в нескольких километрах. И одновременно, близко, прямо тут, на лицах этих молодых парней. В их ясных глазах. В их душах, наполненных решимостью дать отпор.
И я знал, что они дадут. Не сейчас, еще не скоро. Но дадут.
Я медленно пошел к танку. Забрался на моторное отделение.
Двигатель ровно гудел под ногами. Заглушал звуком своей работы гул выстрелов спрятавшихся где-то далеко-далеко гаубиц. Но шум рвущихся снарядов заглушить он не мог.
— По перекрестку у Глухово чешут, гады, — хмуро выдохнул заряжающий Петя, утирая закопченный нос рваной рукавицей. — Там как раз наш пехотный полк недавно закрепиться пытался.
— Видать, закрепился, — тихо ответил Никита. — Видать, корректировщик их высмотрел.
— Теперь их там сто пятыми гаубицами в лед заколачивают… — ответил Петя.
Я промолчал, всматриваясь в горизонт, где над лесом поднималась едва заметная сизая хмарь от сотен разрывов.
В моей прошлой жизни на передке такой плотный накат артиллерии означал только одно: у парней в том квадрате сейчас секунды превратились в вечность. И нам нужно было ехать именно туда — прямо в этот грохочущий железный замес, потому что за тем самым перекрестком стояли тылы нашей бригады.
— Передушить бы их всех голыми руками, — сквозь зубы процедил Петя.
Никто ему не ответил. Никита лишь оторвал взгляд от дымной серости, что поднялась над горизонтом от идущей там бомбардировки, и глянул на Петю.
— Всех, — бросил Петя Никите в лицо. — Гниду эту фашистскую, что к нам заявилась, и никого, кроме себя, за людей не считает… Гитлера этого, сукина сына, которому у себя в Европе места мало…
— Отогнать бы их сначала от Москвы подальше, — со спокойной, ровной задумчивостью проговорил Никита.
— Отгоним, — бросил я.
Оба танкиста оторвали взгляд от небес. Обернулись. Глянули на меня. Лица их оставались серьезными и казались слишком уж взрослыми для их лет.
— И задушим, — закончил я.
— Легче сказать, чем сделать, — ответил Никита.
Я положил обоим танкистам руки на плечи.
— Вот вспомните меня, когда будете по Берлину ехать, — проговорил я с улыбкой.
Танкисты переглянулись. И на лицах их, внезапно даже для меня, тоже заиграли робкие, еще пока не смелые, но все же улыбки.
Петя хмыкнул.
— Ловлю на слове, Витек. Ловлю на слове, — немного повеселев, сказал он.
Танк замер, качнувшись на катках, и дизель перешел на глухой, ровный холостой стук.
Я глянул на Петю, тот только развел руками, сидя на своей кулисе.
Дорога наша, с того момента, шла как надо. Ехали спокойно и даже не останавливались. Пока не подошли к совсем крохотной деревушке, располагавшейся в нескольких километрах от села Глухово.
Я высунулся из люка, чтобы посмотреть, почему Сидорыч остановил машину.
Когда мы с Петей вместе подняли тяжелый люк, я выбрался наружу и сел на башню, свесив ноги внутрь.
Танк наш мерно рокотал на дороге, пролегавшей через деревню.
Вокруг было всего пять или шесть дворов, однако я сразу заметил, что дым шел лишь из печной трубы одного сруба. Остальные избы стояли мертвыми, заснеженными. Дворы их покрывал совсем нетронутый снег, по которому явно не ходил ни один человек.
Однако, почти сразу я заметил и причину нашей остановки.
Почти перед самым носом танка, в каких-то нескольких метрах, дорогу упрямо пересекал старик.
На вид ему было далеко за семьдесят — согнутая спина в засаленном, подпоясанном лыком армяке, лицо серое, заросшее грязной седой щетиной. Окоченевшими пальцами он тащил за веревку тощую корову.
Корова испуганно косила фиолетовый глаз на наш Т-34, но старик даже не взглянул на танк. Он просто делал свой очередной шаг, медленно переводя единственную свою ценность через фронтовую дорогу.
— Глуши мотор! — проорал я в башню.
— Чего⁈ — заорал мне Петя, выглядывая со своего места.
— Мотор!
— А! Щас!
Он исчез в нутре машины. А через пару секунд двигатель танка заглох.
— Здорова, отец! — крикнул я, — Мож, тебе помощь какая нужна?
Старик отреагировал только сейчас. Он обратил ко мне свое сухое, обветренное лицо.
— Ты прости, танкистик, — заговорил он слабым голосом, шамкая и как бы пережевывая слова, — Зорька моя сбегла, как услышала, что фашисты Сухово бомбят. А мне без нее никак нельзя. Да уж и прыти у меня поменьше, чем в молодости. Тороплюсь-тороплюсь, дорогу перейти, чтоб вас не задержать. А видишь, все едино не смог!
Я еще раз огляделся. Только срубы, даже заборов нет. Видать, последние уже давно пустили на дрова проходящие мимо немецкие части. В общем — пустота. Казалось, будто здесь, в этой крохотной деревеньке, никто и не живет больше.
Я полез из башни.
— Не торопись, отец! Давай помогу.
— Да не-не! Не надо, танкистик, — запротестовал дед, — Я щас, скорехенько!
Слушать я его не стал. Спрыгнул с брони на землю и поспешил к нему, взял из сухих, холодных рук повод.
Тощая корова тряхнула костлявой шеей. Казалось, когда я приблизился, животное даже не заметило меня.
— Ну… Ну спасибо, внучок. Дай тебе бог здоровья, — забормотал дед, когда я быстрей повел корову прочь с дороги.
— Дядка! — выглянул Сидорыч из люка мехвода, — ты тут один живешь?
— Почему один? — старик обернулся. — Невестка моя, Марфуша, тут еще. А еще есть девчушка, но та странная, молчаливая совсем, постоянно, как во сне!
— И все? А вон в тех домах пусто? — спросил Сидорыч.
— Так… Так мужики на фронт ушли. Девки да бабы, кого фашисты замучили, кто сбежал, как наши немца погнали.
— А ты чего ж не убежал⁈ — крикнул Петя, тоже выглядывая из башни.
— Да куда уж мне? Марфа, у меня болеет. Застыла на морозе. Да теперь еще и девчушка, — бормотал старик, тряся грязной бородой, — если куда идти, так замерзнем. А тут хоть у изба. Зорька у нас, — он указал на корову, которую я уже перевел через дорогу. — Наши, у нас. Вон, уже немцев гонят. Так ежели судьбою написано помирать, так лучше уж дома.
— Куда твою корову вести, отец? — спросил я негромко, когда старик, наконец, добрался до края дороги. — Где ты ее тут держишь?
— Вон тама! Тама! В сенях она зимует! — забормотал дед, — Да не надо, танкистик. Ты езжай, куда тебе надо. Дальше уж я сам!
Он полез ко мне, пытаясь взять повод. Но я повременил. Глянул на него.
— Да все хорошо, дедушка, — проговорил я мягко. — Помогу. Ты мне, лучше, скажи. У тебя дома еда-то есть?
— Ну вот, дядька, — разулыбался мехвод Сидорыч, ставя на стол две бутылки солярки, сцеженной с бака танка, — принимай гостинцы!
— Да чего вы, сынки⁈ — удивился дед, — Да… Да не надо! А вы⁈ А как вы⁈
— Как-нибудь проживем, — хмыкнул Петя, расставляя на столе две банки тушенки.
Я достал газетный сверток. Развернул его на столе. Внутри было еще два. Я развернул и их. Показал старику горсть грязных, колотых кусков сахара и горсть сушеной заварки, что хранились в них.
— Ты за нас, небоись, отец, — улыбнулся я. — Все с нами будет как надо.
Никита достал из запазухи тяжелую, твердую, как камень, буханку, которую он всю дорогу сюда пытался хоть как-то отогреть теплом собственного тела.
Радист хотел было что-то сказать старику, все еще пытавшемуся понять, что же тут вообще происходит. Однако смог выдавить из себя лишь скупое «Вот».
— Да как же это… — старик взял банки с тушенкой трясущимися руками, — да зачем же это? А вы? А вы, солдатики… как?..
— Бери, бери, — улыбнулся я, — за себя переживай. И за дочку свою. За нас — не надо.
Изба старого деда Семена встретила нас глухим полумраком. Здесь пахло сырой картофельной землей, прелой соломой и застоялым навозом от запертой в сенях коровы.
Наполовину выбитые взрывными волнами окна дед заколотил серыми, наспех отесанными горбылями и наглухо заткнул щели рваной мешковиной. Сквозь них едва пробивался бледный лучик декабрьского солнца.
На колченогом деревянном столе, куда мы складывали все, что принесли старику, тускло горела «коптилка» — расплющенная латунная гильза от сорокапятимиллиметрового снаряда.
В её узкое горлышко был вставлен скрученный из шинельного сукна фитиль, который лениво сосал мутную солярку, коптя и бросая на бревенчатые стены дрожащие, зловещие тени.
Массивная русская печь в углу стояла почти остывшей — топить её было нечем. Сейчас печь лишь едва дышала чадным теплом от тлеющего в топке соснового хвороста.
Прямо на печи, на груде засаленных овчинных тулупов, лежала дочь старика.
Ей было около сорока, но в этом желтом, колеблющемся свете фитиля её землистое, осунувшееся лицо казалось лицом древней старухи. Женщина то и дело заходилась лающим, сухим и тяжелым кашлем.
— А вы, как же? — все повторял старик, — а вы?..
— И еще кое-что, — сказал я, зыркнув на ослабшую женщину, лежавшую на печи. — Это тоже возьми.
С этими словами я отвязал от ремня фляжку и сунул деду.
— Спирт. Растирай ей грудь и спину. Должно полегчать.
Краем глаза я поймал лицо Пети. На миг мне показалось, что он хотя бы бровью поведет. Как-никак, я его драгоценную самогонку отдаю. Однако он удивил. Лицо его оставалось спокойным, а на губах играла легкая, дружелюбная улыбка.
Заряжающий не возражал. И это было самое главное.
— Спасибо! Спасибо, сынки! — пробормотал дед, нянча на руках фляжку и банки с консервами так, будто они были живыми существами, — Спасибо! Уж я думал — скоро будем помирать! А теперь… Теперь, глядишь, еще чутка, — он разулыбался беззубым ртом, — еще чутка и протянем!
— Протянете, — сказал Сидорыч. — Скоро мимо наши проходить будут. Так-что… Так что протянете…
Я еще разок осмотрелся. Дед упомянул еще какую-то девчонку, однако в доме я заметил лишь двух человек.
— Скажи, дедушка, — начал я. — А где ж твоя девчонка?
Дед чуть-чуть помрачнел. Глянул на печь, словно бы пытаясь поймать там взгляд своей дочери. Однако из-под овчинных тулупов послышался лишь хрипловатый кашель.
— Ну та, — продолжал я, — которую ты нашел?
Дед сглотнул.
— Да… Да она в погребе сидит, внучок.
— В погребе? — приподнял я бровь.
— Ага-ага, — старик с трудом поставил припасы на стол, — бедная она. Сразу видать, хлебнула. Я ее два дня тому нашел на окраине деревни. В хлеву. К нашему дому она подходить боялась. Уж кое-как я смог ее уговорить зайти. А иначе ж как? — он развел руками. — Иначе ж она в первую ночь замерзнет!
— А почему… она в погребе? — насторожился Сидорыч.
— Так… Так до сих пор от бомбежки прячется!
— Это как… От бомбежки? — удивился Петя.
Старик вздохнул. Махнул рукой.
— Странная она. Не говорит совсем. А как бомбежка началась, мы спустились в погреб. Переждали, пока затихнет. А когда перестал немец землю буравить, так стали мы, значит, подниматься.
Мы с Сидорычем переглянулись. Но перебивать деда не стали.
— Я Марфушу поднял, за девочкой вернулся. А она ни в какую!
— Как это, ни в какую? — нахмурился Петя.
— А так! Сидит, выходить не хочет. А как я ее уговариваю подняться-то — плачет! — вздохнул он. — Стар я стал. Мочь не та. Был бы помоложе лет хоть на двадцать, ну ее на руки и вынес. Что там той девочки-то? А сейчас силы уже совсем не те… Ох… Совсем…
Он опустил взгляд. Покачал головой.
— Вот теперь хожу, боюсь, как бы она там не замерзла! Да еще… Еще и Зорька сбегла, как рядом загрохотало. Пришлось ее ходить шукать…
— Так, ясно, — я глянул сначала на Сидорыча, потом на Петю, — показывай. Где у тебя погреб?
Чтобы показать погреб, дед вывел нас на крыльцо.
Во дворе, утопая по самый скат крыши в нетронутых сугробах, чернел низкий рубленый сруб — тяжелая, засыпанная метровым слоем мерзлой земли и лапника погребица.
Сверху она казалась обычным заснеженным холмом, и только торчащая из сугроба сколоченная из четырех досок вытяжная труба выдавала, что под землей что-то есть. Из трубы, впрочем, не шло никакого дымка — тепла внизу не было.
Мы прошли к погребу по узкой вытоптанной в снегу тропинке.
Массивная, обитая драным войлоком дверь была распахнута.
— Дочка! Дочка, ты тама⁈ — крикнул старик в темноту. Потом обернулся. — Видите? Не отзывается совсем. Словно немая.
— Так ладно, — Петя двинулся вперед, — спустимся, глянем, что там с ней.
Никита намылился следом, но я остановил обоих.
— Тихо. Не спешите.
Никита нахмурился. Петя же удивленно спросил:
— А чего?
— Скопом пойдем — напугаем, — покачал я головой.
Танкисты переглянулись.
— Я пойду, — сказал я.
Петя поджал губы. Никита отвел глаза.
— Пускай идет, — пробурчал Сидорыч. — А мы тут подежурим.
Я заглянул в погреб.
Вниз уходила крутая земляная траншея с наспех брошенными под ноги обледенелыми плахами вместо ступеней.
Стоило мне спуститься на пару метров под накат, как в лицо ударил плотный, могильный холод.
Там, в глубине земляной ямы, пахло сырым песком, гнилой картофельной ботвой, плесенью и прелой соломой.
Потолок подполья — тяжелые сосновые бревна — прогибался под весом наваленной сверху промерзшей земли.
Стойки-подпорки хрустели, и на них, словно седая шерсть, нарос толстый слой игольчатого инея.
Стоило мне задеть плечом бревно, как этот иней с сухим шорохом посыпался мне на спину.
По углам погреба, на подгнивших дощатых полках, сиротливо жались остатки колхозных запасов: пара пустых плетеных корзин, треснувшие глиняные крынки и два мешка с мелкой, сморщенной картошкой.
На полу, прямо на мерзлом сером песке, дед устроил лежанку — набросал охапку ржаной соломы и прикрыл её дырявым ватным одеялом.
На этой соломе я и увидел ее.
На лежанке, свернувшись плотным клубком, пряталась та самая девчонка, о которой рассказывал старик.
На вид ей было лет пятнадцать-шестнадцать.
Из ворота огромного, обгорелого на локтях взрослого ватника, в который её бережно замотал дед, виднелась тонкая, бледная шея.
На бледном, землисто-сером лице, испачканном сажей, ярким пятном выделялись огромные, светлые в полутьме глаза.
Они были широко открыты и смотрели прямо на меня испуганным, затравленным взглядом.
— Эй, — я медленно, чтобы не спугнуть, двинулся к ней.
Когда сделал шаг, девочка вздрогнула, прижалась к обледенелой стене. Даже в темноте я заметил, как она дрожит.
— Я тебя не обижу.
Я двинулся ближе к ней. Аккуратно, так, чтобы ненароком не издать ни единого лишнего шороха.
Девушка так и сидела, поджав к себе ноги, и смотрела на меня своими огромными глазами. Сейчас, в этой темноте, она казалась мне загнанным в угол зверьком.
— Холодно тебе, — проговорил я. — Вижу, холодно. Ну ничего.
Я приблизился. Сел рядом.
— Слышишь меня?
Она не ответила. Только сжалась сильнее.
Я аккуратно потянулся к ней. Она тут же спрятала взгляд.
— Не бойся меня. Свой я. Свой. Вот, смотри.
С этими словами я полез в карман, достал спички, прихваченные из танка. Чиркнул одной. Огонек тут же задрожал в моих руках. Я аккуратно защитил его от случайного сквозняка, который мог прорваться сюда сквозь распахнутую дверь.
Тьма, что царила тут, в самом углу, тут же отступила. В тусклом свете крохотного огонька она превратилась в желтый, почти теплый отсвет. На стенах проявились тени.
— Вот, видишь? — я торопливо поднял спичку, улыбнулся девушке. — Не страшный я совсем.
И тут произошло то, чего я совсем не ожидал. Глаза ее расширились еще сильнее. Сделались еще больше.
И в них блеснуло едва заметное, мимолетное… узнавание.
Я успел заметить, как губы ее задрожали. А потом она взяла… И бросилась мне на шею. Крепко прижалась к груди.
Я выронил спичку. И тусклый желтый свет мгновенно погас.