Глава 2
Дверь камеры отворилась с таким скрежетом, словно петли не смазывали целую вечность. Вошли двое здоровенных детин в черной одежде. Лиц их я не запомнила, только приятный запах, резонирующих с местными, да ощущение грубых рук, рывком вздёрнувших меня на ноги.
Я едва устояла. Ноги подгибались, словно ватные, будто я не ходила несколько дней или даже недель. Тело казалось чужим, неправильным, слишком лёгким и хрупким. Жар в солнечном сплетении усилился, и волна тошноты прокатилась от желудка к горлу.
Меня выволокли в коридор, освещённый чадящими факелами. Промасленная ветошь на деревянных палках отбрасывала пляшущие оранжевые блики на стены из грубого камня. Потолок нависал так низко, что конвоиры пригибали головы.
Это не было похоже ни на один изолятор временного содержания, который я видела за всю карьеру. Это было похоже на декорации к историческому фильму или на кошмар, упорно не желающий заканчиваться.
— Шевелись, ведьма!
Меня тащили по лабиринту коридоров, и профессиональная привычка заставляла машинально отмечать детали: кладка старая, камни разного размера уложены на известковый раствор, на стенах сырость и конденсат, на полу лужи. Никакой электрической проводки, никаких ламп, ни единого признака современности. У конвоиров на ногах сапоги из грубой кожи, на поясах висят странные предметы и камни.
«Либо я в коме, — думала я, стараясь не споткнуться на неровном полу, — и это бред умирающего мозга. Либо экспериментальные наркотики. Либо что-то, чего я пока не понимаю и не могу объяснить».
Меня втолкнули в просторное помещение, и здесь пахло совсем иначе: чистотой, дорогим воском, какими-то благовониями и кровью. Свежей, металлической ноткой крови, которую не мог перебить никакой аромат.
Комната оказалась круглой, что само по себе было странно. Стены облицованы тёмным деревом, испещрённым вырезанными символами. То ли рунами, то ли буквами неизвестного алфавита.
В нишах горели голубые огни, отбрасывая пляшущие тени. На полу раскинулась мозаика из чёрного и белого камня, складывающаяся в узор, от которого начинала кружиться голова, если смотреть слишком долго.
В центре комнаты стоял деревянный стул, с высокой спинкой, с кожаными ремнями на подлокотниках и ножках, с металлическим обручем на спинке. Я видела такие в музее криминалистики, в разделе древних методов допроса. Электрический стул по сравнению с этим казался гуманным изобретением.
Напротив, за массивным столом из чёрного дерева, сидел мужчина.
Он не поднял головы, когда меня швырнули на стул и принялись затягивать ремни. Он перебирал пожелтевшие листы пергамента, исписанные каллиграфическим почерком так медленно, словно располагал всей вечностью. В свете огней блеснул перстень на его пальце: массивный, серебряный, с чёрным камнем, в глубине которого будто клубился дым. Те же символы, что покрывали стены, змеились по ободку.
Стражники закончили и вышли, оставив нас наедине. Только тогда он поднял голову и посмотрел на меня.
Глаза у него были цвета стали — холодные, пустые, бесконечно уставшие. Зрачки сужены в тонкие вертикальные щели, определенно нечеловеческие, словно принадлежащие какому-то древнему хищнику. Но когда его взгляд сфокусировался на мне, эти зрачки дрогнули и медленно расширились, заливая радужку чернотой.
У него было хищное лицо, с резкими скулами и впалыми щеками, перечёркнутое тонким белым шрамом у левого виска. Тёмные волосы, тронутые ранней сединой, мягкими волнами лежали на плечах. Возраст угадывался с трудом.
От него веяло ледяной силой и спокойным, привычным насилием, от которого мне, повидавшей маньяков и убийц всех мастей, захотелось вжаться в спинку стула, раствориться, исчезнуть, перестать существовать.
Я знала взгляд убийц. Знала взгляд безумцев. Знала взгляд тех, кому нечего терять.
Но этот взгляд был другим. Это был взгляд человека, абсолютно уверенного в своей правоте, человека, который делает грязную работу не потому, что наслаждается ею, а потому, что кто-то должен её делать. И этот кто-то — он.
— Элеонора Вайс, — произнёс он тихим, бархатным и опасным, как шипение змеи перед броском, голосом. — Двадцать пять лет. Уроженка Нордхольма. Дочь аптекаря. Адептка тёмного ковена Сальверхос.
Он говорил, не заглядывая в бумаги, будто учил наизусть.
— Я думал, ты умнее. Пытаться проникнуть в хранилище великой печати с такой аурой… — Он покачал головой, как наставник, разочарованный нерадивой ученицей. — Ты светилась, словно маяк в ночи. Мои люди засекли тебя за три квартала.
Он встал из-за стола и медленно обошёл его, приближаясь ко мне бесшумной походкой хищника. Рука его скользнула к поясу и отцепила странный предмет.
Это не было оружием в привычном понимании. Ни ножом, ни стилетом, ни кинжалом. Тонкий перекрученный стержень из материала, жадно поглощавшего свет голубых огней, не дававшего ни единого отблеска. Не металл, не камень, не кость. Нечто неправильное, тошнотворное, существующее словно одновременно здесь и где-то ещё. Глаз отказывался на нём фокусироваться, соскальзывал, как с капли ртути.
От одной его близости по коже побежали мурашки, волоски на руках встали дыбом. Воздух вокруг сгустился, стал вязким и тяжёлым, а жар в солнечном сплетении вспыхнул болью, словно откликаясь на присутствие этой штуки.
— Твои сообщники мертвы, — сказал он без тени злорадства или торжества.
Он поднёс чёрный стержень к моему лицу — медленно, почти нежно. Едва кончик коснулся подбородка, меня накрыло.
Не током, не обычной болью, а чем-то куда более глубоким и страшным. Ледяная волна хлынула внутрь, выворачивая наизнанку. Мышцы свело судорогой, голова запрокинулась, из горла вырвался хрип. Перед глазами вспыхнули чёрные искры, и на мгновение мне почудилось, что я вижу — нет, ощущаю — что-то живое и горячее внутри себя, что-то пульсирующее. И оно корчилось от прикосновения стержня, как слизень, посыпанный солью.
— Твой ковен разгромлен. — Он убрал стержень, и боль отступила так же внезапно, как пришла, оставив после себя тошноту и металлический привкус на языке. — Ваша верховная мертва. Мы нашли алтарь, нашли книги, нашли имена.
Он присел передо мной на корточки, чтобы наши глаза оказались на одном уровне. Так близко, что я ощутила его запах — чистоту, кожу, что-то горькое и травяное.
— У тебя есть один шанс вымолить быструю смерть, Элеонора Вайс. Один. Расскажи мне о ритуале, который вы готовили. Расскажи о разломе. И я обещаю: ты умрёшь до рассвета, быстро и почти безболезненно.
Я смотрела в его ледяные глаза — глаза фанатика, свято верящего в своё дело — и понимала: этот человек не станет играть в доброго и злого полицейского, не будет торговаться, не станет блефовать. Он получит то, что хочет, вопрос лишь в том, сколько боли мне предстоит пережить по пути к ответу.
Беда заключалась в том, что я понятия не имела, о чём он говорит.
Элеонора Вайс. Ковен. Ритуал. Разлом. Пустые слова для следователя убойного отдела из Москвы две тысячи двадцать пятого года. Я могла бы рассказать ему про серийных убийц Бутовского леса, про схемы отмывания денег через сеть автомоек, про технику допроса, позволяющую разговорить самого упрямого подозреваемого. Но я не могла рассказать ему про магию, потому что магии не существует.
Или всё-таки существует?
Я сглотнула вязкую слюну, чувствуя, как пересохло во рту. Разум лихорадочно перебирал варианты и отбрасывал нерабочие один за другим. Признаться, что я не та, за кого меня принимают? Сочтут безумной или решат, что пытаюсь обмануть. Выдумать историю? Я слишком мало знаю, чтобы врать убедительно. Молчать? Тогда он снова применит этот стержень. И снова. И снова.
«Думай, Волкова. Думай, чёрт тебя дери».
И тогда из моего рта вырвалось единственное, что пришло в голову рациональной, прагматичной, насквозь материалистической части моего сознания. Единственное, что могло выиграть хоть немного времени.
— Я требую адвоката.
Тишина. Абсолютная, звенящая, оглушительная.
Бровь верховного инквизитора дрогнула. Впервые за всё время на его каменном лице мелькнуло что-то помимо холодной уверенности. Нечто похожее на удивление или, быть может, на искру любопытства.
— Адво… ката? — медленно повторил он, словно впервые пробуя на вкус незнакомое слово.