Ася Зарецкая Тень твоей гордости · Глава 18

Глава 18

Глеб

Я перестал просыпаться в три утра. Это стало первой переменой — и самой пугающей. Не потому, что я боялся потерять этот сон, а потому что не понимал, как он вообще стал возможен. Годы бессонницы въелись в кости: я лежал в темноте, смотрел в потолок и пережёвывал сделки, риски, чужие лица, ошибки, которые нельзя было исправить. Мой мозг работал как мясорубка — без остановки, без жалости ко мне. Иногда я вставал в четыре утра, шёл в кабинет, открывал ноутбук и смотрел на графики, пока глаза не начинали слезиться. Просто чтобы не думать. Просто чтобы чем-то заполнить тишину.

Теперь тишина была заполнена ею.

Я засыпал, чувствуя спиной тепло её тела. Её дыхание касалось моей шеи — ровное, глубокое, безмятежное. Иногда во сне она прижималась плотнее, и я замирал, боясь пошевелиться, чтобы не разбудить. Я лежал и слушал, как стучит её сердце. Оно билось медленнее моего. Спокойнее. Я учился у него этому ритму. И где-то к четвёртому часу ночи я проваливался в сон — без сновидений, без тревоги, без того липкого страха, который годами сидел под рёбрами.

Просыпаться рядом с ней стало моей слабостью. Утром свет ложился на её лицо, тени ресниц дрожали на скулах, и я мог смотреть на неё минуту, две, пять — не отрываясь. Я перестал хватать телефон первым делом. Перестал проверять почту, пока ещё лежу в постели. Я просто смотрел. И думал: «Как мне это удалось? Как я её не потерял?».

Я стал замечать то, чего не замечал никогда. Вкус еды — не как топливо, а как удовольствие. Цвет неба в семь утра — серый, розовый, золотой — в зависимости от дня. Звук её шагов в коридоре — лёгкий, торопливый, с особым стуком каблуков, который я научился узнавать раньше, чем открывалась дверь. Раньше я слышал только шаги сотрудников, инвесторов, партнёров — и каждый звук нёс угрозу или выгоду. Теперь я слышал шаги, которые значили «она вернулась». И внутри что-то разжималось, выдыхало, улыбалось.

Я покупал цветы не потому, что «так надо» или «положено». Я видел в витрине пионы — тяжёлые, плотные, махровые, пахнущие летом и нежностью, — и думал: «Эмма улыбнётся». И она улыбалась. Каждый раз. Однажды я купил хризантемы — белые, пушистые, как маленькие солнца. Она подняла бровь. «Ты же ненавидишь хризантемы», — сказала она. «Я ненавижу, — ответил я. — Но ты однажды сказала, что они пахнут счастьем. Я запомнил». Она долго смотрела на меня, а потом расплакалась. Я не знал, что делать, — я просто стоял и держал её за руку, чувствуя, как её слёзы капают мне на пальцы.

Вадим сказал на прошлой неделе за ужином: «Ты стал похож на человека, который выиграл в лотерею и забыл, что такое налоги». Я хмыкнул в бокал, но он был прав до мурашек. Я выиграл. Я выиграл её. И мне было плевать на налоги, на риски, на то, что будет завтра. Я жил здесь и сейчас — и это ощущение было острее любого адреналина от сделок.

Я дарил ей подарки. И это было иначе, чем раньше. Раньше я откупался: часы, сумки, сертификаты в спа-салоны, конверты с премией. Я не знал, что ещё делать. Я умел платить, но не умел любить. Теперь я дарил то, что имело смысл только для нас двоих. Серьги с сапфирами под цвет кольца — она открыла коробочку, и у неё перехватило дыхание. Она надела их сразу, не глядя в зеркало, и повернулась ко мне. «Ну как?» — спросила она. «Ты самая красивая женщина, которую я видел», — ответил я. И это была правда. Первое издание её любимого романа — я искал его три недели через букинистов, звонил в шесть городов, нашёл в какой-то частной коллекции в Екатеринбурге. Она держала книгу так, будто это была святыня. Провела пальцами по корешку, по потёртой обложке, и я видел, как дрожат её руки. «Глеб… — сказала она шёпотом. — Откуда ты знал?» Я пожал плечами. «Ты рассказывала. Той ночью, когда мы говорили до утра. Ты сказала, что твой папа читал тебе эту книгу вслух». Она заплакала снова. Я начал привыкать к её слезам — они больше не пугали меня. Теперь я знал: это слёзы не боли. Это слёзы узнавания.

Поездку в Пекин я придумал за неделю до отъезда. Я знал, что она не так часто была в Азии. Она боялась этого — боялась языкового барьера, боялась хаоса, боялась неизвестности. Я хотел, чтобы это всё случилось вместе со мной. Чтобы рядом был кто-то, кто уберёт страх и оставит только восторг.

Совещание с китайскими партнёрами закончилось в три часа дня. Я вышел из переговорной с контрактом на двести миллионов в портфеле — и не чувствовал ничего. Абсолютно. Год назад я бы вышел с этой бумагой как с трофеем. Я бы звонил совету директоров, пил виски в баре, чувствовал, как адреналин пульсирует в висках. Теперь я вышел и просто пошёл к лифту. Контракт был работой. Она была жизнью.

Она осталась в номере. Когда я открыл дверь, она сидела на подоконнике тридцать восьмого этажа, поджав ноги, и смотрела на город. В руках у неё была чашка зелёного чая — я видел пар, поднимающийся над поверхностью. Она не обернулась сразу. Она просто сказала: «Посмотри, какой он… Как будто светится изнутри». Я подошёл, встал рядом. Пекин лежал перед нами — серый, золотой, бесконечный. Тысячи зданий, крыш, перекрёстков. Дым от уличных пекарен поднимался в морозный воздух. Где-то далеко гудел город — низко, монотонно, как живой организм.

— Как прошло? — спросила она, наконец обернувшись.

— Скучно, — я бросил пиджак на кресло. — Они торговались, я жёстко улыбался. Подписали. Ты готова?

— К чему?

— Я обещал тебе Китай. Не переговорную. Поехали.

Она улыбнулась — той улыбкой, от которой у меня внутри что-то переворачивалось каждый раз. Мы вышли в город через двадцать минут.

Парк Ихэюань встретил нас тишиной. Жёлтая листва устилала аллеи так плотно, что шаги становились беззвучными. Озеро Куньминху лежало спокойное, серое, как старое серебро. Драконы на крышах павильонов смотрели на нас каменными глазами, и мне казалось, что они знают то, чего не знаем мы. Декабрь в Пекине оказался мягким — не то что питерская морось, въедающаяся в кости. Воздух пах сухой хвоей, ладаном из храмов и жареными каштанами, которые продавали на каждом углу.

Она куталась в мой шарф — огромный, серый, шерстяной. Шарф закрывал её почти до глаз, и только нос и кончики пальцев розовели на холоде. Её глаза сияли — влажные, с золотыми крапинками. Я ловил себя на том, что не могу отвести взгляд. Я смотрел, как она дышит. Как рассматривает иероглифы на табличках. Как касается перил моста, покрытых патиной. Как замирает перед старым деревом с обвитыми стволами.

— Глеб, посмотри, — она указала на ствол. — Они обвились. Наверное, сто лет так стоят.

— Как мы, — сказал я не подумав. И сам удивился этим словам.

Она повернулась ко мне, и я увидел, как дрогнули её губы. Она ничего не сказала — она просто взяла меня за руку. И мы пошли дальше, переплетённые, как те деревья.

Мы катались на лодке. Старой, деревянной, с драконьей головой на носу — краска облупилась, но дерево было тёплым на ощупь. Я грёб, а она сидела напротив и пила чай с ягодами, который мы купили у уличного торговца.

— У тебя ягода на губах, — сказал я.

— Где? — она коснулась уголка рта, размазывая ещё сильнее.

— Не там, — я отложил весло. Лодка качнулась, но я уже перегнулся через борт, взял её лицо в ладонь и слизнул каплю с её подбородка. Она замерла — ни вздоха, ни движения. Я задержался. Провёл губами выше, к уголку её рта, к самим губам — мягким, холодным, сладким от малины. Она ответила сразу. Её пальцы запутались в моих волосах, потянули меня ближе. Стаканчик с чаем глухо шлёпнулся в воду, и мы оба рассмеялись в поцелуй — глухо, сбивчиво, не в силах остановиться.

— Ты сумасшедший, — выдохнула она мне в губы.

— Ты сделала меня таким, — ответил я. И поцеловал снова. Глубже. Дольше. Мне было плевать на рыбаков на берегу, на китайскую семью в соседней лодке, на весь мир, который мог смотреть. Я впервые в жизни ничего не прятал.

В номер мы вернулись, когда стемнело. В окнах горели тысячи огней Пекина — жёлтые, белые, красные. Она скинула туфли прямо у порога, бросила: «Я в душ», — и исчезла за стеклянной дверью ванной. Я слышал шум воды — сначала сильный, потом тише, когда она намыливала волосы. Я стоял у панорамного окна и смотрел на город. Десять лет назад я приезжал сюда один. Дикий. Злой. Голодный до сделок. Я не ходил в парки. Не покупал чай. Не смеялся. Не целовал никого в лодке на озере Куньминху. Я был пустым. Я был механизмом, который работал без остановки — и сгорал изнутри.

Теперь я стоял здесь, и внутри было горячо. Налито до краёв. Её присутствием. Её смехом. Тем, как она смотрела на драконов. Как молчала, когда я говорил о нас. Как её пальцы переплетались с моими, когда мы шли по аллее.

Я подошёл к кофемашине — встроенной, итальянской, с двойным бойлером и дисплеем на пяти языках. Разобрался за пять минут. Когда-то она учила меня выбирать кофе, а теперь я сам умел варить эспрессо. Двойной. Без сахара. Вспомнил, что в мини-баре стоял миндальный сироп — маленькая бутылочка с золотистой жидкостью. Добавил каплю. Поставил чашку на блюдце и вынес на балкон.

Пекин лежал внизу — тёплый, живой, светящийся. Воздух был морозным, но ветра не было, и пар от кофе поднимался ровным столбом. Она вышла из душа и появилась в дверях балкона — в моей рубашке, белой, той самой, что была на мне во время совещания. Рубашка доходила ей до середины бедра, ворот расстёгнут на две пуговицы, влажные волосы тёмными прядями прилипали к ключицам. От неё пахло гелем для душа — свежим, цитрусовым — и чем-то ещё: тёплым, сонным, родным.

Я смотрел на неё — и не мог надышаться. Горло сдавило.

— Что? — она поймала мой взгляд, чуть улыбнулась.

— Ничего, — я покачал головой. — Просто ты… красивая. Невыносимо красивая.

Она вышла на балкон, облокотилась на перила, взяла чашку из моих рук. Сделала глоток. И замерла.

— Ты добавил сироп.

— Миндальный, — сказал я.

— Я люблю миндальный.

— Я знаю.

Она поставила чашку на перила. Обернулась, обхватила меня руками, уткнулась носом в мою шею, и я почувствовал, как её губы коснулись моей кожи. Медленно. Благодарно. Без спешки. Я обнял её в ответ, прижал к себе — сквозь тонкую ткань рубашки я чувствовал каждую линию её тела, её дыхание, её тепло. Она пахла домом. Моим домом.

— Глеб, — сказала она тихо, почти шёпотом. — Я никогда не думала, что такое возможно.

— Что именно?

— Чтобы меня выбирали. По-настоящему. Каждый день. Снова и снова.

У меня сжало горло. Я провёл рукой по её влажным волосам, заправил прядь за ухо, коснулся мочки, где сверкал сапфир.

— Я не выбираю каждый день, — я задержал дыхание. — Я выбрал однажды. И теперь просто живу с этим.

Она подняла голову, посмотрела мне в глаза. В её взгляде было что-то такое, от чего я забыл, как дышать.

— Я хочу попросить тебя кое о чём, — сказал я.

— О чём?

— Возьми несколько выходных. На следующей неделе.

— Зачем?

Я помолчал. Не потому, что сомневался. А потому что момент был слишком большим, чтобы просто бросить слова в воздух.

— Чтобы разослать приглашения. На свадьбу. Твоим близким, друзьям. Всем, кого ты хочешь видеть.

Она моргнула. Медленно, словно переваривая каждое слово. Потом повторила — тихо, почти беззвучно:

— Приглашения на свадьбу…

— Я уже пригласил своих, — я смотрел ей прямо в глаза, не отпуская её взгляда. — Вадима. Лену из приёмной. Совет директоров. И маму.

Она вздрогнула. Я почувствовал это — мелкая дрожь прошла по её телу, как электрический разряд.

— Ты… пригласил маму?

— Да, — я взял её ладони в свои. Они были холодными — балкон давал о себе знать. Я поднёс их к губам, начал дышать на них, согревая. — Она очень хочет с тобой познакомиться. Я рассказал ей о тебе. Всё. Впервые за много лет я позвонил матери и сказал: «Я люблю женщину. И я хочу, чтобы ты её узнала, пока ещё есть время».

Глаза Эммы наполнились слезами. Они не побежали по щекам — они просто стояли, дрожа, отражая огни Пекина.

— Что она сказала? — спросила Эмма шёпотом.

— Она сказала: «Наконец-то ты живёшь, а не существуешь», — я сглотнул ком в горле. — Она много лет этого ждала.

Эмма молчала. А потом слёзы побежали — горячие, частые, солёные. Она не вытирала их. Она смотрела на меня и плакала, и улыбалась одновременно, и я понял, что это и есть ответ.

— Ты хочешь настоящую свадьбу? — спросила она, и голос её дрожал, но не ломался.

— Я хочу, чтобы весь мир знал: ты — моя жена, — я взял её лицо в ладони. — Не по контракту. Не по фикции. По любви.

Она притянула меня к себе и поцеловала. Долго. Глубоко. Со вкусом слёз и миндального сиропа. Я чувствовал, как её пальцы сжимают ворот моей рубашки, как она прижимается ко мне всем телом, как её сердце бьётся в унисон с моим.

Пекин горел внизу — тысячи огней, тысячи окон, тысячи жизней. Где-то на озере Куньминху качались на воде лодки-драконы. Где-то в парке Ихэюань шуршала жёлтая листва под ногами последних посетителей. А мы стояли на балконе тридцать восьмого этажа, обнявшись, и я был счастлив так, как не был никогда в жизни.

Я перестал просыпаться в три утра. Я перестал бояться тишины. Я перестал быть один.

Она была всем, чего я не знал, но всегда искал.