Глава 17. Завтрак
К утру я разработала свою стратегию.
Стратегия называлась «веди себя абсолютно нормально» и была обречена на провал с самого начала, но другой у меня не было.
План был прост: спуститься к завтраку, поздороваться ровным голосом, выпить кофе, ничем не выдать, что сегодня ночью моё подсознание устроило с участием хозяина дома порнографический блокбастер с бюджетом и спецэффектами, — и дожить до отъезда.
Легко. Я же умею держать лицо. Я мастер держать лицо.
Я спустилась вниз, держа лицо так старательно, что его, кажется, свело судорогой.
Тим обнаружился на кухне. И вот тут первая часть моей стратегии рухнула, не успев начаться, потому что Тим Вяземский в восемь утра, взъерошенный, в домашней футболке, босиком, что-то жарящий на сковородке и тихо переругивающийся с этой сковородкой, — это было зрелище, к которому я была категорически не готова. Особенно после ночного блокбастера.
— О, рыжая. — Он обернулся, и на лице расцвела утренняя версия его улыбки — более мягкая, без обычной светской глянцевости. — Живая. Я уж думал, придётся будить. Садись, я тут это… готовлю. Не пугайся раньше времени, я умею. Иногда даже съедобно.
— Ты готовишь, — сказала я.
Гениально. Очень нормально. Браво, Вера.
— Готовлю, — подтвердил он, возвращаясь к сковородке. — Омлет. По фамильному рецепту. Рецепт состоит из яиц и надежды. Кофе вон там, наливай. Чёрный, без сахара — как мы оба знаем, единственно приемлемый для тебя вариант.
Я налила кофе. Руки, к моему ужасу, слегка дрожали.
Потому что в голове, совершенно не вовремя, всплыло ночное «ты такая мокрая, рыжая» голосом, которым он сейчас препирался с яичницей, — и я обожгла язык, торопливо хлебнув кофе, чтобы хоть чем-то заглушить предательскую память.
— Аккуратнее, — не оборачиваясь, бросил Тим. — Кофе горячий. А ты сегодня какая-то… дёрганая. Плохо спала?
Я поперхнулась.
— Прекрасно спала, — выпалила я. — Замечательно. Без снов. Совсем. Абсолютно никаких снов. Спала как убитая.
Он медленно обернулся. Приподнял бровь. И я с леденящим ужасом услышала собственные слова как бы со стороны — и поняла, что только что, без всякой пытки, по собственной инициативе, выдала ровно ту фразу, которую репетировала ночью как пример катастрофы.
— …я не спрашивал про сны, — сказал Тим медленно, и в глазах его начало разгораться опасное веселье. — Я спросил, плохо ли ты спала. А ты почему-то трижды заверила меня, что снов не было. Рыжая. — Он отставил сковородку. Это был дурной знак. Он всегда отставлял всё, что держал, когда собирался насладиться моментом. — Тебе что-то приснилось?
— Нет.
— А по лицу — да.
— У меня обычное лицо.
— У тебя пунцовое лицо. Цвета твоих же волос. Очень информативное лицо, рыжая, я бы даже сказал — говорящее. И оно прямо сейчас рассказывает мне удивительно подробную историю.
— Это от кофе, — отрезала я. — Горячий. Ты сам сказал.
— Я сказал это десять секунд назад. А краснеть ты начала, как только меня увидела. — Он облокотился на столешницу, скрестив руки, и смотрел на меня с выражением кота, который не просто добрался до сметаны, а нашёл целую молочную ферму. — Признавайся. Что тебе снилось? Или — кто?
— Воронов, — брякнула я первое, что пришло в голову. — Мне снился Воронов. Кошмар. Поэтому я дёрганая. Травма.
Это была ошибка. Потому что Тим расхохотался — громко, искренне, запрокинув голову, — и от этого смеха в кухне как будто стало теплее, и я, к собственному отвращению, поймала себя на том, что любуюсь. Линией шеи. Тем, как он смеётся всем собой, без остатка. Тем, как утреннее солнце путается в его светлых волосах.
«Прекрати, — сказала я себе. — Прекрати немедленно. Это всё биохимия. К обеду пройдёт».
К обеду не прошло. Но это потом.
— Воронов, — простонал он, отсмеявшись. — Рыжая, ты бесценна. Если тебе снится Воронов и ты от этого краснеешь — нам надо серьёзно поговорить о твоих вкусах. Я-то думал, у тебя стандарты повыше.
— Мои стандарты тебя не касаются.
— Пока не касаются, — невозмутимо поправил он и поставил передо мной тарелку. — Ешь. Омлет из яиц и надежды. Надежда, правда, подгорела с одного края, но это придаёт характер.
Я посмотрела на тарелку. Омлет действительно подгорел с одного края и выглядел как произведение художника-абстракциониста в плохой день. Но пах он почему-то изумительно — а может, это я просто была голодная после футбола, бессонной ночи и эмоциональных американских горок.
Я попробовала.
— Съедобно, — признала я.
— Это лучшая рецензия в моей жизни, — серьёзно сказал Тим, садясь напротив со своей тарелкой. — «Съедобно». Запишу в резюме. Между «наследник» и «душа компании».
И вот тут случилось странное.
Мы просто… позавтракали. Вдвоём. На тихой кухне загородного дома, в утреннем солнце, без свидетелей, без публики, без необходимости играть на зрителя. И — впервые за всё наше знакомство — мы не воевали.
Мы разговаривали.
Не пикировались, не подкалывали, не мерились остроумием. Просто говорили. О футболе вчерашнем — он, оказывается, и правда гонял тут в детстве, сбегая с «правильных» мероприятий. О теореме — как красиво она вчера легла, как сыгранные любители порвали звёзд, и что эти данные надо будет аккуратно обработать. О всякой ерунде — о Берте, о её музыкальном вкусе, о том, что омлет — это единственное, что Тим умеет готовить, потому что в их доме всегда были повара, а он в четырнадцать лет из принципа научился делать хоть что-то сам.
— Опять «сам», — заметила я. — Ты заметил, что всё, чем ты по-настоящему гордишься, начинается со слова «сам»?
Он замер с вилкой на полпути ко рту. Посмотрел на меня — внимательно, без улыбки.
— А ты наблюдательная, рыжая.
— Я учёный. Я фиксирую закономерности.
— И какую закономерность ты зафиксировала?
Я пожала плечами, делая вид, что увлечена подгоревшим краем омлета.
— Что мы с тобой, кажется, из одного теста. Оба ценим только то, что добыли сами. Только ты добывал назло тому, что всё дают даром, а я — назло тому, что не дают ничего. — Я подняла глаза. — Разные стартовые условия. Одна и та же упрямая порода.
Он молчал. Долго. Смотрел на меня так, будто видел впервые — без всякого спектакля, без масок, по-настоящему. И в этом взгляде не было ни тока, ни голода, как вчера в раздевалке, — было что-то другое. Тише. Глубже. И от этого «тише и глубже» мне почему-то стало куда страшнее, чем от всех его голодных взглядов вместе взятых.
Потому что голод я понимала. Голод — это биохимия. А вот это — нет.
— Знаешь, — сказал он наконец, очень тихо, — а ведь ты первый человек, который это заметил. Про «сам». За всю мою жизнь. — Он усмехнулся, но усмешка вышла какая-то ненастоящая, оборонительная. — Удобная картинка всех устраивала. Никто не вглядывался.
— Я вглядываюсь, — сказала я. И, спохватившись, добавила: — Издержки научного склада ума. Не обольщайся.
— Поздно, — сказал он, и голос был мягким. — Я уже обольстился.
И между нами повисло то самое — густое, звенящее, опасное.
Утреннее солнце, тихая кухня, два подгоревших омлета и два человека, которые вдруг оказались куда ближе, чем собирались.
Я смотрела на него, он на меня, и расстояние между нами через стол как будто сократилось само собой, хотя ни один из нас не двинулся.
Ещё чуть-чуть — и я бы, кажется, сделала какую-нибудь непоправимую глупость. Наяву. Без всякого сна.
Но тут — спасибо ей, я даже мысленно её поблагодарила — где-то в гостиной ожила Берта. То есть не Берта, конечно, а телефон Тима, но рингтон у него был такой же взбалмошный, как его машина, и на секунду я правда подумала, что это развалюха явилась нас спасать.
Тим чертыхнулся, отвёл взгляд, полез за телефоном. Момент рассыпался.
А я выдохнула — с облегчением пополам с разочарованием, в пропорции, которую категорически отказывалась анализировать, — и уткнулась в спасительный омлет.
Биохимия, сказала я себе. Всё ещё биохимия.
Просто теперь я и сама в это уже не верила.