Глава 30. Теорема
Три дня я думала.
Для меня это, между прочим, рекорд.
Обычно я принимаю решения со скоростью пулемёта — посчитала, взвесила, сделала вывод, действую.
А тут — три дня.
Три дня я ходила вокруг одной-единственной мысли, как кошка вокруг горячей миски: и хочется, и колется, и мама не велела.
Мысль была простая и оттого особенно невыносимая: я по нему скучаю.
Не «мне его не хватает как партнёра по проекту». Не «обидно, что всё так вышло».
А вот это самое, простое, девчачье, унизительное для человека с моим складом ума: скучаю.
По его дурацким шуткам.
По тому, как он ворует карандаш.
По запаху, который, как мы помним, стратегический.
По драндулету с принципами и взбалмошной магнитолой.
По тому, как он смотрел на меня в той гостинице — будто я единственное, что есть на свете.
И главное — я наконец перестала врать себе, что это «биохимия».
Биохимия так долго не держится. Биохимия проходит.
А это не проходило — наоборот, с каждым днём становилось хуже, прорастало куда-то вглубь, пускало корни.
Я провела достаточно экспериментов, чтобы отличить кратковременный всплеск от устойчивой закономерности.
Так вот: это была закономерность. Стойкая. Воспроизводимая. Подтверждённая на всей выборке моих бессонных ночей.
Я влюбилась в Тима Вяземского.
Окончательно, бесповоротно, безнадёжно.
Признать это вслух (хотя бы себе, в темноту, под одеялом) было примерно так же приятно, как вырвать зуб без анестезии.
Но, вырвав, я почувствовала странное облегчение. Перестаёшь воевать с очевидным — и сразу как-то легче дышится.
С Костей мы, кстати, поговорили — спокойно, по-доброму, как взрослые люди. Без драм и выяснений.
Я сказала, что он замечательный, и это была чистая правда; он сказал, что всё понимает, и это, кажется, тоже было правдой — причём он понял даже раньше меня. Мы разошлись друзьями, без обид и осадка.
А пару дней спустя я увидела его в библиотеке с Соколовой — той самой серьёзной умницей-напарницей, — и они так увлечённо спорили над каким-то графиком, так синхронно тянулись к одной чашке кофе, что я невольно улыбнулась.
Кажется, у Кости всё налаживалось. И налаживалось правильно — с человеком его породы, обстоятельным, надёжным, своим. Я была за него искренне рада. Каждому своё «ёкает», и слава богу, что у всех оно разное.
Оставалось разобраться с моим.
И вот тут начиналось самое сложное.
Потому что одно дело — признать, что влюблена. А другое — пойти и что-то с этим сделать.
Пойти первой.
К человеку, который меня обманул.
Опустить броню, оставить дома все заготовленные усмешки, прийти без оружия и сказать — что?
«Я тебя простила»?
«Давай попробуем»?
«Ты невыносимый болван, но я почему-то не могу без тебя»?
Каждая клеточка моего существа, отлаженная годами самозащиты, вопила: не смей.
Это слабость. Это риск. Это значит отдать ему власть над собой, подставиться, дать возможность снова сделать тебе больно.
Беги, отгородись, ударь первой и уйди с прямой спиной, как всегда, как умеешь.
Вот именно. Как всегда.
И вот это «как всегда» меня и остановило.
Потому что я посмотрела на свою прекрасную, надёжную, годами выстроенную стратегию — и впервые честно спросила себя: а к чему она меня привела?
К прямой спине и пустоте вокруг. К гордому одиночеству чемпиона по уходам.
Я всю жизнь била первой, чтобы не ранили меня, — и в результате не ранил никто, потому что рядом никого не оставалось. Идеальная защита. Стопроцентная. От всего, включая счастье.
Хватит.
Я провела целую теорему о том, что в долгой игре выигрывает не тот, кто защищается и сбегает, а тот, кто остаётся и доверяет. Я доказала это на футболистах, на торговках, на дилемме заключённого. Я убедила в этом комиссию, кампус, саму себя.
Самое время было проверить теорему на единственном испытуемом, на котором я её ещё не проверяла.
На себе.
Я нашла его там, где и должна была, — у Берты.
Драндулет стоял на обычном месте, а Тим возился под капотом, что-то бормоча своей развалюхе, как доктор — капризному пациенту. Рукава закатаны, на скуле полоса машинного масла, волосы взъерошены.
Не было в нём сейчас ни лоска, ни маски, ни светского блеска — просто парень, чинящий старую машину, которую любит, потому что она единственная честная вещь в его жизни.
У меня сжалось сердце. Предательски. Сладко.
— Вяземский, — сказала я.
Он вздрогнул, выпрямился так резко, что чуть не приложился затылком о капот, и обернулся.
И когда он меня увидел — я успела заметить, как по его лицу пронеслось всё разом: удивление, надежда, страх эту надежду спугнуть, попытка спрятать всё это за привычной маской, которая на сей раз категорически отказывалась надеваться.
— Рыжая. — Голос сел. — Я… ты…
— Молчи, — сказала я. — Хоть раз в жизни. Помолчи. У меня заготовлена речь, и если ты собьёшь, я не вспомню, я её три дня репетировала перед зеркалом, а зеркало, как ты знаешь, у меня пессимист.
Он закрыл рот. И стал ждать — настороженно, как ждут приговора.
— Так, — начала я, и голос предательски дрогнул, но я взяла его в кулак и продолжила. — То, что ты сделал на защите. Это было… — Я поискала слово, достойное случая, и не нашла, и сказала просто: — Это было то, чего со мной никто никогда не делал. Ты заплатил собой. За меня. При всех, при отце, не оставив себе ни лазейки. И отдал мне то, чего мне всю жизнь не хватало. Сказал, что я — сама. — Я сглотнула. — Спасибо.
— Вера, я…
— Я не закончила. — Я подняла руку. — Так вот. Я три дня думала, идти мне первой к тебе или нет. Это, если что, мой коронный приём — уходить с прямой спиной, пока не сделали больно мне. Я в нём чемпион мира, у меня медали. И знаешь что? Я устала. Устала всё время защищаться. Устала уходить с прямой спиной в пустую комнату. — Я шагнула ближе. — Ты обманул меня, Тим. По-крупному. И я долго не могла этого простить. А потом поняла одну вещь, очень для меня неудобную. Что я предпочитаю быть обманутой тобой — чем правой и одинокой без тебя.
Он смотрел на меня, не дыша.
— Это, — добавила я, — между прочим, чудовищно нелогичное заявление. Я как учёный его не одобряю. Но как Вера — увы, придётся смириться.
— Рыжая. — Он шагнул ко мне, перепачканный маслом, ошеломлённый, и в глазах у него стояло что-то такое, отчего у меня окончательно подкосились коленки. — Ты понимаешь, что ты сейчас говоришь?
— Прекрасно понимаю. Я всегда понимаю, что говорю, это моя проблема. — Я набрала воздуха и прыгнула — впервые в жизни без страховки, без брони, без запасного выхода. — Я люблю тебя, Тим Вяземский. Со всей твоей подтасованной жеребьёвкой, дурацким драндулетом, стратегическим запахом и невыносимым обаянием. Люблю. Вот. Сказала. И теперь, если ты сейчас сострируешь что-нибудь типа «не считается»…
Договорить он мне не дал.
Потому что преодолел оставшееся между нами расстояние одним шагом, взял моё лицо в ладони — перепачканные, тёплые, как у пианиста, чтоб его, — и поцеловал меня так, что все мои заготовленные речи, все теоремы, все запасные выходы разом перестали существовать.
И это, доложу я вам как учёный, со всей ответственностью, — считалось.
Ещё как считалось.
Когда мы наконец оторвались друг от друга, оба запыхавшиеся, я обнаружила, что вцепилась в его рубашку, что он держит меня так, будто боится, что я передумаю и сбегу, и что у меня на щеке теперь тоже полоса машинного масла — на память.
— Я тоже тебя люблю, — сказал он хрипло, прижимаясь лбом к моему лбу. — Давно. С той самой булочки. Просто был слишком большим идиотом, чтобы это признать. Прости меня, рыжая. За жребий. За всё.
— Прощаю, — сказала я. — Но с условием.
— Любым.
— Больше никаких подтасовок. Никаких звонков нужным людям. Никаких «решу вопрос по щелчку». Если ты чего-то хочешь — ты просишь. Словами. Как человек. Понял?
— Понял. — Он улыбнулся — той самой настоящей улыбкой, без глянца, от которой у меня всё таяло. — Вера.
— Что?
— Можно тебя поцеловать? — Глаза у него смеялись. — Словами прошу. Как человек.
— Можно, — милостиво разрешила я. — В порядке исключения. И учти, Вяземский, я веду статистику. Так что не подведи.
Он не подвёл.
А Берта, своенравная развалюха с принципами, выбрала именно этот момент, чтобы внезапно ожить — магнитола грянула что-то до неприличия романтичное, на весь двор, без всякого нашего участия.
— Это не я, — пробормотал Тим мне в губы. — Это Берта. У неё праздничное настроение.
— Я знаю, — сказала я. — Передай ей, что у меня тоже.