Глава 4 · Чужое отражение

Глава 4 · Чужое отражение

(Лиза)

Сон не просто пришел, он навалился. Глухой, черной пеленой, без сновидений, без мыслей. Просто провал, как будто тело, отвоевав тепло и приняв пищу, выключило все лишнее на полный ремонт.

Я проснулась от резкого звука. Где-то хлопнула дверь. В густой тишине это прозвучало как выстрел. Я вздрогнула, а сердце рванулось и ухнуло куда-то вниз, пугаясь.

Лежала неподвижно, пытаясь сообразить, где я. Глаза были открыты, но сознание цеплялось за остатки сна. Потолок. Не мой. Высокий, из темного дерева, с массивной балкой посередине. В воздухе висел слабый, но отчетливый запах воска, печного дыма и… сушеных трав? Не городской запах. Чужой. Не мой потолок. Не моя комната. Мысль ударила не больно, а тупо, как молотом по наковальне: «Ты не дома. И дома у тебя больше нет».

И тут все нахлынуло. Овраг. Собака. Мужчина на коне. Этот дом.

Сердце заколотилось, сдавило горло знакомой паникой. Но она была уже другой: не слепой, а осознающей. Это не просто не мой дом. Я была в другом месте, в другом времени. И в другом теле.

Я медленно, боясь услышать скрип или боль, пошевелила пальцами ног под одеялом. Потом согнула ногу в колене. Все работало. Суставы не скрипели, мышцы отзывались легкой, приятной усталостью, как после долгой прогулки, а не смертельного переохлаждения. Это было… неожиданно. Тело, которое должно было пролежать бог знает сколько в ледяной яме, чувствовало себя почти нормально.

Осторожно приподнялась на локтях. Длинная ночная рубашка сползла с плеча. Я потрогала кожу. Гладкая, чистая. И холодная. Матрас подо мной хрустнул, зашуршал сухой травой. Солома. Набит соломой. Жесткий, колючий, абсолютно чуждый моей памяти о пружинных ортопедических матрасах. Но этот хруст, этот простой, грубый звук, почему-то успокаивал. Здесь все было настоящим. Даже неудобство. Одеяло, тяжелое, шерстяное, пахло овчиной и тишиной. Все настоящим. Кроме меня.

Со двора донеслись голоса. Мужской, басистый, отрывистый: «Тащи сюда, на гумно, чего раззявился!». Женский, визгливый: «Анютка, воду неси!». Скрип полозьев, фырканье лошади, короткий лай. Жизнь. Чья-то большая, чужая, размеренная жизнь шла своим чередом.

Я стянула с себя тяжелое одеяло и осторожно поставила босые ноги на деревянный пол. Он был холодный, но не ледяной. Значит, в комнате топили. Взгляд сам нашел источник тепла: в углу, наполовину встроенная в стену, стояла массивная печь, побеленная известью. Ее округлая боковина говорила о том, что печь топили с другой стороны, но тепло шло и сюда: продуманная система отопления.

Комната была не маленькой, но и не роскошной. Стены из темного бруса, кое-где завешанные домоткаными половиками с незатейливым узором. Окно с массивной деревянной рамой и ситцевыми занавесками в мелкий цветочек.

За окном, затянутым причудливыми морозными узорами, светало. Синева ночи сменялась свинцово-серым, зимним рассветом, позволяя рассмотреть остальное убранство комнаты: стол, табурет, таз на нем. Возле кровати — ночной столик с той самой масляной лампой, сейчас потушенной. Напротив — тяжелый дубовый сундук с коваными уголками. И… в простенке между окном и печью висело зеркало. Небольшое, в узкой деревянной раме, стекло слегка волнистое, с темным пятном по краю.

Сердце снова заколотилось, но уже по другой причине. Не от страха. От жгучего, нестерпимого любопытства.

Кто я?

Встала. Ноги держали, хотя в коленях дрожала слабость, а икры ныли. Длинная ночная рубаха путалась вокруг ног. Я собрала полы в охапку и, осторожно ступая, как по канату, подошла к зеркалу.

И замерла.

В волнистом стекле на меня смотрела незнакомка. Девушка. Совсем юная, лет восемнадцати, не больше. Лицо бледное, почти прозрачное, с темными, как синяки, кругами под глазами. От этого глаза казались еще больше: серо-голубые, смотревшие на меня с выражением немого ужаса и вопроса. Прямой нос, высокие скулы, брови аккуратным полукругом. Губы бледные, чуть потрескавшиеся. Волосы, цвета темного меда, беспорядочными прядями спадали на узкие плечи. Они были густые, длинные, совершенно не мои: у меня была короткая модная стрижка, для удобства, пепельный блонд. А тут…

— Это не я, — прошептала я беззвучно. — Это не мое лицо.

Во рту пересохло. Я не была собой. Не той Лизой Серебрянской, агрономом под сорок, с морщинками у глаз от смеха и постоянным напряжением между лопатками от работы за компьютером. Я была… девочкой. Чужой девочкой в чужом времени.

Мысли понеслись, лихорадочные, путанные. Что случилось в моем мире? Остановилось сердце за рабочим столом? Перегруз в лаборатории? Врачи говорили, что я на износе, что нужно отдыхать… Получается, я… умерла? А это… что, новая жизнь? Реинкарнация в прошлое? Бред. Но факт был передо мной в волнистом стекле. Мое сознание в теле незнакомой молодой девушки где-то… в царской России, судя по всему. Жалкие обрывки школьных уроков всплывали в памяти. Пригодятся ли они сейчас?

Я перевела дыхание. Страх отступил. Сердце билось под тонкой грудной клеткой. Жизнь — странная, чужая, непрошенная — продолжалась. Я была жива. Вот прямо сейчас, дышала, чувствовала холод пола под ногами. Это было чудо. Безумное, необъяснимое, но чудо. А раз я жива, нужно выживать дальше. А для этого…

В дверь постучали. Негромко, но уверенно.

— Лизонька? Ты не спишь? — послышался голос Пелагеи.

Я инстинктивно отпрянула от зеркала, как пойманная на месте преступления.

— Да… я проснулась, — выдавила я.

Дверь отворилась. Вошла Пелагея. Она несла в одной руке кувшин, из которого шел пар, в другой — аккуратно сложенную стопку ткани.

— Ну, слава Богу, очнулась, — деловито сказала она, ставя кувшин на стол. — Как себя чувствуешь? Голова не кружится?

Я покачала головой.

— Нет. Спасибо. Вроде… нормально. Только слабость.

— Ну, это ладно. Слабость отлежится, — она подошла и, не спрашивая, приложила тыльную сторону ладони ко моему лбу. Шершавая, теплая кожа. — Жару нет. И цвет лица получше. Вот и отлично. Умоешься, оденешься, а я тебе завтрак подам. Пока тут, в комнате. Еще окрепнуть надо.

Она указала на стопку ткани.

— Платье. Простое, но чистое. Пока поносишь. А там видно будет.

Я кивнула. Пелагея вылила в таз воду из кувшина. Пар усилился.

— Мыло тут, полотенце. Умывайся, не зевай, остынет. Я через полчасика вернусь.

Она вышла, оставив меня наедине с тазом и платьем.

Умывание было ритуалом возвращения к реальности. Вода оказалась мягкой, не жесткой, как у нас из-под крана. Мыло пахло резко, щелочью и какой-то травой. Я вымыла лицо, шею, руки, с наслаждением смывая последние следы вчерашней грязи и страха. Потом развернула платье.

Серое, шерстяное, очень простое, с длинными рукавами и высоким воротником. Застегивалось сбоку на мелкие пуговицы-ракушки. Никаких кринолинов и сложных бантов. Одежда служанки или небогатой горожанки.

Платье было только верхним слоем. Под ним, аккуратно свернутые, лежали и другие вещи. Длинная, до щиколоток, холщовая сорочка с узкими рукавами: нижняя рубаха. И что-то вроде простых панталон из той же грубой, но мягкой от стирки ткани. Никакого изысканного белья с кружевами. Утилитарно, скромно, тепло.

«Значит, так тут носят», — мелькнула мысль. Я никогда не одевалась в такие слои. Джинсы, футболка, иногда термобелье — вот и весь мой арсенал.

Пришлось разбираться на ощупь, как конструктор. Сначала сорочка. Она была похожа на ночную рубаху, но короче и плотнее. Потом эти странные, широкие панталоны, которые пришлось завязывать тесемкой на талии. Каждый слой казался барьером между мной и враждебным миром, делая фигуру бесформенной, но давая странное чувство защищенности.

Под всем этим комплектом лежала и обувь. Не башмаки, а что-то вроде грубых, вязаных из толстой шерсти носков: длинные, плотные, с прошитой кожаной подошвой. Чулки, что ли? Валенки для дома? Я не знала, как они правильно называются. Наверное, чуни. Они были толстыми, колючими на ощупь, но сухими и теплыми. Натянуть их на ноги оказалось целым подвигом: они плохо тянулись и норовили скрутиться. Но, в конце концов, я усадила их на место, и ступни сразу перестали мерзнуть о пол.

И только потом само платье. Я долго возилась, пальцы не слушались, путались в непривычных петлях по боку. Но в конце концов справилась. Одежда висела на мне мешком, скрывая новые очертания тела и подчеркивая общую худобу, но была невероятно теплой. Шерсть щекотала шею у ворота, но этот дискомфорт был ничтожен по сравнению с вчерашним холодом.

Со своими короткими волосами я управлялась за минуту. Здесь же пришлось вести долгую и беспощадную войну. Спутанные пряди то и дело выскальзывали, коса получалась кривой и жидкой. В конце концов, я сдалась и просто скрутила все в тугой, некрасивый узел на затылке, закрепив его самим же кончиком, затянув петлю до боли… Хоть как-то, но привела себя в божеский вид. Смотреть в зеркало на результат не стала: и так понятно, что шедевр парикмахерского искусства из этого не вышел.

Вскоре вернулась Пелагея. Она несла деревянный поднос. На нем дымилась глиняная миска и лежал ломоть хлеба. И стояла глиняная кружка с чем-то молочным.

Она на мгновение замерла на пороге, ее взгляд скользнул по мне с головы до ног. Он задержался на моих руках, на аккуратно, хоть и бедно, застегнутых пуговицах платья, на небрежном пучке волос. В ее глазах мелькнуло что-то острое: не удивление даже, а скорее… перепроверка. Как будто она мысленно ставила галочку в какой-то невидимой таблице. Потом это выражение исчезло, смытое привычной деловитой суетой.

— Садись, кушай, — сказала Пелагея, указывая на стол, уже без той ворчливой, но нейтральной интонации, что была минуту назад. Теперь в ее голосе сквозила какая-то плохо скрытая озадаченность. — Каша овсяная, на молоке. Хлеб свой, ржаной. Кушай, силы набирайся.

«Что не так? — метнулась во мне тревожная мысль. — Я же просто оделась. Где я прокололась?»

Я села. Запах был простой, сытный. В каше плавало темное пятно масла. Я взяла ложку, обычную деревянную, и попробовала, стараясь не обращать внимания на пристальный, тяжелый взгляд Пелагеи, упершийся мне в спину.

Каша была теплая, сытная, с легким дымком от печи. И… соленая. Не пресная. Мысль тут же скользнула: «Солят. Значит, не нищенствуют. Порядок».

Я ела медленно, с неожиданным аппетитом. Каждый глоток, каждый кусок кисловатого, но вкусного хлеба словно заземлял меня, возвращал телу ощущение реальности. Я — здесь. Я ем эту еду. Я живу.

Пелагея наблюдала за мной, стоя у двери, руки под фартуком. В ее взгляде все еще копошилось подозрение, но теперь к нему добавилось что-то вроде недоуменного интереса.

— Ну что, съела? — спросила она, когда я поставила пустую миску. — Молодец. Теперь полежи, отдохни. Барин, чай, скоро зайдет, проведает. Поговорить хочет.

В груди что-то екнуло. Главный экзамен.

— Хорошо, — тихо сказала я.

Пелагея забрала поднос и вышла. На минуту в комнату заскочила та самая девушка, что помогала вчера. Анюта. Схватила таз с водой и исчезла. Я снова осталась одна. Силы, подкрепленные едой, понемногу возвращались.

Я подошла к окну, растерла ладонью заиндевевшее стекло. Двор. Большой, заснеженный. Люди в тулупах и валенках сновали между амбарами, таскали мешки, запрягали лошадь в сани. Жизнь кипела, не обращая на меня никакого внимания.

Вернулась к кровати, села на край, не ложась, просто прислонившись спиной к высокой, резной спинке. И стала ждать.